немало... Ну, дак не тысяцкое все же! Как Ивана казнили - укоротили им носа!
Он вынул, посопев, хорошо наточенный и смазанный от нечаянной ржи
клинок прадеднего древнего меча. Решил ради такого похода взять с собою
семейную святыню. Ежели, по грехам, рубиться придет... Выдвинул тусклый
металл со змеистым узором харалуга. Впервые промелькнуло, что, кроме чести и
спеси, могут быть и сеча, и раны, и кровь, и - не дай Бог того - в полон
уведут! Глянул сумрачно на образа домовой божницы. В полон уведут, много
станет окуп давать за его-то голову! Помыслив, погадал о племяннике: поможет
ли с выкупом? Даве баяли - не сказал, не время и не место было о таковом, да
и... Помогут! Родичу не помочь - поруха роду всему! Успокоил себя. О смерти
не подумалось ни разу, ни тут, ни опосле. Как-то не влазила нечаянная смерть
на бою в степенный и основательный обиход налаженного боярского хозяйства...
Смерть мыслилась потом, после, как завершение - и достойное завершение! -
трудов земных. С попом, соборованием, исповедью, с пристойным голошением
плачеи, не инако! А впрочем, о дне и часе своем невемы! Все в руце Его!
- Не побегите тамо, мужики! Нас, баб, на татарский разор не бросьте!
- с суровою усмешкой произносит дебелая супруга, усаживается супротив,
расставив полные колени, натянувши тафтяной подол, - грудастая, тяжелая.
Внимательно облюбовала глазом хозяина: воин!
- Бронь-то каку берешь? Бежать надумаете, дак полегше какую нать!
- Эвон силы-то, что черна ворона! - возражает супруг, не обижаясь
поддевкой матерой супружницы. Раздумчиво говорит:
- На Воже выстояли, против Бегича самого! И воеводы нынче добрые.
Должны выстоять. Должны! - повторил в голос как о решенном допрежь. Хитро
оглядел жену, домолвил:
- Воротим с прибытком, верблюда тебе приведу, хотя поглядишь на зверя
того!
- Ну ты, верблюда... Я ево, поди, и забоюсь! Бают, плюет он, твой
верблюд! Парчи привези! Персицкой, шелковой, на саян! Да рабу,
девку-татарку, не худо. Верные они, узорочья какого у госпожи николи не
украдут!
Любуя, оглядела мужа. В его-то годы, а все еще хорош! И седины к лицу.
Воин! Верхом, в шеломе, в броне с зерцалом и налокотниками - никому не
уступит!
И ни разу не шевельнулось в душе, что отправляет мужа на смерть.

    Глава 20



Мать только что вернулась с объезда митрополичьих волостей. Бросать ту
службу мужеву не хотела, с одного Острового ни годной ратной справы, ни
приличного зажитка для будущей семьи Ивановой было не собрать, а женить сына
да и внуков понянчить Наталья намерила твердо. Но перед нынешним походом
всякий разговор о женитьбе Иван решительно отверг. "Хватит Семена!" - не
сдержавшись, отмолвил матери и только по измененному, жалко-омертвевшему
Натальиному лицу понял, как огорчил матерь. Той беды - гибели единого
оставшегося сына, - той беды не вынесла бы Наталья и сама от себя вечно
отодвигала эту боязнь. А сын так грубо напомнил! А ежели и взаболь? Ушла в
заднюю, и уже глухие, тщетно сдерживаемые рыдания рвались из груди, когда
Иван, неслышно подойдя сзади, взял ее за плечи:
- Прости, мамо!
Сильные руки сына, горячая грудь... Неужели и его могут там саблями?
Он что-то говорит, успокаивает, гладит ее по плечам, начинает баять об
Островом (то хозяйство нынче на нем): хлеб уже собран, и скоро повезут на
Москву осенний корм. А Гаврилу он уже захватил с собою, двоима и пойдут!
Мать кивает, мало что понимая в сбивчивой речи сына.
Сейчас по тысячам теремов, изб, повалуш, горниц идут прощания, проводы,
пьют последние чары, дают и получают последние наказы. Московская земля,
столь долго и искусно оберегаемая от большой войны, возмужала, выросла и
ныне рвется к бою. И уже где там - в позабытой дали времен - дела
полуторастолетней давности, несогласья князей, бегство и плен, пожары
городов - земля нынче готова к отпору, и медленно бредущая по степи Орда
узрит русичей, вышедших встречу врагу, узрит воинов, а не разбегающихся по
чащобам, как некогда, испуганных мужиков. Что-то изменилось, переломилось,
вызрело, процвело во Владимирской земле и теперь властно гонит своих сыновей
на подвиг.
Дожинают, домолачивают хлеб, а движение уже началось, уже ручейками
потекли вдоль желтых платов убранного жнитва конные воины, пока еще не
сливаясь в реки но уже и приметно густея с приближением к Москве.
И тут, в этом посадском доме в Занеглименье, тоже идет прощание.
Сестра Любава прибежала проводить брата, и сейчас сидят они втроем,
маленькою семьей, вернее, с останком семьи. Тень Никиты, уже изрядно
подернутая дымкою времени, еще витает над этим домом. (В Иване чего-то
недостает. Огня? Настырности Никитиной? И что еще проявится в нем, когда
ежели... Господи, не попусти!) Любава сидит пригорбясь, уронив руки в колени
тафтяного саяна своего.
- Не обижает свекровь? - возможно бодрее прошает Иван.
Сестра отмотнула головою, словно муху отогнала, и молчит. И мать
временем примакивает концом платка редкие слезинки.
"Да не плачьте вы, не хороните меня прежде времени!" - хочется крикнуть
Ивану. Но после прежней грубости своей и материных слез не решается остудить
их в этот последний вечер (заутра выступать!). И он молчит тоже. "Тихий
ангел пролетел", - скажут про такое в последующие времена. Наконец мать
молча подходит к божнице и становится на молитву.
Опускаются на колени все трое. Сейчас как нельзя более уместны древние
святые слова. И потом молчаливый ужин. И мать, скрепясь и осуровев лицом,
будет спрашивать (при Гавриле, которого пригласили к господскому столу,
недостойны слезы и вздохи) о справе, о сряде, о припасах, о том, добро ли
кован конь, о всем, о чем Иван подумал и что изготовил уже загодя, задолго
до нынешнего вечера... И будет ночь. Короткая, в полудреме, и лишь под утро
он заснет, и мать будет его побуживать, приговаривая: "Пора, Ванюшенька,
пора!" И он наконец разомкнет вежды, вскочит, на ходу натягивая сряду,
слыша, как по всей Москве и Замоскворечью вызванивают колокола.
Так, под высокий колокольный звон, и прощались уже во дворе, - и Любава
вдруг, ослабнув и ослепнув в потоке хлынувших слез, кидается ему на шею.
"Ванята! - кричит, мокро целует его. - Ванята!" Шепчет: "Не погибни,
слышишь, не погибни тамо, стойно Семену! Обещай!" И он отводит, отрывает ее
руки, успокаивает как может... А уже пора, и Гаврило ждет. Иван кланяет
матери, и та строго, троекратно напоследях целует сына. Иван взмывает в
седло. Выезжая со двора, еще оглядывается и машет рукой. А за ним тарахтит
ведомая Гаврилой телега с припасами и ратною срядой. На улице они сливаются
уже неотличимо в череду возов, в толпу комонных ратников, и две далекие
женские фигурки быстро теряют их из виду.
Безостановочно и настойчиво бьют и бьют колокола. Над Москвою плывет
нескончаемый торжественно-призывный благовест.

    Глава 21



Подъезжая к мосту через Неглинную, попали в первую заверть. Чьи-то возы
сцепились осями, кто-то, осатанев, бил плетью по морде чужого коня, уже
брались за грудки, когда явился боярин и, неслышимый в реве, гаме и ржанье
коней, кой-как распихал ратных и установил порядок. Дальше за мостом
началась такая толчея, что и Иван, привычный к московскому многолюдию,
растерялся. Минутами казалось, что они так и увязнут, так и пропадут здесь,
не обретя своего полка. Втихую Иван ругал себя ругательски: с полночи надо
было выезжать! Провозжался! С бабами! Зля себя, произнес было последнее
вслух, но тут же и устыдил, краем глаза подозрительно глянул на Гаврилу, но
тот, растерянный еще больше хозяина, не слыхал ничего.
Свой полк отыскали едва к полудню, и то повезло, потому что плотные
ряды войска начали выступать из Москвы под колокольный перезвон уже из утра.
Промаячила осанистая фигура Микулы Вельяминова. Он был в опашне, без
кольчатой брони, но в шеломе, высоком, отделанном серебряными пластинами и
по пластинам писанном золотом, с дорогим камнем в навершье. Стесненные,
потные, истомившиеся от долгого ожидания полки тронулись наконец. Когда
спустились к Москве-реке и, подтапливая наплавной мост, стали переходить в
Заречье, только тут и повеяло речною свежестью и далекими, сквозь стоячую
пыль и терпкий конский дух, запахами травы и леса.
Что там? Какие были торжества? Как выезжал князь, иные сановитые бояре
- Иван и не ведал. Радовался одному, что пошли в поход и кончилось
изматывающее стоянье в толпе разномастно оборуженных незнакомых и
возбужденных ратников, готовых от жары и тесноты схватиться друг с другом.
Войско выступало из Москвы разными дорогами. Общий сбор назначался в
Коломне. Впереди Ивана, насколько хватало глаз, текла бесконечная лента
конницы, перемежаемая возами со снедью и ратною справой. Серая пыль над
ратью застила солнце, забивала рот. Хоть бы ветер повеял! Никогда еще не
собиралось вместе толикое множество полков, и Ивану начинало казаться
неволею, что он бесконечно мал, не более муравья, что он - капля в людском
потоке и обречен вечно рысить в этом бесконечном непрестанном движении.
Изредка оборачивая серое лицо, он видел то же выражение подавленной
растерянности и на лице Гаврилы, тоже серого, тоже покрытого пылью. Раза
два-три мимо проскакивали бояре в дорогом платье на дорогих аргамаках и
иноходцах, провожаемые завистливыми вздохами рядовых кметей:
- Вот бы такого-то коня!
- Не горюй, у татарина возьмешь!
Но и веселые возгласы, и смех - все гасила, все покрывала и укрывала
тяжелая дорожная пыль...

    Глава 22



Историки до сих пор спорят о том, был или не был Дмитрий с воеводами
своей рати у Сергия накануне, или - точнее - во время выступленья в поход?
Называются даты. Двадцатого августа войска выступают из Коломны (по
другим данным - из Москвы), и мог ли в этом случае князь Дмитрий быть
восемнадцатого или семнадцатого, "после Успеньева дня", бросивши движущееся
войско, у Сергия? Для историков, людей двадцатого века, безусловная важность
руковоженья выступающими из Москвы ратями премного превышает, разумеется,
другую важность - важность духовного благословенья этой рати, идущей на
подвиг и смерть. Но не так было для людей века четырнадцатого! И вспомним об
отсутствии в ту пору митрополита на Москве.
Идущую на бой ратную силу страны некому было благословить. И не было в
стране человека, духовный авторитет которого позволил бы ему заменить
благословение главы русской церкви, кроме игумена Сергия.
И еще в "Житии" (в разных его изводах и версиях), где говорится о
наезде великого князя к Троице, есть одна деталь, ускользнувшая, как
кажется, от внимания историков, не всегда внимательно прочитывающих тексты.
Это то, что князь хотел уехать сразу и Сергию пришлось уговаривать Дмитрия
отстоять литургию и оттрапезовать в монастыре. Князь ужасно торопился. Полки
уже шли по дороге на Коломну. А без благословения Сергия выступить в поход
он не мог. Дмитрий, при всех капризах его характера, заносчивости, упрямстве
и гневе, был человеком глубоко верующим. Да и кто бы в ту пору решился
повести в степь рать всей страны без высокого пастырского благословения?!
Историкам двадцатого века, выросшим в идеологическом государстве, следовало
бы понять, что идеология и в прошлом определяла (и определяла
могущественно!) жизнь и бытие общества, политику и хозяйственные
структуры...
Дмитрий, чем ближе подходило неизбежное столкновение с Мамаем, тем
больше метался и нервничал. Огромность надвигающегося подавляла его все
более.
Лихорадочные и запоздалые попытки оттянуть, отвести войну ничего не
дали. Посольство Тютчева, передавши Мамаю дары и золото, вернулось ни с чем.
Точнее сказать, Мамай требовал, помимо даров и платы войску, прежней,
Джанибековой, дани, что грозило серьезно осложнить положение страны, и тут
Дмитрий, охрабрев от гнева, уперся вновь: "Не дам!"
Ну, а дал бы? Как ни странно, но, вероятно, уже ни от Мамая, ни от
Дмитрия ничего не зависело. Слишком мощные силы вели ордынского повелителя в
самоубийственный поход на Москву, и, будь Дмитрий даже уступчивее, те же
фряги не позволили бы уже Мамаю остановиться. Да и Русь подымалась к бою и
хотела этого сражения, хотела ратного сравнения сил. Слишком много
накопилось обид, слишком много было удали и гордой веры в себя у молодой
страны. Куликово поле не могло не состояться, и оно состоялось-таки...
В Сергиевой обители в этот раз Дмитрий не хотел задерживаться вовсе.
У Троицы, сваливаясь с седла, выговорил неразборчиво:
- Рать идет... Прискакал... Благослови!..
Сергий внимательно и неторопливо рассмотрел толпу разряженных сановитых
мужей, которые сейчас, тяжело дыша, спешивались, отдавая коней стремянным.
Сказавши несколько слов, пригласили всех к литургии.
Бояре гуськом потянулись в храм. Раздавая причастие, Сергий особенно
внимательно вглядывался в иные лица. Князю по окончании службы возразил
строго:
- Пожди, сыне! Преломи хлеба с братией! Веси ли волю Господа своего?
Дмитрий, сбрусвянев, опустил голову. В нем все еще скакала дорога,
проходили с громом литавр и писком дудок войска, и только уже на трапезе,
устроенной прямо во дворе, вновь начали проникать в его взбудораженную душу
тишина и святость места сего.
Сергий уже ни в чем более не убеждал и не уговаривал князя. Сказал
лишь, благословляя:
- Не сумуй! - И Дмитрий, нервно побагровев, склонился к руке
преподобного.
Когда уже сажались на коней, Сергий подвел к Дмитрию двух иноков,
старого и молодого. Немногословно пояснил, что Пересвет (молодой) - боярин
из Брянска, в миру бывший знатным воином, а Ослябя (пожилой монах) такожде в
прошлом опытный ратоборец. Он, Сергий, посылает обоих в помощь князю.
Дмитрий с сомнением было глянул на Ослябю, седатого мужика, но тот,
тенью улыбки отвергая князевы сомненья, высказал:
- Дети мои в войске твоем, княже! Коли они воспарят к горним чертогам,
а я останусь, не бившись, в мире сем - себе того не прощу! А сила в плечах
еще есть! Послужу Господу, князю и земле русской! - И Дмитрий, устыдясь
колебаний своих, склонил голову. Не ведал он, что Сергий и тут, и в этом
деянии своем, как и во многих иных, указал пример грядущим векам. Два
столетья спустя, в пору новой литовской грозы, защищая Троицкую лавру от
войск Сапеги, иноки с оружием в руках, презрев прещения византийского
устава, стояли на стенах крепости, "сбивая шестоперами литовских удальцов",
и то творили такожде в память и по слову преподобного Сергия.
- С Господом!
Кони взяли наметом. Оглянув еще раз, Дмитрий уже со спуска увидал
издали высокую фигуру Сергия с поднятою благословляющею рукой.
Ветер, теплый, боровой, перестоянный на ароматах хвои и неприметно
вянущих трав, бил и бил в лицо. Завтра Коломна, и Девичье поле, уставленное
шатрами, и клики войска, ожидающего его, князя, и Боброк, отдающий
приказания полкам. Сейчас он любил и шурина своего, прощая принятому
Гедиминовичу все, что долило допрежь: и благородную стать, и княжеский
норов, и ратный талан, соглашаясь даже с тем, что без Боброка не выиграть бы
ему ни похода на Булгар, ни войны с Олегом... "Так пусть поможет мне и Мамая
одолеть!" - высказал вслух, и ветер милосердно отнес его слова в сторону.
Владимир Андреич легко, наддав, приблизил к скачущему князю.
- Пешцев мало! - прокричал сквозь ветер и топот коней.
Дмитрий кивнул, подумал и крикнул в ответ:
- Тимофею Василичу накажи! Еще не поздно добрать!
В упругости ветра, когда выскакали на косогор, почуялось далекое
томительное дыхание степных просторов. Или поблазнило так? Дмитрий не ведал.

    Глава 23



- Идут и идут! - Парень приник к волоковому окошку избы.
Шли уже второй день. Проезжали бояре на высоких дорогих конях, рысила,
подрагивая копьями, конница. Колыхались тяжелые возы на железных ободьях с
увязанною снедью, пивом, ратною срядой и кованью. Теперь шли, шаркая долгими
дорожными шептунами, ратные мужики, пешцы, неся на плечах рогатины, топоры,
а то и просто ослопы с окованным железом концом. Шли истово, наступчиво,
одинаково усеребренные дорожною пылью. Несли в заплечных калитах хлеб,
сушеную рыбу, непременную чистую льняную рубаху - надеть перед боем, чтобы в
чистой, ежели такая судьба, отойти к Господу.
Мужики шли на смерть и потому были торжественны и суровы.
Парень отвалил от окна, выдохнул надрывно:
- Пусти, батя! - Старик отец поджал губы, вздернул клок бороды, ничего
не ответил на которое уже по счету вопрошание. - Икона у нас! - с
безнадежным укором, пытаясь разжалобить родителя, проговорил парень.
- Окстись! Один ты у меня! Не пущу! - выкрикнула мать из запечья, где
вязала в долгие плетья, развешивая по стене на просушку, лук. - Сказано, не
пущу!
Отец промычал что-то неразличимое себе под нос, вышел в сени.
- А татары придут?! - звонко вопросил парень, не глядя в сторону
матери.
Та вылезла из запечья, взяла руки в боки:
- Дак ты один и защитишь? Вона сколь ратной силы нагнано!
- Не нагнано, а сами идут! - упрямо возразил парень. И повторил
настырно:
- Икона у нас!
- Икона! Прабабкина, что ли? Век прошел, все и помнить! - Ворча, мать
полезла в запечье.
Икона была не простая, когда-то подаренная вместе с перстнем князем
Михайлой Святым сельскому попу, что спас его от татар. У того попа
оставалась дочерь, прабабка ихнего рода, ей и перешли княжеские дары, когда
выходила взамуж. Перстень, знамо дело, пропал, то ли продали в лихую годину,
а икона доселева оставалась цела. И горели не раз, а все успевали выносить
ее из огня. И так уж и чуялось - святая икона, не чудотворящая, а около
того. По иконе и нынче парень требовал отпустить его на рать: мол, невместно
ему, потомку того попа, сидеть, коли весь народ поднялся!
Мать поглядела на икону с некоторою даже враждой. "Все одно не отпущу!"
- подумала, но уже и с просквозившею болью, с неясною безнадежностью. Старик
пока еще не сказал своего последнего слова, а отпустить парня - сердцем
чуяла - погинет он там! И никого кроме! И род ся окончит, ежели...
Подумалось, и враз ослабли ноги, присела на скамейку, заплакала злыми
молчаливыми слезами...
Хозяин тоже тыкался по дому, дела себе не находил. Дом был справный.
Муж плотничал и плотник был добрый, боярские терема клал. Летось у
Федоровых в Островом рубили хоромы. Боярыня обиходливая, строгая, всяко дело
у ей с молитвою, худого слова не скажет. Хозяйка и ее вспомнила, а сын и
тут: "Ейный-то Иван тоже един, а идет на рать!"
- Дак он воин, его и стезя такова! - окоротил было отец.
Воин... А по улице бесконечною чередою шли мужики. Глухое "ширть",
"ширть", "ширть" доносило и сюда, в клеть, хоть уши затыкай! Стоптанные
шептуны сбрасывали тут же, закидывая куда в кусты, обочь дороги, подвязывали
новые, и снова бесконечное "ширть", "ширть", "ширть"...
"Уйду от них! Все одно уйду, не удержат! - думал парень, привалясь лбом
к тесовой, янтарно-желтой, ниже уровня дома, стене. - Убегом уйду!"
Отец вошел со двора, пожевал губами, подумал. Негромко позвал по имени.
Парень оборотил лобастое, рассерженное лицо.
- Из утра уйдем! - твердо сказал отец. - Собирайсе враз, а я рогатины
насажу!
Бабе, что, охнув, вылезла из запечья, плотник высказал, твердо поджимая
рот:
- Вместе пойдем! Пригляжу тамо за парнем, коли што...
Сказал, будто и не на войну, не на рать, а куда на плотницкое дело
собрались отец с сыном, и баба поняла, охнула, сдерживая слезы, полезла в
подпол за дорожною снедью...
Из утра, едва только пробрызнуло солнце, двое ратников, старый и
молодой, спустились с крыльца с холщовыми торбами за плечами, с топорами за
поясом, пересаженными на долгие рукояти, неся на плечах широкие рогатины. На
одном был хлопчатый стеганый тегилей, на другом старый, помятый и кое-как
отчищенный шелом. Вышли и влились в несколько поредевшую череду бредущих
дорогою теперь уже сплошь пеших ратников. Перемолвя с тем-другим, вскоре
отец с сыном присоединились к небольшой ватаге ратных, ведомой каким-то
пешим, но в броне кольчатой весело-балагуристым ратником.
И пошли, скоро уже неразличимые и неотличимые от прочих в поднятой
дорожной пыли. Две капли в бесконечной человечьей реке, текущей откуда-то из
веков и уходящей в вечность.
Старик шагал степенно и вдумчиво, по-крестьянски сберегая силы.
Парень то и дело вертел головой. Непривычное многолюдство (как на
ярмарке!) занимало его сейчас больше грядущего ратного испытания.
Наставляя ухо, вслушивался в то, что урывисто произносилось тем или
другим, а на привале, когда разожгли костер и сварили кашу в котле, что нес
заросший до глаз пшеничною буйною бородою великан (он нес на плече
устрашающего вида рогатину чуть не с целое дерево величиной и вдобавок котел
за спиною), парень и вовсе погиб, слушая соленые разговоры и шутки бывалых
ратников. Ночь осенняя, темная уже плясала комариным писком над тысячами
костров, там и тут раздавались говор и смех, кони, незримые в темноте,
хрупали овсом. Огонь высвечивал то бок шатра, то телегу с поднятыми
оглоблями. Великан, развалясь на расстеленном армяке близ костра (один умял
полкотла каши!), сейчас, сытый, лениво отбивался от наскоков ратника,
который наконец-то снял свою броню и, присев на корточки к костру, кидал
туда то сучок, то щепку, поправляя огонь.
- Женку как зовут? - прошал он у великана.
- По-церковному - Глахира, Глафира, как-тось так! Ну а попросту -
Глаха! - отвечал тот, добродушно щурясь. Только что сказывал: когда мечет
стога, то копну тройнею подымает всегда зараз, и женке много дела наверху -
успевать топтать сено. Парень завистливо оглядывал великана - целую копну
зараз! Редкий мужик и подымет, а уж на верех забросить!
- Ты и телегу, поди, заместо коня вытащишь? - с подковыркою прошал
ратник.
- А че? Коли не сдюжит конь... Приходило... Я, коли воз угрязнет где,
николи не сваливаю, ни дровы, ни сено - так-то плечом, и - пошел! Другие
коней лупят по чем попадя. А я коня николи кнутом не трону. Конь - тот же
человек! Коли не сдюжил, так и знай, что помочь надобна...
- Ну, а етто, с женкой ты как? - озорниковато кинув глазом, спрашивал
ратный. - Тебе ведь лечь, дак и задавишь бабу враз, и дух из ей вон! Поди,
тоже здымашь?! - ратник показал рукою, как это происходит. - Как ту копну?
- Мужики дружно захохотали. Великан добродушно улыбнулся, сощуря глаз.
Шутки ратного отлетали от него как горох от стены. Потянулся, зевнул,
под хохот и назойливые каверзные вопросы балагура. Сотоварищам, что тоже
начали подзуживать великана, что, мол, ответишь на ето, дернув плечом, изрек
с ленивою снисходительною усмешкою:
- Дак чево с его взять! Ен, може, за всюю жисть ничего тяжеле уда да
выше пупа и не подымывал!
Тут уж загоготали так, что и от иных костров начали оборачиваться к
ним: что, мол, и створилось у мужиков?
Парень слушал, покрываясь темным румянцем. Внове было все, и это
дорожное содружество, и едкий разговор, и шутки с салом, с намеками на то,
чего он еще не пробовал ни разу в жизни. И теплая ночь, и огни, и звезды в
вышине над головою...
Балагур, покрасневший даже - не ждал, что медленноречивый великан так
его срежет, - дабы потушить смех мужиков, пошел за хворостом. Утихали шутки
и молвь. Иные уже задремывали. В темноте тихим журчанием лилась речь старого
ратника, что сидел в стороне и не участвовал в озорных байках. И сейчас
парень, перевалясь поближе, стал тоже вслушиваться в неторопливый говорок:
- А што ты думашь? Идем, значит, на ворога, и никто не благословил?
Не-е-ет! Так не бы-ва-а-ат! Сергий, он, конешно, и люди бают! Дак што,
коли ты не видал? Люди видели! Ен ведь не в злате, не в серебре, ен -
по-простому, в рясе холстинной, залатанной, в лапоточках, и не у княжеского
крыльца, не-е-ет! Там-то свои попы да архимандриты благословляли, ето
конешно! А ен - так-то при дороге стоял да нас, мужиков, благословлял -
значит, весь народ московский! Не бояр там, не князя, а народ! И стоит,
значит, седенький такой, невеликий росточком, и руку поднял, и таково-то
смотрит на всех: из глаз ево ровно свет струит!
Ну и... на травке стоит, а которые пониже кланялись, значит, иные в
пояс, а кто и в ноги ему падал, дак те вот и видели! Стоит, бают, а травы-то
и не примяты вовсе, как словно иголками торчат, и он-то на самых, можно
сказать, вершинках трав стоит: не стоит, а парит в воздухе словно! Такая,
значит, святость ему дадена! Вота как! А ты баешь - татары! Да коли Сергий
призовет, дак и небесное воинство за нас выстанет в бой!
- Ну дак... - нерешительно протянул кто-то из слушателей. - А совсем бы
отворотил беду?
- Нельзя! - решительно потряс головою старый ратник. - За грехи,
значит, и так! Должно человеку во всем труд свой прилагать, как уж ветхому
Адаму сказано было: "В поте лица!" Господь, он строго блюдет! Ты поле пашешь
с молитвою? Дак все одно пашешь! А стоит залениться, проспишь ведро - и
дождь падет, и хлеб замокнет у тя... А коли все силы прилагать, без обману,
дак и от Господа тебе помочь грядет! Ну и на рати такожде! Станем дружно, и
Господь защитит. Побежим - тогда и от Вышнего не станет помоги... Спите,
мужики! - окоротил он сам себя и начал укладываться, а парень, привалясь к
спине родителя (оба укрылись одним армяком), долго не мог уснуть, смотрел,
как роятся звезды над головою, представляя то великана с его женой, наверно,
веселой красивой бабой в пестром набойчатом сарафане, то Сергия, который
стоит на вершинках трав и благословляет проходящих мимо пеших ратников,
потом заснул. А звезды, спелые августовские звезды, тихо мерцая,