И вот тут-то и вынесло полк Монастырева: безоглядно, в лоб, в кучу, в
свальную сечу, сбивая и увлекая за собой потерявшие стройность татарские
ряды. И уже визг татар и "Хуррра!" с обеих сторон наполнили воздух, и
валило, валило кучею сюда, прямо на них, и уже зловещие посвисты высоко над
головою заставили воинов охмуреть и опустить заборола шеломов, а коней
настороженно вздернуть уши.
И тут наконец почти одновременно справа и слева восстал вопль. Андрей
Ольгердович и Данило Пронский с рязанскою помочью пошли в напуск.
Иван растерялся на миг и, когда Семен тронул его сзади за плечо,
вздрогнул, едва не поднявши коня на дыбы.
- Скоро нам! - прокричал Семен, пригибаясь к уху Ивана. И верно, не
успел он подобрать поводья, ударили цимбалы, затрубили рога; разрезая череду
комонных, промчался вперед кто-то в алом опашне сверх блестящей кольчуги и в
римском узорном шеломе, и - началось! Кони тронули, и все утонуло в глухом и
тяжелом топоте тысяч копыт.
Иван скакал, стараясь не отстать от Семена (таким мальчишкою почуял
себя на миг!), и все думал о том, пора ли выхватывать саблю из ножен.
Стрелы шли уже низко, прямо над головою, и то там, то здесь начали
падать кони и всадники. Раненые сползали набок, цепляя слабнущими пальцами
за гриву коня, иногда стремглав через голову скакуна слетали с седел на
землю, прямо под копыта скачущим.
Впереди (уже запоказывалось в разрывах шеломов и тел) была воющая и
крутящаяся каша, и в эту людскую кашу ныряли один по одному передовые
всадники.
Жаркая волна конского и человечьего пота (ветер дул от реки) ударила в
ноздри, да так, что Иван задохнулся на миг, и, уже понимая, что время,
вырвал отцовскую саблю из ножен, лихорадочно соображая, как надо рубить,
чтобы не отхватить ухо собственному коню. Крик замер, точно что-то
оборвалось. Они врубились.
Нет, татары не побежали и теперь! В круговерти конских морд и
человечьих распяленных ртов выделилось перед Иваном одно такое же юное, как
у него, лицо в узкой полоске усов и негустой бороды, тоже разверстое в
крике, и сверкнула вражья сабля, которую он едва успел отбить. Он ударил
снова и снова и уже с отчаянием, обливаясь потом, бил и бил, а лезвие с
тяжким стоном отскакивало каждый раз как от стены, проваливая в какой-то
немыслимый перепад металла, и уже первый тупой удар оглушил его, пройдя по
шелому скользом, и Иван сжал зубы, намерясь кинуть коня вперед, но тут
одолевавший его черноусый парень шатнулся, побелел, безвольно раскрылись
уста, и начал валиться на спину. А голос Семена у него над ухом прокричал:
"Добей!" И Иван ринул саблю с маху, прямым ударом сверху вниз, и уже не
узрел, куда попал, потому что пред ним явился грузный, в чешуйчатом
монгольском панцире, татарин, едва не убивший Ивана с первого же удара
толстой, с человечью ногу, облитой железом рукой, сжимающей усаженную шипами
стальную палицу. Удар был бы ужасен. Иван успел отскочить, вздынув коня, и
только услышал через миг хруст чьих-то чужих костей под тяжкою палицей
татарина. Невольно, не думая даже того, что противник не по нем, Иван наддал
острыми краями стремян и пролетел мимо, опять скрестив с кем-то сверкающее,
обрызганное кровью железо.
Рати стеснились. Татарам уже было не размахнуть арканом, не зайти сбоку
и в тыл. Кони, пятясь, сшибались крупами, рука, вздынувшая копье, задевала
своего. Но русичи пробивались все дальше и дальше, и вот в какой-то незримый
миг (еще сеча шла с тою же яростной силой!) поворотился бой, татары начали
отступать.
Князь Дмитрий скакал вперед, почти уже не слушая рынд, что пытались
схватить за повод его коня. Уже начинались трупы, уже конь, храпя,
перескакивал через поверженных. Прорвавшийся сквозь гущу русских рядов
татарин скакал навстречу. Дмитрий рыкнул и, наддав, сблизился с ним. Не
вынимая меча, воеводским шестоперюм своим, вложивши в удар всю силу руки,
свалил татарина и еще наддал, уже в упоении боя, но тут подомчавшие рынды
решительно схватили его коня под уздцы.
- Постой, княже! Тебе... боем руководить! - с отдышкою объяснял
подскакавший боярин Ощера, и Тимофей Васильич Вельяминов скоро оказался
рядом:
- Нельзя, княже! Уймись!
Злые слезы показались на глазах Дмитрия, когда он понял, что рубиться в
сече они ему не дадут. Он до крови закусил губу, продолжая упрямо смотреть
туда, вперед, где тьмочисленная конная толпа русичей все больше теснила и
теснила стиснутое со сторон татарское войско.
- Одолеваем, княже! - произнес Тимофей у него над ухом. - Уходят!
И верно! Медленно поначалу, а потом все быстрей и быстрей татарская
рать покатилась назад.
Когда всадники заворачивают коней, их рубят в спину. Отступление
превращается в бегство, бой - в избиение. Кони сваливались в реку, тонули,
топили друг друга, ордынцы удирали, бросая копья. И Дмитрий наконец глубоко,
освобожденно вздохнул. Бегут! Лучшие полки татарские! Сам воевода Бегич!
Бегут! И он - победитель!

    Глава 30



Низилось солнце. Длинные тени протянулись по ярко-зеленой на закате,
истоптанной и изломанной траве. Последние уцелевшие татары уходили в речной
туман. Воины, слезая с коней, обдирали с убитых доспехи и лопоть.
Вели пленных, считали убитых в сече татарских князей: Хазибия, Ковергу,
Карабулука, Кострока, Бегичку...
На конской попоне поднесли и положили у ног Дмитрия тело Монастырева,
остановившего и смешавшего передовую татарскую рать и доблестно погибшего в
сече.
Воеводы скликали воинов. Горячий диск солнца уже коснулся зубчатой
кромки леса и теперь изгибал, холодея, проваливая за холмы. Надвигалась
ночь. Над рекою повис туман. Преследование татар решили отложить до утра.
Иван, сидя на земле, тормошил и тормошил Семена: "Прочнись! Встань!"
Он кое-как перевязал друга и теперь не ведал, что делать, со страхом
понимая, что зять умирает. Семен лежал суровый и бледный, закрывши глаза, и
брови его на матово-бледном лице казались еще темнее и краше.
- Что же ты, Сеня, Семе-е-е-н?! Что же я Любаве-то?!
Не верилось! Ведь это Семен охранял его в битве, не отходя ни на шаг,
принимал, верно, на себя предназначенные Ивану удары... И как был ранен, и
как упал уже к самому вечеру, когда татары бежали по всему полю?! Или
спешенный враг ткнул ему под кольчугу копьем, нанеся ту страшную рану, кровь
из которой и посейчас неможно остановить?
- Семен, Сеня! - позвал он опять безнадежно, чуя на глазах закипающие
слезы.
Слуга разыскал их обоих уже в потемнях. Быстро и споро, сорвав неумелые
повязки Ивановы, заново и туго перетянул рану, нажевав и наложив какой-то
травы. Попробовал напоить раненого (Семен приоткрыл глаза, но явно никого не
узнавал), сев на коня, поскакал за телегою.
- Будет жить? - вопрошал с робкою надеждою Иван.
- Не ведаю! - сурово отмолвил смерд. - Крови вытекло много! - И тоже,
сказавши, скрипнул зубами, помыслив, что повестит госпоже боярыне, не
привезя сына живым!
Они уложили Семена на сено в телегу, заворотили коня. Семенов слуга
побросал в кузов что попалось под руку из лопоти и оружия, раскиданных по
полю, оборотил к Ивану строгое лицо:
- Прости, господине! Ждать не буду, повезу в ночь! Забери, коли чего
нать, снеди там...
Иван кивнул, сглотнув ком в горле, забрал мешок со снедью и обе тулы со
стрелами. Молча распростились. Умирающий тому и другому связывал уста.
Так же молча проводивши глазами телегу, Иван навьючил поводного коня,
чуя себя безмерно виноватым, едва ли не убийцею, и все не понимая, как
теперь взглянет в лицо сестре.
Он не помнил потом, как огоревал ночь. Кажется, подсаживался к чужому
огню, подходил к реке, слушал вражеский берег. Утром над Вожею стоял густой
слоистый туман. Наконечника протянутого копья уже было не видать.
Воеводы ждали почти до полудня и только в предобеденную пору двинулись
вослед татарскому войску. За ночь и утро разбитые сумели уйти так далеко,
что преследовать их было бесполезно. Ушли верхами, бросив вежи и шатры,
побросав добро и телеги. Воины радостно и деловито грабили доставшийся им
татарский стан. Воеводы не удерживали ратных, давая войску ополониться
досыти...

    Глава 31



Отец Герасим весь бой просидел под телегою. Боле всего страшился того,
что покатившие назад татары обнаружат его и уведут с собой. Он вылез, когда
уже русичи пустошили татарский стан, и первый русский воин, на коего
наткнулся вельяминовский поп, был Иван Федоров. Пока Герасим путано
объяснял, кто он и что, прося отвести к воеводам, Иван со страхом слушал
его, мало что соображая, кроме того, что перед ним беглец, сподвижник Ивана
Вельяминова, злейшего врага великого князя. Но и зарезать, зарубить старика,
тем паче духовного, иерея, не посмел. Повел его, нарочито хмуря брови, по
стану. Иерей с трудом поспевал за лошадью, волоча за собою объемистый мешок,
покосясь на который несколько раз, Иван наконец вопросил нарочито грубо, что
там.
- А травы, травы, милый! - с отдышкою, отирая взмокшее чело, отвечал
иерей, обрадованный уже самою возможностью отдохнуть, а не бежать за конем
Ивана. - Ежели недужный али раненый какой...
Иван, густо покраснев, пробурчал:
- Друга у меня... Подкололи на рати! Дак... поможет ли твоя трава?
- А в кое место ево? - переспросил иерей.
Иван объяснил.
- Крови, баешь, много вышло? Дак вот тебе! - Он торопливо развязал
мешок. - Етую вот травку истолчешь, тем поить станешь, а ету вот к ране
прикладывать. Не перепутай смотри!
Иван, веря и не веря, сунул тряпицу с травами за пазуху. И тут к нему
подскакал старшой:
- Кто таков и откуда?
Герасима быстро подхватили, обыскали и поволокли, Ивану и "спасиба" не
сказав.
- Целитель он! Травы там целебные! - крикнул Иван вслед, но старшой
только буркнул через плечо:
- Поглядим, каки таки у ево травы! Поди, врет все! А просто соглядатай
татарский!
Так и потерял Иван отца Герасима, не попомнив всего того добра, какое
видали Федоровы от вельяминовского рода. И не ведал более, что случилось с
тем пойманным на рати попом...
И травы не погодились ему. Воротясь домой, уведал он, что Семен умер на
последней подставе перед Москвой. Вытирая слезы, вынул он опрелую тряпицу
из-за пазухи и зашвырнул подальше в крапиву, не помысливши и того, что не
погодившееся для одного целебное зелие возможет погодиться другому...

    Глава 32



А с отцом Герасимом, произошло следующее. Не был на свою беду ученый
иерей вельяминовский навычен к хитрому разговору с сильными мира сего.
Несмотря на все его сбивчивые и горячие уговоры, воеводы московские, не
дослушав, передавали пленного попа один другому, и так Герасим, не добившись
лицезреть великого князя Дмитрия, был привезен со своим злосчастным мешком
на Москву.
Поп, да еще вельяминовский? Попади Герасим к Тимофею Васильичу
Вельяминову - иной был бы и толк, и как бы еще инако поворотило судьбу
митрополичьего стола! Но попал он в конце концов к Александру Миничу.
Александр Минич был вельяминовский враг. Да и не понял существа дела из
путаных объяснений отца Герасима, усталого, давно не кормленного, впавшего
уже в отчаяние от своих напрасных попыток кому-либо и что-либо изъяснить.
Фряги, римский престол, Литва - это все было далеко и непонятно Александру
Миничу, одно прояснело: что, может быть, через этого своего попа и сам Иван
Вельяминов задумал воротить на Москву. А этого-то Александр не хотел! И
потому в конце концов отец Герасим со своим доносом на Митяя оказался у
Митяя же, в глухом подвале митрополичьих хором.
Пыткою руководил сам Митяй. Бестрепетно смотрел в дымном свете
смоляного факела, как лезут из орбит кровавые глаза старика, когда
закрученная веревка стягивает ему череп, слушал стоны и хруст выворачиваемых
на дыбе предплечий, сам жег старое вздрагивающее тело свечой. Отец Герасим
стонал, многажды падал в обморок, и тогда его снимали с пыточного колеса и
отливали водою. Уже и угрюмые палачи отворачивали смурые лица (и им соромно
было пытать иерея!), когда наконец, не добившись никакой поносной хулы на
Вельяминовых или надобных ему признаний, Митяй прекратил пытку. Старика,
чуть живого, с выломанными руками, в последний раз облили водой и бросили в
земляную яму, прикрытую тяжелой доской. Много позже один из тюремных стражей
по собственному разумению принес и опустил в яму краюху хлеба и кувшин с
водою: не то еще и умрет!
А Митяй, воротясь к себе все еще разгоряченный гневом и пытками, вдруг
струсил. Подумалось: а как помыслят иные, с кем говорил этот поганый поп?
Фряги не раз и не два снабжали Митяя деньгами, пересылали грамоты из
Константинополя и назад, и Митяй к этому попривык, не чая уже никоторого
худа от добровольных приносов латинян. И тут - судьбы православия! Литва!
Папский престол! Приходило думать, и думать приходило крепко!
А тут еще Тимофей Вельяминов во двор. От того отделался, князь
вопросил... Теперь гнусного попа и убить было опасно! Одна оставалась надея:
ненависть князя Дмитрия к Ивану Вельяминову. Только она и могла спасти. А и
князь вопросил, с неохотою, но вопросил-таки об иерее треклятом! И что тут
сказать? Первое брякнулось (и помогло, и поверили!), что-де был с тем попом
мешок зелий лютых, а мыслилось - отравить князя великого!
И пошло. Кругами пошло! "Зелья лютые", "отрава"... Кто проверял? Кто
задумался хоть, как мог пришлый со стороны иерей отравить великого князя?
Но не то дивно, что поверили, а то, что поверили и впредь, на долгие
века поверили написанной в летописях нелепице!
Дивно, что шесть столетий верили! Да и поныне в серьезных трудах у
вроде неглупых людей повторяется вновь и вновь: "зелья лютые" и "отравить
князя". Впрочем, врачам и в прежние веки почасту не везло на Москве! А уж
травникам и тем паче. У одного нынешнего, ныне покойного, целителя из книги
его посмертной (лечебника!) целую главу о ядовитых травах выпустили, не
позволили напечатать, хотя, казалось бы, это-то и должен всякий травник в
первую голову знать! Дабы не ошибиться на свою или чужую беду. Нет!
Верно, и тут "зелья лютые", и не ровен час кто-то, пользуясь лечебником
тем, какого ни на есть "князя" отравит?
Увы! Люди в суевериях своих мало изменились, а то и совсем не
изменились за тысячи лет, что уж о веках говорить!
Окольничий Тимофей узнал о поиманном отце Герасиме уже спустя время,
когда содеять было ничего нельзя и оставалось воззвать к единственному
человеку на Москве, коего мог послушать великий князь, - к игумену Сергию.
И не будь Сергия, сгнил бы отец Герасим в погребе невестимо.
Сергий пришел из своего далека, прослышав о казни вельяминовского попа.
Уже шли осенние затяжные дожди, он был мокр и в грязных лаптях. И таков, в
грязных лаптях и мокрой, пахнущей псиною суконной свите, и зашел в княжеский
терем. Стража не посмела его остановить. Отступила челядь, боярин,
засуетясь, кинулся в ноги Сергию. Никем не остановленный игумен поднялся в
верхние горницы, прошел в домовую княжескую часовню. "Позовите великого
князя!" - сказал, точнее - приказал слугам. И князь Дмитрий пришел к нему!
Пришел багрово-красный, понимая уже, о чем будет речь, и низя глаза,
вспыхивая, выслушал строгие слова укоризн. Ибо не имел права даже и князь
великий имать и пытать облеченного саном пресвитера, тем паче не отступника,
не отметника Господу своему!
Митяй вынужден был после того расстаться со своею добычей. И единое,
что сумел и посмел совершить, - отослал Герасима в далекую северную ссылку,
в Лачозеро, откуда, чаял, ни слухи, ни пересуды о совершенном им над
вельяминовским попом злодеянии не добредут до Москвы.
Итак, дождливым осенним днем, когда уже в воздухе порхали белые
крупинки близкого снега, облаченный в мужицкий дорожный вотол, поехал
многотерпеливый вельяминовский поп в едва ли не первую на Московской Руси
ссылку в места зело отдаленные, куда, не преминул помянуть летописец,
когда-то еще при первых владимирских князьях сослали Даниила Заточника,
также чем-то не угодившего князю своему.

    Глава 33



Излишне говорить, что расправа с вельяминовским иереем нагнала страху,
но не прибавила популярности Михаилу-Митяю, тем паче в монашеских кругах.
Вот тут-то Митяй и заметался, задумав поставиться в епископы собором русских
епископов, как ставился когда-то, еще при киевском князе Изяславе, Климент
Смолятич. Кроме того, и в "Номоканоне" разыскал въедливый Митяй потребные к
сему статьи. По мысли властного временщика, поставление его в епископы
собором русских иерархов должно было утишить все заглазные речи и обессилить
Киприановы хулы, стараниями иноков общежительных монастырей распространяемые
по градам и весям. (Он сам жег приносимые к нему листы Киприанова послания,
но они появлялись снова и во все большем числе!) Зима 1378/79 года почти вся
ушла на подготовку сего надобного Митяю собора, чтобы клещами княжеской воли
вытребовать, вытащить, извлечь из епископов, ставленных еще Алексием,
невольное согласие на поставление свое во епископа. Дальнейший путь к
митрополии должны были обеспечить ему патриарх Макарий, княжеская казна и
поддержка фрягов.
И вот они наконец собрались, съехались, остановившись кто в палатах
дворца, кто на подворье Святого Богоявления, и все являлись приветствовать
Михаила-Митяя яко наместника владычного престола московского. Являлись! Не
явился один - приехавший спустя время и остановившийся в Симоновской обители
епископ Суздальский и Нижегородский Дионисий. Митяю он послал сказать, что
приветствовать должен не он Митяя, а Митяй его, понеже Митяй - простой
чернец, он же, Дионисий, епископ: "Не имаши на мне власти никоея же! Тебе бо
подобает паче прийти ко мне и благословитися и предо мною поклонитися, - аз
бо есмь епископ, ты же поп! Кто убо боле есть, епископ ли, или поп?"
Это была первая увесистая пощечина, полученная Митяем, но тем дело
далеко не окончило.
Отступим от нашего повествования и поясним читателю еще раз, с кем
столкнулся на этот раз Митяй-Михаил в своих властолюбивых посяганиях.
О посвящении владыкой Алексием в 1374 году архимандрита Дионисия в
епископы Суздалю, Нижнему Новгороду и Городцу летописец писал торжественно,
едва ли не возвышенным стихом, именуя его как:

Мужа тиха, кротка, смиренна,
Хитра, премудра, разумна,
Промышлена же и рассудна,
Изящна в божественных писаниях,
Учительна и книгам сказателя,
Монастырям строителя,
Мнишескому житию наставника,
И церковному чину правителя,
И общему житию начальника,
И милостыням подателя,
И в постном житии добре просиявша,
И любовь ко всем преизлишне стяжавша,
И подвигом трудоположника,
И множеству братства председателя,
И пастуха стаду Христову,
И, спроста рещи, всяку добродетель исправльшаго!

В синодике 1552 года Нижегородского Печерского монастыря Дионисий
именуется "преподобным чудотворцем". Имя его внесено во многие святцы XVII
века. Патриарх Нил, возводя Дионисия в 1382 году в сан архиепископа, пишет,
что слышал похвалы нижегородскому подвижнику и "сам видел его пост и
милостыни, и бдение, и молитвы, и слезы, и вся благая ина, отнуду же
воистину божий и духовный знаменуется человек". Греков Дионисий потряс
ученостью и глубоким знанием Священного писания. Прибавим к тому, что и
отличным знанием греческого языка, полученным им едва ли не в молодости еще
и едва ли не в самой Византии.
Дионисий (до пострижения Давид) принял схиму в Киевской пещерной
обители, откуда еще в начале 1330-х годов или даже в конце 1320-х принес на
берег Волги икону Божьей Матери с предстоящими Антонием и Феодосием
Киево-Печерскими, пламенное честолюбие, любовь к пещерному житию, намерение
основать монастырь, подобный Лавре Печерской, и, добавим, желание повторить
в сем монастыре подвиг самого Феодосия.
Именно к нему ходил отроком Сергий Радонежский слушать пламенные
глаголы уже знаменитого тогда нижегородского проповедника.
В числе учеников Дионисия были и Евфимий Суздальский, и Макарий
Желтоводский, или Унженский, и прочие, числом двенадцать, ученики,
основатели общежительных киновий, понеже и сам Дионисий устроил у себя в
обители общее житие задолго до того, как преобразовал свою обитель в
общежительную киновию Сергий Радонежский. И увлеченность исихией,
молчальничеством, и монастырское строительство нового типа - все тут
творилось и создавалось ранее, чем на Москве.
Под его духовным руковожением вдова князя Андрея Константиновича
Василиса-Феодора раздает в 1371 году свое имущество, отпускает на свободу
челядь и создает женскую общежительную Зачатьевскую обитель в Нижнем
Новгороде.
Под его, Дионисиевым, руководством создавался в 1377 году тот
летописный свод, который под именем Лаврентьевской летописи лег в основу
всего летописания московского. Именно здесь властною волею нижегородского
игумена явились в летописном повествовании пламенные глаголы противу
Батыевых татар и уроки мужества, якобы проявленного предками полтора
столетия назад в неравной борьбе, долженствующие подвигнуть русских князей к
нынешней борьбе с Ордою, ибо мужеству живых подножие - мужество пращуров!
Именно его, Дионисиевы, призывы подняли нижегородцев противу Сарайки и
Мамаевой "тысячи", истребленной в Нижнем, и именно в него пустил Сарайка
свою последнюю стрелу, пытаясь убить ненавистного проповедника.
К крестоносной борьбе "за правоверную веру христианскую" призывал
нетерпеливо и властно всю жизнь знаменитый нижегородский игумен, почасту не
считаясь ни с чем - ни с подорванными силами княжества, ни с извивами
великокняжеской политики, ни с возможностью (или невозможностью) днешней
борьбы... Кто знает, стань нижегородская княжеская ветвь во главе Руси
Владимирской, не стяжал ли бы Дионисий лавров духовного создателя и
устроителя этого нового государства? Но и то спросим: а не привел ли бы
неистово-пламенный Дионисий эту новую Русь к разгрому?
Во всяком случае, любое соборное деяние творится совокупною энергией
многих, и в том духовном подъеме Руси, который привел русичей на Куликово
поле, глас и призывы Дионисия явились не последними отнюдь! Хотя и то
повторим: нетерпение Дионисиево оплачено было кровью всей Нижегородской
земли.
Вот этот неистовый иерарх и не захотел поклониться Митяю.
Представим теперь этот день начала марта 1379 года. Идет первая неделя
Великого Поста (Пасха в 1379 году была 10 апреля). Миновало уже Прощеное
Воскресенье. Многие москвичи сурово постятся сплошь всю первую неделю,
ничего не вкушают, кроме воды и малой толики хлеба, а матери вместо молока
поят детей морковным соком.
Высокие звоны колоколов. Идет служба в Успенском храме (не том, который
теперь, а в прежнем, маленьком). Служат соборно все собравшиеся епископы,
архимандриты и игумены московских монастырей. Грозно ревет хор, и в церкви -
яблоку негде упасть! А вся площадь перед соборами запружена народом. И когда
иерархи чередою выходят из храма, в толпе давка, ахи и охи, лезут аж на
плечи друг другу поглядеть на редкостное зрелище, узнают, шепотом, а то и в
голос называют имена епископов. Шорохом, шумом, прибоем взмывает молва. Даже
и на великого князя не смотрят так, хотя он в праздничной сряде, в золотом
оплечье и бобровой шубе едет теперь верхом в сопровождении рынд и дружины в
митрополичий дворец. (Отстоявши службу, возвращался к себе позавтракать
капустой и редькою с хлебом, постным маслом и луком - рыбы не ест и он - да
надеть знаки великокняжеского достоинства.) Туда же, в митрополичьи палаты,
проходят, каждый в сопровождении свиты, и епископы. Митяй уже там, упорно
изодевший на себя знаки митрополичьего достоинства: перемонатку, саккос и
митру, с владычным посохом в руках.
В большой палате дворца (тут тоже все забито иноками, служками,
владычною и княжеской челядью; боярские кафтаны и опашни тонут среди
манатий, стихарей, саккосов, ряс и монашеских куколей), в большой двусветной
палате, усаживаются в высокие резные кресла епископы: ростовский, рязанский,
сарский, тверской, коломенский, брянский, нижегородско-суздальский.
(Владимирский стол покойный Алексий оставлял за собой.) На скамьях -
сплошной ряд духовенства. Бояре - ближе ко князю, которому поставлено такое
же кресло, как и епископам, как и Митяю, насупленному, громадному. Лица
дышат ожиданием, страхом, гневом, робостью - спокойных и безразличных тут
нет. В многолюдности покоя ходят, скрещиваясь, незримые волны сдавленных
воль, воздух готов взорваться от напряжения. Невесть, жара ли то (многие
вытирают лица цветными платами) или столь непереносно накаляет воздух
ожидание?
Митяй говорит. Он взывает ко князю, к едва укрощенным епископам. Его
слушают, и голос его, густой и властный, крепнет и крепнет. Князь кивает,
бояре помавают главами. Да, соборно, ежели все... И по "Номоканону" так...
Нет, не так! Глаголы Киприановы, излитые на бумагу, указания на запреты
святых отцов, на соборные уложения сделали свое дело! И все-таки прошло бы!
Может быть, и прошло! Но встал, пристукнувши посохом, огненный Дионисий:
- Не подобает тому тако быти!
Дионисий говорит, как на площади, как с амвона в переполненной церкви.
Голос его ширится и растет. Он начитан и памятлив не менее, чем Киприан с
Митяем, ему ничего не стоит, не заглядывая никуда, перечислить статьи
соборных приговоров и решений Константинопольской патриархии за много веков,
начиная с первых соборных уложений, не ошибаясь и, как гвозди вбивая,