Но однажды ночью Делаво в разговоре с Фернандой чуть было не выдал ей своей тревоги. Они только что вернулись из Гердаша. Днем, во время охоты, Фернанда, страстно любившая быструю верховую езду, скрылась вместе с Буажеленом. Вечером состоялся роскошный обед, и супруги приехали домой уже после полуночи. Молодая женщина казалась смертельно утомленной, пресыщенной жгучими наслаждениями, которые наполняли ее жизнь; она поспешно разделась и скользнула под одеяло; муж, не торопясь, методически раздевался, сердито и озабоченно шагая по комнате.
   — Скажи-ка, — спросил он наконец, — Буажелен ничего не говорил тебе, когда вы ускакали вместе?
   Фернанда удивленно открыла глаза, слипавшиеся от усталости.
   — Нет, — ответила она, — по крайней мере, ничего интересного… А что он мог сказать мне?
   — Видишь ли, — продолжал Делаво, — у нас с ним был перед этим спор. Он потребовал от меня еще десять тысяч франков до конца месяца. И на этот раз я отказал наотрез: это невозможно, это — просто безумие.
   Фернанда подняла голову, глаза ее блеснули.
   — Безумие?.. А почему ты не хочешь дать ему эти десять тысяч?
   Дело в том, что сама Фернанда внушила Буажелену мысль потребовать у Делано десять тысяч франков для покупки электрического автомобиля: молодой женщине страстно хотелось опьяняться его скоростью.
   — Почему? — воскликнул, забывшись, Делаво. — Да потому, что этот болван кончит тем, что разорит завод своими вечными тратами. Если он не изменит свой образ жизни, мы вылетим в трубу. И это расточительство так глупо: что за нелепое тщеславие — тратить столько на праздники и приемы!
   Фернанда, побледнев, привстала; Делаво еще подлил масла в огонь, добавив с неуклюжей наивностью ослепленного мужа:
   — В Гердаше только один благоразумный человек: бедняжка Сюзанна; только она одна не развлекается. Просто больно смотреть, как она грустит. Сегодня я умолял ее воздействовать на мужа. Она ответила, едва сдерживая слезы, что ни во что не хочет вмешиваться.
   Это неловкое обращение к законной жене, с таким достоинством и благородной самоотверженностью приносившей себя в жертву, окончательно взбесило Фернанду. Но больше всего ее взволновала мысль, что заводу, источнику ее наслаждений, грозит опасность. Она снова вернулась к этому.
   — Почему ты говоришь, что мы вылетим в трубу?.. Я полагала, что дела идут очень хорошо.
   Молодая женщина вложила в свой вопрос столько страстной тревоги, что Делаво, внезапно насторожившись, удержался от решающего признания, которое чуть не вырвал у него гнев; он испугался, что жалобы жены увеличат его тайную тревогу, которую он скрывал даже от самого себя.
   — Разумеется, дела идут хорошо. Но они шли бы еще лучше, если бы Буажелен не опустошал кассу ради своих идиотских прихотей. Говорю тебе, что этот несчастный щеголь — просто болван.
   Успокоившись, Фернанда вновь вытянулась в постели томным движением своего очаровательного, гибкого и изящного тела. Ее муж — просто низменная натура, жалкий скупец, старающийся как можно меньше отдавать из крупных сумм, лежащих в кассе завода. А его неловкие шутки и бранные слова по адресу Буажелена задевали ее самое, точно косвенные нападки на нее, Фернанду.
   — Что делать, мой милый, — сухо сказала она, — не все же созданы для того, чтобы с утра до вечера одурять себя работой; богатые люди тратят деньги по своему усмотрению, ведут изысканную жизнь, полную развлечений, и они совершенно правы.
   Делаво едва не ответил ей резкостью. Но, сделав над собой усилие, сдержался. Стоит ли убеждать жену! Он обращался с ней, как с избалованным ребенком, предоставлял ей полную свободу и прощал те вольности поведения, которые сурово осуждал в других. Он даже не замечал всего безрассудства ее жизни: она была его собственным безрассудством, тем вожделенным драгоценным камнем, который попал наконец в его грубые, рабочие руки. Никогда он так не любил, так не желал ее, как в те вечера, когда, проведя целый день среди едкого дыма, среди грома и копоти завода, он заставал жену в постели — очаровательно изящной и опьяняюще благоуханной. Он восхищался женой, преклонялся перед нею; она была его кумиром, к подножию которого он суеверно сложил и собственное достоинство и свой здравый смысл, кумиром, которого не может коснуться даже тень подозрения.
   Наступило молчание; раздевшись, лег в постель и Делаво; однако он не потушил стоявшей на ночном столике электрической лампочки. Несколько мгновений он пролежал неподвижно, с открытыми глазами. Он чувствовал рядом с собой теплоту и пьяный аромат женского тела; обнаженные руки и грудь молодой женщины, выступавшие из кружев, были нежны, как шелк. Но Фернанда, казалось, уже заснула, глаза ее были закрыты. Прекрасное, побледневшее от усталости лицо соблазнительно выделялось на темном фоне ее распущенных волос.
   Муж повернулся к ней и поцеловал выбившуюся близ уха прядь. Молодая женщина не пошевелилась; Делаво решил, что она дуется, ему захотелось проявить любезность, показать, что и он понимает слабости богачей.
   — Бог мой, если Буажелену так уж хочется купить автомобиль, я дам ему эти десять тысяч. То, что я сказал, я сказал из осторожности… Сегодняшняя охота прошла очень удачно.
   Фернанда по-прежнему молчала. Ее маленький, алый, слегка приоткрытый рот, — в котором виднелись блестящие крепкие зубы, дышал ровно и жарко; розовые соски грудей слабо приподнимались. Отбросив край одеяла, молодая женщина спала, обессиленная, Полунагая, опьяненная дневными наслаждениями, будто в изнеможении от любовной усталости.
   — Фернанда! Фернанда! — тихо позвал Делаво, снова коснувшись ее легким поцелуем.
   Но, убедившись, что жена уснула, он покорно отказался от дальнейших поползновений.
   — Тогда покойной ночи, Фернанда.
   Делаво потушил электрическую лампочку и опять лег на спину. Но заснуть он не мог и томился, глядя широко раскрытыми глазами во мрак. Охваченный лихорадочной бессонницей, лежа рядом с этой женщиной, такой теплой и благоуханной, он вновь погрузился в тревожные думы о тяжелых временах, переживаемых «Бездной». Бессонница усугубляла в его глазах трудности положения; никогда еще будущее не представлялось ему с такой отчетливостью и в таком мрачном свете. Он ясно видел причину грозившего заводу разорения: то была безрассудная жажда наслаждений, нелепое и болезненное желание немедленно тратить полученные деньги. Несомненно, где-то таилась пропасть, куда уходило богатство, какая-то ужасная язва, поглощавшая все соки и весь доход от труда. Делаво с присущей ему внутренней правдивостью рассмотрел свое поведение, но не нашел ничего, в чем бы мог обвинить себя. Он вставал рано утром, а по вечерам уходил из цехов последним, весь день был в напряжении, руководя многочисленными работниками завода, будто командуя полком солдат. Он неустанно напрягал свои незаурядные способности, был прямолинеен и честен при всей своей грубоватости; он отличался редкой методичностью и упорством в работе. Как верный своему слову борец, поклявшийся победить, он решил или победить или погибнуть. И Делаво ужасно страдал от сознания, что, несмотря на его героические усилия, завод скользит по наклонной плоскости: все, что он создавал, медленно, изо дня в день, разрушалось; причина этого была Делаво неизвестна, и вся его энергия оказывалась здесь бессильной. Вероятно, пожиравшая завод язва заключалась в бесконечных расходах, вызванных алчной жаждой наслаждений, в том, что Делаво называл идиотским образом жизни Буажелена. Но кто же отнял у Буажелена рассудок? Откуда дохнул на него ветер безумия? Делаво, благоразумный, трезвый, умеренный человек, ненавидевший праздность и наслаждения, подрывающие всякую способность к здоровому созидательному труду, не мог понять Буажелена.
   Делаво не подозревал, что разрушительница и отравительница — это его обожаемая Фернанда, красивая, тонкая, гибкая женщина, которая лежит тут, рядом с ним, опьяняя его теплым благоуханием. В то время, как он изо всех сил выжимал деньги из рабочих, мучительно напрягавшихся среди черных клубов дыма и жгучих отсветов печей, Фернанда щеголяла светлыми туалетами в тени гердашского парка, швыряла деньги на свои прихоти, разгрызала своими белыми зубами, точно конфеты, те сотни тысяч франков, которые в грохоте исполинских молотов ковала для нее тысяча наемников.
   И теперь, когда Делаво, глядя в темноту, терзался мыслями о предстоящих платежах, спрашивая себя, как сможет он достать и выплатить нужные суммы, она спала рядом с ним, тело к телу, отдыхая от дневного опьянения, обессилев от сладострастия, утомленная наслаждениями настолько, что на его долю оставалось лишь легкое дыхание, едва вздымавшее ее пресыщенную грудь. На мгновение в нем проснулось желание: эта женщина, которая уже давно принадлежала ему, все еще оставалась для него загадкой. Она спала обнаженная, раскинувшись в таком изнеможении, что он мог бы овладеть ею, а она, пожалуй, даже не проснулась бы. Но потом мысль Делаво вновь вернулась к опасениям, связанным с теми промышленными битвами, которые приходилось выдерживать заводу; жена вновь стала для него несознательным ребенком: он привык уважать сон Фернанды так же, как привык сносить ее капризы, не задаваясь вопросом о том, что таится в глубине этого чудесного тела — кумира, перед которым он преклонялся. В конце концов Делаво заснул, ему приснилось, будто какие-то злые, сатанинские силы, затаившись под «Бездной», подрывают почву, на которой стоит завод, и когда-нибудь в сверкающую грозовую ночь он провалится сквозь землю.
   После этого разговора Фернанда не раз вспоминала о тех опасениях, которыми поделился с ней муж. Правда, молодая женщина думала, что слова Делаво в значительной мере объяснялись его страстью к накоплению капитала, его ненавистью к роскоши. Но все же при мысли о возможности разорения ее охватывала дрожь. Что станет с ней, если Буажелен разорится? Не только придет конец упоительной, долгожданной жизни, которой Фернанда вознаграждала себя за прежнюю нищету, когда она ходила в стоптанных башмаках и зависела от грубого произвола мужчин; мало того, им с мужем придется вернуться в Париж побежденными, снять в каком-нибудь отдаленном квартале квартиру за тысячу франков; Делаво снова будет прозябать на маленькой должности, ей же, Фернанде, придется вернуться к пошлым будням и скудному хозяйству. Нет, нет, ни за что! Она не даст вырвать у себя свою позолоченную добычу, она будет держаться за свое торжество всей плотью, всеми жадными силами своей натуры. В этом тонком, очаровательно хрупком теле под покровом непринужденной грации таились хищная алчность и кровожадные инстинкты волчицы. Фернанда решила ни в чем себя не урезывать, насытиться наслаждениями до конца; она никому не позволит лишить ее удовольствий или хотя бы отдаленно посягнуть на них. Грязный, черный завод, где чудовищные молоты день и ночь ковали для Фернанды радость жизни, внушал ей презрение, как скотный двор, как навозная куча: рабочие, обжигавшие себе кожу в пламени этого ада, чтобы обеспечить молодой женщине жизнь, полную прохлады и счастливой лени, были в ее глазах чем-то вроде домашних животных, которые кормят ее и избавляют от необходимости трудиться. Ни разу не ступила маленькая ножка Фернанды на неровный пол цехов, ни разу не заинтересовалась она человеческим стадом, которое проходило мимо дверей ее дома, изнемогая под бременем отверженного труда. Но стадо это было ее стадом, завод был ее заводом, и мысль, что кто-то может разорить завод и этим лишить ее богатства, возмущала молодую женщину, будила в ней ярость, точно это было покушением на ее особу. Всякий, кто вредил «Бездне», становился личным врагом Фернанды, опасным злодеем, от которого она готова была избавиться любыми средствами. После первой же встречи с Лукой у Буажеленов она с чисто женской проницательностью угадала в нем человека, который станет ей поперек дороги, и жестоко возненавидела его. Ненависть эта все возрастала, ибо с тех пор Фернанда неизменно сталкивалась с опасной деятельностью этого фантазера, а теперь он даже грозил разрушить «Бездну» и вернуть ее к прежнему отвратительному мещанскому существованию. Если она позволит Луке осуществить то, к чему он стремится, ее счастье рухнет: он похитит у нее все, чем она дорожит. И Фернанда, охваченная свирепой яростью, исполнилась одной мыслью: каким образом, путем какой катастрофы уничтожить Луку?
   Прошло почти восемь месяцев после той последней ночи любви, когда Жозипа пришла проститься с Лукой; они решили ждать лучших дней, когда смогут насладиться счастьем, в котором им отказывала жизнь; и вдруг разразилась драма, подсказавшая Фернанде возможность вызвать долгожданную катастрофу. В ту далекую ночь, такую печальную и сладостную, Жозина вышла оплодотворенной из объятий Луки. Вплоть до пятого месяца ее беременности Рагю ничего не замечал; но однажды вечером, пьяный, он замахнулся на Жозину, а та испуганным движением защитила свой живот; и Рагю понял все. В первую минуту он окаменел от неожиданности.
   — Ты беременна, шкура! Беременна!.. А! Так вот почему ты все пряталась от меня и даже не раздевалась при мне?.. Ну и лгунья же ты! А я, дурак, ничего не замечал!
   Но тут его, как молния, озарила уверенность, что ребенок не от него. Ведь он всегда говорил, что ищет в объятиях Жозины лишь наслаждения, и принимал радикальные меры предосторожности, чтобы она не забеременела. Пока нет детей, мужчина не связан с женщиной. Развлекаются вместе, а как надоест, — до свидания! Живи как знаешь. Но тогда откуда этот ребенок? Кто его сделал? Возрастающий гнев охватил Рагю, он снова сжал кулаки.
   — Не сам же он зародился, шкура!.. Ты не посмеешь утверждать, что это я его сделал: ты отлично знаешь, что я никогда не хотел ребенка… От кого же он? Отвечай, отвечай, дрянь, живо! Не то я раздавлю тебя на месте!
   Жозина, бледная, как смерть, молча глядела на пьяницу своими кроткими бесстрашными глазами. К ее страху примешивалось удивление: почему так взбесился Рагю? Казалось, он больше ничуть не дорожит ею, он каждый день грозил выкинуть ее на улицу, повторял, что будет очень рад, если какой-нибудь другой мужчина подберет ее. Сам он вернулся к прежнему распутству, соблазнял молоденьких работниц, не брезговал даже жалкими проститутками, которые бродили вечерами по вонючим улицам Старого Боклера. Но если Рагю так долго и оскорбительно пренебрегал Жозиной, почему же он рассвирепел теперь, узнав, что она беременна?
   — Он не от меня, ты не осмелишься утверждать, что он от меня!
   Не отводя глаз, Жозина ответила наконец низким и глубоким голосом:
   — Да, он не от тебя.
   Рагю едва не свалил ее на землю ударом кулака. Но молодая женщина успела отступить — он только задел ее плечо.
   — И ты смеешь говорить мне это, шкура несчастная!.. — проревел Рагю. — Назови его! Скажи мне имя, я пойду, разделаюсь с ним!
   Жозина спокойно ответила:
   — Не скажу. Ты не имеешь никакого права знать, его, ты двадцать раз говорил мне, что я тебе надоела и могу искать себе другого.
   И она добавила:
   — Ты не захотел иметь от меня ребенка; теперь у меня ребенок от другого, и это тебя не касается; теперь мой настоящий муж — тот, другой.
   Рагю чуть не убил ее. Ей пришлось бежать, чтобы спастись от его ударов: он со злобным расчетом норовил попасть ей ногой в живот. Слова Жозины привели его в ярость. Другой сделал ее матерью; отныне ни ее тело, ни ее жизнь — ничто больше не касается его, Рагю. Он не хотел иметь детей, а вот теперь его терзает глухая боль, при мысли о том, что не он отец этого ребенка. Он чувствовал, что Жозина уже не принадлежит ему, что она никогда, в сущности, ему не принадлежала. Другой отнял ее у него прежде, чем он, Рагю, сделал ее своей; теперь поздно, он уже никогда не сможет сделать ее своей. Смутное сознание этого порождало в душе Рагю бешеную ревность, которой он доныне не знал и от которой считал себя застрахованным. Он грозил выбросить Жозину на улицу, изменял ей с самыми отвратительными потаскухами, а теперь стал держать ее взаперти, принялся неотступно следить за ней, приходил в ярость, когда видел ее беседующей с мужчиной. Ревнивый гнев толкал его на грубые выходки; он бил Жозину, стараясь больнее поразить ее тело, то тело, которое ускользало от него по его собственной вине. В нем страдала раненая гордость самца, не сумевшего заронить семя новой жизни; он постоянно возвращался к своему неведомому и ненавистному сопернику, который превратил плоть Жозины в часть своей плоти.
   — Скажи мне его имя, скажи, и, клянусь, я оставлю тебя в покое.
   Но Жозина не уступала. Она сносила брань и побои, повторяя с простодушной кротостью:
   — Тебе незачем знать его имя, это тебя не касается. Рагю не мог заподозрить Луку; мысль о нем ни разу даже не приходила ему на ум: ведь ни одна душа в мире, кроме Сэрэтты, не знала о том, что Жозина бывала у Луки. Рагю искал виновника среди своих товарищей, думая, что со стороны Жозины то было мимолетное забвение в объятиях какого-нибудь молодца из его круга, в день получки, когда вино горячит кровь. Вот почему, сколько Рагю ни сторожил, ни расспрашивал, все его поиски остались тщетными. Они только распалили его ревность.
   Жозина таилась от всех, боясь, что ее беременность может повредить Луке, если их тайна будет раскрыта. Когда она убедилась, что у нее будет от него ребенок, ее охватила безмерная радость, ей захотелось тут же возвестить ему великую, светлую весть: она была убеждена, что и он разделит ее восторг. Но потом ее охватили сомнения; завод Крешри переживал тяжелые времена, не послужит ли ее поступок причиной какой-нибудь катастрофы? И Жозина решила ждать. Но случай все же открыл Луке, что он вскоре станет счастливым отцом. Однажды, беседуя с Боннером, он проводил его до дома и зашел к нему. Там Лука услышал, как Туп судачила с соседками; она с возмущением рассказывала своим собеседницам, что жена ее брата понесла, и ядовито комментировала этот факт, отпуская мерзкие шуточки. Сердце Луки забилось от волнения. Жозина порою заходила в Крешри за Нанэ, который проводил там целые дни; и теперь она появилась как раз в ту минуту, когда разговор зашел о ней; молодую женщину начали расспрашивать, ей пришлось отвечать. Да, она уже на шестом месяце; и действительно ее беременность была уже очень заметна. Жозина почувствовала трепетное волнение Луки, несмотря на то, что молодой человек хранил молчание; ее мучило, что она не может заговорить с ним, не знает, как сообщить ему радостную весть. Она угадывала ужасное сомнение, терзавшее Луку; это приводило ее в отчаяние: ведь она одним словом могла успокоить и бесконечно обрадовать его. Это слово поднималось из глубины ее сердца, душило ее: «Ребенок — от тебя!» И Жозина, воспользовавшись мгновением, когда кумушки, отвернувшись, вновь принялись судачить, с очаровательной грацией все же сумела передать ему то, что хотела. Сначала она приложила обе руки к своему животу; потом жестом, полным благодарности и любви, поднесла их к губам и незаметно послала Луке воздушный поцелуй, говоривший: «Отец — ты»; Лука понял, и его охватила та же радость, какая переполняла Жозину.
   В тот день им не удалось обменяться ни единым словом; они были вынуждены удовольствоваться этим пленительным немым объяснением, этим поцелуем, окончательно скрепившим их союз. Но Лука, охваченный радостью, между тем узнал о бешеной ревности Рагю, о его грубом обращении с женой, о той назойливой слежке, которой тот подвергает Жозину. И сохранись у Луки малейшее сомнение в его отцовстве, эта свирепая ревность, эта ненависть к будущему ребенку убедительно доказали бы ему, что отец именно он. Отныне Жозина — его жена. Она принадлежит ему, одному ему, раз она зачала от него ребенка. Отец ребенка — вот истинный муж; наслаждение, которое похищают у женщины, ничего не стоит, не идет в счет. Прочные, вечные узы, которые соединяют мужчину и женщину, — это ребенок, зародыш грядущей жизни, новое существо, рождающееся из нерасторжимого союза двух существ! И потому-то Рагю бесился от ревности, а Лука не испытывал ревности к Рагю: Рагю не был мужем, то был лишь вор, который появляется и уходит и которого тут же забывают. Жозина навеки принадлежит Луке, она возвратится к нему, и их общая жизнь расцветет в ребенке.
   Но мысль, что Жозину оскорбляют, бьют, что она в вечном страхе за свое дитя, — мысль эта жестоко терзала и мучила Луку. Ему было нестерпимо сознание, что он оставляет в грубых, грязных руках Рагю любимую женщину, которую он хотел бы окружить райской нежностью, чтобы она могла вкусить то благоговейное поклонение, на которое имеет право мать, освященная ребенком. Но что сделать, как добиться этого, ведь Жозина с упорством скромно держалась в тени, чтобы не навлечь на Луку какой-нибудь неприятности. Жозина даже отказывалась видеться с ним, боясь, что будет раскрыта тайна, которую она с такой нежностью хранила в глубине своей страдающей души; Луке пришлось подстеречь ее, застать врасплох, чтобы обменяться хотя бы несколькими словами.
   Стоял пасмурный вечер. Лука, притаившись в темном углу грязной улицы Труа-Люн, остановил проходившую мимо Жозину.
   — О! Это ты, Лука! Какая неосторожность, мой друг! Умоляю тебя, поцелуй меня и уходи поскорее!
   Но Лука, трепеща, обнял ее за талию.
   — Нет, нет! Жозина, послушай… — страстно шептал он. — Ты слишком страдаешь, с моей стороны преступно оставлять тебя в таком ужасном положении — тебя, любимую, дорогую… Послушай, Жозина, я пришел за тобой: ты пойдешь со мной и будешь жить у меня, в нашем доме, моей любимой, уважаемой, счастливой женой.
   Молодая женщина уже готова была склониться на его просьбу, уступить нежным, ласковым настояниям. Но она тотчас же высвободилась из его объятий.
   — О, Лука! Что ты говоришь? Можно ли быть таким неблагоразумным?.. Пойти с тобою! Господи, да ведь такая огласка будет для тебя страшной опасностью! Было бы преступлением с моей стороны создавать лишние трудности на твоем пути… Скорей уходи! Даже под страхом смерти я не назову твоего имени!
   Лука попытался доказать ей, насколько бессмысленно приносить такую жертву людскому лицемерию:
   — Я отец твоего ребенка, ты моя жена и должна следовать за мной. Завтра, когда будет построен Город, Город справедливости, в нем будет один закон — закон любви; свободный союз двух людей будет пользоваться всеобщим уважением… Зачем же нам обращать внимание на людей, сегодня еще исполненных предрассудков?
   Но Жозина упорствовала; она говорила, что для нее имеет значение и сегодняшний день, что она хочет устранить все препятствия с пути Луки, хочет видеть его могучим и торжествующим. И тогда у Луки вырвался крик отчаяния:
   — Значит, ты никогда не вернешься ко мне и я никогда не смогу открыто признать ребенка своим!
   Жозина с очаровательной нежностью вновь обняла Луку и, приблизив уста к его устам, тихо прошептала:
   — Я вернусь к тебе в тот день, когда у тебя будет нужда во мне, когда я стану уже не помехой, а опорой для тебя, вернусь с нашим дорогим ребенком, который придаст нам обоим новую силу.
   Вокруг них простиралась черная агония Боклера, старого города, зачумленного отверженным трудом, изнемогающего под бременем вековой несправедливости; а Лука и Жозина обменивались словами, полными надежды на грядущий мир, на грядущее счастье.
   — Ты мой муж, у меня не было никого в жизни, кроме тебя; если бы ты знал, как сладко скрывать твое имя даже под угрозами, хранить его, как тайный цветок, как талисман! О, я не так уж страдаю: я сильна и счастлива!
   — Ты моя жена, я полюбил тебя в тот самый вечер, когда встретил такой униженной и божественно прекрасной; ты скрываешь от всех мое имя, я стану скрывать твое, оно будет моей святыней и моей силой, пока ты сама открыто не объявишь о нашей любви.
   — О Лука, как ты разумен, как ты хорош и какое счастье нас ожидает!
   — Это ты сделала меня добрым и разумным, Жозина; именно за то, что я когда-то пришел тебе на помощь, нас ждет великое счастье среди счастливых людей.
   Они умолкли и несколько мгновений нежно обнимали друг друга. Лука чувствовал трепет Жозины, трепет ее священного чрева оплодотворенной женщины, говоривший о той новой жизни, которую он посеял в ней; а она, будто желая слиться с Лукой, раствориться в нем, изо всех сил влюбленно прижималась грудью к его груди. Потом она высвободилась из его объятий, чтобы осиянной и непобедимой вернуться к своей мученической жизни; а Лука, почувствовав прилив новых сил, затерялся во мраке, чтобы вновь отдаться своей победоносной борьбе.