чувство: с крещеным Ягайлой его девочке-королеве, дочери высокочтимого им
Людовика, будет уже не столь одиноко и страшно!
Обряд венчания был назначен на воскресенье, восемнадцатого февраля,
ровно через два дня после крещения. Все делалось с прямо-таки необычайною
быстротой.
До обряда венчания требовалось объявить о расторжении прежнего брака.
Ядвига должна была прилюдно отречься от своего австрийского жениха и
заявить, что она согласна на брак с Ягайлой.
Церемония происходила всенародно в Краковском кафедральном соборе, и Ян
Радлица впервые по-настоящему испугался за свою подопечную, когда увидел ее
побледневшие, мертвые под слоем румян щеки, ее лихорадочно обострившийся
взор. Но нет, церемония прошла успешно. Ядвига сказала то, что ей велено
было сказать, громким и ясным голосом, утишая зловещий шепот по углам храма.
Многие ждали скандала или какой иной неподоби во время отречения, не веря в
согласие Ядвиги порвать с Вильгельмом. В любовную драму юной королевы
неволею был вовлечен весь город, и о Вильгельме с Ядвигою судачили по всем
обывательским дворам.
И когда Ядвигу под руки выводили из собора, Ян Радлица ужаснулся вновь.
С таким лицом, как у нее, уходят разве в монастырь или на казнь, а отнюдь не
готовятся к торжествам брачным.
По-разному и от разных причин приходит к человеку впервые ощущение
зрелости. Это чувство может и не появиться вовсе, ежели слишком забаловала и
продолжает баловать и баюкать жизнь. Тогда возможно и до седых волос
оставаться в недорослях. Оно может являться постепенно, с ростом
ответственности. Но на Ядвигу зрелость свалилась сразу, как обрушивается
ледяной поток, как внезапная гибель любимых, как крушение. И верно, мысли
были в тот вечер у нее не о свадьбе - о монастыре. Ядвига молилась, и
свадьбу, на которую дала согласие, воспринимала теперь только как жертву:
Господу и стране. Ибо никому, никому на свете, даже Вильгельму, не
нужна была девочка-Ядвига, нужна была лишь королева польская. А тогда Ягайло
еще и откровеннее Вильгельма! Он ехал жениться на королеве и был, кажется,
изумлен ее красотой. (Так, во всяком случае, шептали ей все камеристки.) Он
взял бы ее и худую, и кривую - всякую. Он, по крайней мере, честен!
Честнее тебя, Вильгельм, так и не решившийся похитить, умчать свою
венчанную жену, маленькую Ядвигу, забывши про корону и трон! Какой же ты
рыцарь, Вильгельм! Прятался... Чего ты ждал? Чтобы я сама тебя взяла и
сделала королем?
Упав лицом на налой, она горько заплакала, провожая обманувшее ее
счастье, не в силах поднять головы к лику распятого, вырезанного из
желтоватой кости и ужасно мертвого в этот час Христа.
Этого общественного отречения от него Вильгельм так и не простил Ядвиге
во всю последующую жизнь. Не простил в основном потому, что с отречением
Ядвиги от Вильгельма окончательно ускользала корона Пястов, которую он
тщился добиться еще и много спустя, даже и после смерти своей нареченной в
детстве и потерянной в отрочестве супруги.
Венчание происходило утром восемнадцатого февраля. Уже дошла весть из
Буды об учиненной там матерью резне и о том, как Карл Дураццо
Неаполитанский, захвативший было венгерский престол, падал под ударами двух
вернейших сподвижников Елизаветы: Форгача и Гары, и как мать кричала злобно,
поощряя убийц: "Руби его, Форгач, получишь Гимез и Гач!" Как разбежалась, не
оказавши сопротивления, неаполитанская гвардия Карла, а сам он,
добравшийся-таки до своей спальни, был схвачен сподвижниками королевы и умер
в цепях, не то от потери крови, не то от яда.
У Ядвиги, не спавшей ночь, кружилась голова. Все рассказанное о матери
с сестрою казалось страшным сном. Она верила и не верила событиям, понимая
только одно: захоти она теперь отказаться от польского престола и брака с
Ягайлой, ей некуда будет даже возвратиться домой...
А церемонии совершались своим неотменимым ходом. Высокие готические
своды собора. Торжественная надмирная латынь. Золотые обручальные кольца,
одно из которых достается ей, а другое она "дарит", надевая на палец
Ягайле...
Обряд венчания, впрочем, еще не означал брачных торжеств, отложенных на
две недели, к моменту коронации короля Владислава. Но уже через несколько
часов после венчания, того же восемнадцатого февраля, новый "господин и
опекун короны польской", польский король обнародовал "в благодарность всему
шляхетскому народу" существенный акт свободы, дающий шляхте права, коих она
не имела по Кошицкому договору с королем Людовиком.
1. Все жалованья поместьями будут делаемы исключительно шляхте, живущей
на земле, где оказывается ваканция, и только с согласия соседней шляхты.
2. Коронные земли не должны отдаваться в управление иностранцам, а лишь
полякам, рожденным в королевстве. Точно так же и староства должны даваться
лишь шляхте. (Людовик часто наделял этою должностью мещан.) 3. За военную
повинность шляхта будет вознаграждаться тем, что после заграничного похода
король берет на себя все убытки шляхты, равно как и выкуп пленников из
неволи. В войне на территории королевства король берет на себя лишь выкуп
пленных и главнейшие убытки. Неприятельские пленные достаются на долю
короля.
4. Кроме военной повинности, король получает от каждого шляхетского и
духовного кмета два гроша с каждого лана.
5. Специальные королевские чиновники, судьи по уголовным делам и делам
о кражах упраздняются. Остается только государственный шляхетский суд.
Одиннадцать лет назад, в Кошицах, король Людовик, обязавшись наделять
земскими должностями лишь жителей Польши, не делал различий меж шляхтой и
богатыми мещанами. Тогда же кровным полякам Людовик предоставлял в
управление только двадцать три главных судебных округа. Остальные был волен
давать пришельцам - кому захочет. И служба внутри границ была без
вознаграждения. А Краковский договор давал вознаграждение служащим шляхтичам
и внутри страны тоже. В Кошицах королю отдавалось два гроша королевщины с
каждого лана <Около трех десятин.>, а в Кракове - с каждого кмета
(свободного крестьянина). Беднейшая "лапотная" шляхта совершенно
освобождалась от податей. В Кошмцах обошли молчанием королевских судей, в
Кракове постановили их убрать. В Кошице шляхта обязывалась восстанавливать
королевские замки, в Кракове умолчали об этом, то есть сняли эту повинность
со шляхты.
Итак, шляхта освободилась от податей, упрочила власть над народом и
сохранила все должности. Право распоряжаться короной шляхта тоже сохранила
за собой. Корону Ягайле дали без упоминания о родственниках-наследниках.
Было положено начало посольским сеймам. За королем остались только: суд
над шляхтой, право войны и мира с иностранными государствами и владение
коронными поместьями (но и сюда протягивала руки малопольская шляхта).
Дело шло, таким образом, к созданию шляхетской республики (как то и
произошло впоследствии), и не здесь ли коренится последующее ослабление
польского государства вплоть до разделов его в XVIII столетии?
Король, по Краковскому договору, почти что превращался в русского
"кормленого" князя, коих приглашали к себе новгородцы и псковичи, заботливо
оговаривая все ограничения власти "принятых" князей.
После прочтения акта перед магнатами и громадою шляхтичей в большом
зале Вавельского замка - при кликах и здравицах, при обнажаемом оружии с
возгласами "Клянемся!" - радостная толпа шляхтичей в расшитых жупанах, в
праздничных кунтушах и дорогом, напоказ, оружии, заламывая шапки, изливалась
по каменным ступеням во двор, где в руках стремянных уже ржали кони, роющие
копытами снег. И Витовт, в простой одежде и потому незаметный, подслушал,
стоя под лестницей, как рослый красавец Сендзивой из Шубина, славный тем,
что на одном из турниров, выезжая раз за разом, побил всех немецких
рыцарей-соперников, усмехаясь в пышные седые усы, выговорил с сытою
усмешкой:
- Ну, за все это можно было сделать королем литовского простака!
Дружный поощрительный хохот шляхтичей был ему ответом.

    Глава 21



Русичи, из которых никто толком не понимал, гости они тут или пленники,
поспели в Краков как раз к коронации Владислава-Ягайлы, назначенной на
воскресенье, четвертого марта.
В пути насмотрелись всякого. Непривычен был шипящий польский язык, с
трудом понимаемый московитами, непривычны были бритые бороды, кунтуши и
жупаны шляхтичей, непривычны гербы на воротах поместий, непривычно родство
по гербу, к которому можно было, оказывается, приписаться людину совсем
иного рода, хотя в шумных попойках и в щедром гостеприимстве поляки отнюдь
не уступали русичам. Тратиться на снедь и ночлег от польского рубежа и до
Кракова им почти не приходилось.
Княжич Василий совался всюду. Изумила виселица во дворе одного замка.
- И вешают?
- А коли заслужит хлоп... - неохотно процедил сквозь зубы
сопровождавший русичей шляхтич. Помолчав и сплюнув, вопросил:
- У вас, штоль, не так?
- У нас татебный суд принадлежит князю! - твердо отверг Василий. -
Покрал там - иное што - вотчинник судит, а убийство коли али казнить кого -
в смерти и животе един князь волен!
- В Литве вон князь прикажет: вешайся, мол, и сами вешаются! - пан явно
не хотел допустить никакого урона для Польши.
- Про Литву сами ведаем! - с легкою заносчивостью отозвался Василий и
умолк. Достоинство не дозволяло ему, княжичу, спорить с простым польским
паном, хотя и подумалось: у нас такое - мужики бы за колья взялись!
Где-то уже недалеко от польской столицы, вызвав новое неудовольствие
сопровождавшего их пана со свитою, Василий влез в орущую толпу спорщиков,
где уже брались за грудки, и, вертя головой, начал прошать, что да зачем.
Оказалось, перед ними творился суд солтыса, и сам солтыс, или войт,
краснолицый, в расстегнутом жупане, завидя русичей и прознавши, что этот вот
вьюноша - княжич, громким голосом начал совестить громадян и приводить в
чувство едва не передравшихся понятых - лавников. Оказалось, разбиралась
жалоба мещан Зубка, Гланки и Пупка с их приятелями Утробкою и Мацкою на
обидчика-шляхтича. Мещане объявили его не шляхтичем, но тот привел на суд
своих стрыйчичей, и теперь, в порванном кунтуше, - видно, пихали и рвали не
шутейно, раз почти оторвали рукав! - осмелев, сам напирал на своих
обвинителей. Установив порядок, указав рукою на дуб, под которым происходило
судилище (как понял Василий, под этим дубом судить доводилось самому
Казимиру Великому, почему и теперь, невзирая на снег и зимнюю пору, громада
собралась именно здесь, а не где-то в хоромах, в тепле), и, еще раз помянув
Деву Марию, солтыс дал слово защитникам шляхтича, и те единогласно заявили,
целуя распятие: "Да поможет нам так Бог и святой его крест, как Николай наш
брат и нашего герба".
Русичи переглянулись с некоторым недоумением. Вроде бы о самом деле, в
чем провинился краснорожий шляхтич, и речи не было? И только потом
сопровождавший московитов поляк растолковал им, что для шляхтича и смерда
разный суд и разное наказание по суду, а потому и вознамерились мещане за
свою обиду прежде всего отлучить обидчика от шляхетства, а оправданный
солтысом шляхтич тем самым избавлен и от наказания, что показалось не очень
справедливым деликатно промолчавшим русичам.
Впрочем, их тут же пригласили выпить в соседней корчме, где за кружками
с пивом соперники, еще покричав и поспорив, в конце концов полезли
обниматься, обнимать русичей, а затем грянули хором какую-то веселую
застольную.
По дороге на Краков скрипели возы с зерном и снедью. Везли туши убитых
лосей и вепрей. Чем ближе к городу, тем чаще встречались обозы, и
сопровождающий русичей пан то и дело затевал прю с загородившими дорогу
обозниками.
Последний перед Краковом ночлег, последняя полутемная, убранная пучками
сухих трав горница. Последняя паненка в мужицких сапогах с холопкою стелит
постели гостям и о чем-то прошает, заботливо и лукаво заглядывая в лицо
приглянувшемуся ей русскому княжичу, а Василий немножко краснеет и дичится,
не ведая, как ему здесь себя вести. И уже на другой день, с перевала -
краковские стены и башни, и острия костелов над стеною, и издалека видный
Вавель на горе.
Забылось, что их везли почти что под стражею, забылась строгость
сопровождавшего поезд русичей польского пана, вислоусого спесивца, явно
старавшегося казаться более важной персоною, чем он был на деле. Забылись
холод, ветер, дымные ночлеги, усталость в пути. Сразу, в каменных улицах,
охватило разноязычье и разноцветье толпы, кинулись в очи чудные дома из
перекрещенных балок, с заложенными меж ними камнем и глиной, резные узорные
каменные балконы, крутые кровли, крытые черепицей, кое-где даже
раззолоченной, а не соломой и дранью, как было на всем пути досюдова. Кони
пятились и ржали. Подскакал кто-то в алом кунтуше, незастенчиво обозрев
дружину, вопросил: "Все тут?" Кивнул и повел, даже не вопросив. Их просто
передали с рук на руки, точно скот, Василий даже не посмел обидеться...
А вокруг шумел праздничный Краков, выплескиваясь на улицы толпами
незнакомо разодетых скоморохов и трубачей. У стены чьих-то изукрашенных
каменною резью хором стоял в окружении толпы фокусник, ловко достававший из
шапки живых цыплят. С какой-то отчаянно заалевшей паненки, на глазах у всех,
он снял, не притрагиваясь к ней, нижнюю юбку и с поклоном подал женщине, а
та, отмахиваясь и пятясь, под хохот спешила выбраться вон из толпы зевак.
Русичи вертели головами, заостанавливались было, кабы не окрики пана в
дорогом кунтуше. Наконец, проталкиваясь и пробиваясь, достигли замка.
Все же их тут встретили: несколько шляхтичей и вельможных панов и во
главе всех Кейстутьевич, двоюродник Ягайлы, назвавшийся сам и безошибочно
выделивший из толпы русичей княжича Василия. Отделивши бояр от кметей, их
повели кормить и устраивать. Иван с прочими скоро оказался за столом и,
благословляя польскую щедрость, принялся за поросенка с кашей. А княжич с
боярами был отведен в верхнее жило и до угощения представлен Ягайле, который
приветствовал русичей несколько рассеянно. Еще не была готова новая корона,
ибо древняя корона Болеславов продолжала оставаться в Венгрии. Краковские
ювелиры трудились день и ночь, но в срок не успели и еще сегодня продолжали
доделывать корону, вставляя в золотые чашечки оправ последние драгоценные
камни. И старшина цеха, почтительно держа под локоть королевского чашника,
просил ясновельможного пана повременить еще чуточку и не гневать на
мастеров, что вторую ночь не спят, оканчивая королевский заказ. А Ягайло тем
часом ждал во дворце, и потому русское посольство и не посольство вовсе!
Беглецы, так-то сказать! Кое-как поприветствовались, кое-как разошлись.
(Витовт придумал, пусть он и возится с ними!) Витовт только того, впрочем, и
хотел. Накормив гостей, повел представлять Ядвиге. Захлопотанная, только
сегодня утром стершая с лица и щек следы слез, польская королева тоже не
придала значения этой встрече.
Мысли ее полностью поглощал брак с литовским великим князем и
близящееся неотвратимо, вослед за коронацией, его исполнение. Как она будет
раздеваться перед этим до ужаса чужим литвином, Ядвига и доселе представить
себе не могла.
Поневоле и Данило Феофаныч и сам Василий были рады вниманию Витовта,
который в считанные часы сумел сблизиться с русичами почти до приятельства.
Рассказывал, объяснял, смешил, признавался, что и сам чувствует здесь себя,
среди немцев и ляхов, зело неуютно. Скользом обещал познакомить с женою и
дочерью: мол, и Анне, только вчера приехавшей на коронацию, не так станет
одиноко, да и по-русски поговорить будет с кем!
Витовт русскою речью владел совершенно свободно, почти как своей, так
что порою исчезало ощущение, что они разговаривают с литвином.
Ушел Витовт. Пятеро русичей, оставшись, покачали головами.
- Что-то надобно ему от нас! - высказал наконец Александр Минич.
Путевой боярин Остей раскрыл было рот, но только крякнул, ничего не
сказав.
- Не было бы какого худа от ево! - опасливо произнес княжичев чашник,
оглядываясь на старших. Данило Феофаныч, обжимая бороду рукою, думал.
- Али ты ему нужен, Василий, али батько твой! А токмо с Ягайлой у их,
чую, ето был не последний спор! - высказал наконец маститый боярин. - Слыхал
я, в залог ево оставили тута, вишь, пока Литву не крестят. А и Троки ему не
вернули... Не стерпит! Ну, коли так, не худо и нам... Пущай токмо поможет
вылезти отсюдова!
Так, почти молчаливым общим советом, была московитами принята Витовтова
опека над ними. На Русь из Кракова без его помощи выбраться было бы вельми
мудрено! Василий ничего не промолвил, молчал. Припоминал
пронзительно-внимательный взгляд встреченного на переходах прелата.
Нехороший, оценивающий взгляд. Разом вспомнилось остерегающее поручение
Данилы Феофаныча: веру православную не потерять. И весь-то этот праздник, и
брак Ягайлы с Ядвигою не затем ли затеяны, чтобы паки утеснить православных
жителей великой Литвы, а по приключаю - обратить в католичество и его,
наследника московского престола! И священника как на грех нет! Недужного
оставили дорогою... Добро, сам Данило Феофаныч заменяет попа в ихней
невеликой ватаге! Каменная палата, в которой разместили знатных русичей,
была невелика, с окошком во двор замка.
Чуялось, что и это помещение им выделили с трудом в замке, битком
набитом литовскою и польскою знатью. Для обогрева холоп принес жаровню с
углями.
- Все-таки гости мы али полоняники?! - громко высказал княжич. Бояре,
уже располагавшиеся на ночлег, вздохнув, промолчали в ответ. Пленники они
или гости, не ведал никоторый из них. Сгущалась темень. Во дворе замка,
видном из ихнего окна, зажигали, вставляя в кольца, вделанные в каменные
стены факелы. Дымное неспокойное пламя плясало, снежинки попадали в горящую
смолу. Данило Феофаныч прочел молитву. Внимали молча, истово, склонивши
головы. Здесь, в окружении враждебного Руси католического мира, обиходные,
ведомые наизусть слова православных молитв получали особое значение.
- Надобно проведать молодцов! - высказал Александр Минич, подымаясь и
застегивая кушак. В этот миг как раз и застучали в дверь. Александр
решительно встал на пороге:
- Кого Бог несет?
Но на пороге стоял всего лишь улыбающийся посланец Витовта, а вскоре
взошел и сам князь. Быстро, по-рысьи окинув глазами русичей, с поклоном
пригласил в гости княжича Василия с боярином Данилой. Двое слуг внесли
корзину со снедью и запечатанною корчагою вина в дар остающимся. Крякнув и
скользом глянув на Василия, Данило Феофаныч склонил голову, Василий,
заинтересованный зовом, также согласно кивнул.
- Тогда едем не стряпая! - вымолвил Витовт. - Познакомлю с супругой!
Мои остановились в городе, тут, улицами, недалеко!
Спустились по каменной лестнице, вышли во двор. Минич уже вызвал -
понимать научились в пути друг друга без слов - Ивана Федорова и княжичева
стремянного, сопровождать господ. Оба вышли слегка навеселе, но, дело
привычное, тут же заседлали господских коней, сами ввалились в седла и
гуськом, вослед Витовту с его слугами, выехали со двора. У ворот Витовт
повелительно бросил несколько слов скрестившим было копья стражам, те
расступились.
Город и в темноте шумел. По улицам бродили толпы. Слышался то смех, то
свист, то визг припозднившейся, не без умысла, горожанки. После прохладной
каменной горницы (да и спать уже хотелось с дороги) пробирала дрожь. Василию
вдруг стало страшновато: куда-то везут, в ночь, одних! Он глянул в строгое
лицо Данилы. Старик ехал спокойно, твердо глядя перед собой, и это несколько
успокоило. Все же этот ночной, почитай, немецкий город (немецкая речь
слышалась много чаще польской) пугал. Вспоминались рассказы о погребах,
подземных ходах и замковых тюрьмах под землею, вырубленных в камне, где
забытые пленники сидят годами, прикованные цепью к кольцу в стене. Струсив,
озлился на себя: вот еще! В дороге, в Орде, такового не чуял, а тут! От
злости охрабрел и уже воинственно оглядывал оступивший сумрак, полный
человеческого шевеления. К счастью, доехали быстро. Пока спешивались,
Витовт, по литовскому обычаю, пригласил в палаты и стремянного с Иваном.
Иван, протрезвев в короткой ночной поездке, с острым интересом озирал и
сводчатый потолок, и узорные перила, и сухие цветы в горшках, расставленные
вдоль лестницы, ведущей в верхнее жило, на нижних ступенях которой их
встретил немолодой немец в дорогом суконном немецком зипуне с пышными
рукавами нижнего платья и в узких штанах, сшитых из разных кусков оранжевой,
белой и черной материи, что более всего изумляло Ивана Федорова. Сам бы,
кажись, ни за что такие не надел! На Руси хоть и носили набойчатые порты,
неширокие шаровары, заправленные в сапоги, иногда с набивным узором по
холщовому полю, но верхняя длинная одежда, и даже нижний зипун, и рубаха
даже - закрывали их полностью, и, к примеру, показывать штаны, задирая полы,
считалось верхом неприличия.
Немец поклонился церемонно, что-то произнес приветственное. Данило
Феофаныч в ответ степенно склонил голову. То был хозяин дома, нанятого
Витовтом, как выяснилось позднее, и в верхние горницы, к русичам, он, слава
Богу, не пошел. Наверху сразу ослепил свет множества свечей, бросился в
глаза стол, уставленный снедью, и потом уж - Витовтова хозяйка, княгиня
Анна, радушно подошедшая к гостям. Анна была еще очень красива, и
обворожительно красив был ее наряд. (Ради гостей Анна оделась по-русски.)
Василий поклонился с некоторым стеснением, не сразу заметив сероглазую
девушку, выступившую из-за плеча матери.
- Дочь! - с некоторой невольной гордостью подсказал Витовт. Василий
неуклюже (но как-то надо было поступить по ихнему навычаю, не стоять же да
кланяться, как давеча перед королевой Ядвигой!) протянул руку и, поймав
пальцы девушки, склонился перед ней, коснувшись губами ее твердой маленькой
кисти, которую она незастенчиво, угадав намерение Василия, сама поднесла к
его губам.
Витовт, замечавший все, не дав разгореться смущению, потащил гостей к
столу. За трапезой был весел, оживлен, сыпал шутками, участливо расспрашивал
о дороге, о бегстве, задав два-три вопроса и русским кметям, причем Данило
Феофаныч похвалил Ивана Федорова, а Иван, гневая сам на себя, почувствовал
себя польщенным вниманием знаменитого литовского князя, о котором разговоры
не умолкали и на Москве. Анна немногословно, но радушно чествовала гостей,
словом, вечеринка удалась. Василий как-то незаметно оказался рядом с
девушкой, и они изредка переговаривались, приглядываясь друг ко другу, и
московский княжич с удивлением обнаруживал и недетскую основательность в
суждениях литовской княжны, и плавную царственность ее движущихся рук и,
наконец, ту неяркую, но входящую в душу красоту, которая раскрывается не
сразу, но живет в улыбке, взгляде, повороте головы, в музыке тела, еще
по-детски угловатого, но обещающего, вот уже теперь, вскоре, расцвести
манящею женскою статью.
- Нам, как и тебе, приходило бежать! - строго сдвигая бровки,
рассказывала Соня. (У княжны было и другое, литовское имя, но Анна сразу
повестила Василию: "Называйте мою дочерь по-русски, Софией!"). - Ночью меня
посадили верхом, я вцепилась в гриву лошади, почти лежу, и зубы сжала, чтобы
не плакать. Так и скакали всю ночь! А Троки нам не вернули до сих пор! -
Софья явно избегала называть дядю, великого князя Ягайлу, по имени, но и в
тоне сказанных слов, и в строгости лица юной княжны чуялось, что она
полностью одобряла своего батюшку, который приводил рыцарей, добиваясь
возвращения ему родовых вотчин. А Василий все больше нервничал, все больше
разгорался от близости этого юного тела и уже терял нить разговора, во всем
соглашаясь с Соней, повторяя: "Да! Да!" - к месту и невпопад, плохо видел,
что ел, едва не перевернул варенье, неловко раскрошил в пальцах воздушный
пирог, приготовленный, как было сказано, самою княгиней, и уже Соня начала
останавливать его, беря за локоть своею маленькой, но твердой рукой...
Данило Феофаныч то и дело опасливо взглядывал на расходившегося княжича, тут
же переводя взгляд на царственно спокойную Витовтову дочь, догадывая с
запозданием: не за тем ли и пригласил их Витовт на этот вечер? Оба кметя
явно увлеклись темно-вишневым густым вином, и, словом, пора было уезжать,
ежели они хотели сегодня добраться до замка и до своих постелей. И потому
боярин наконец решительно встал и, отдав поклон, начал прощаться. Встал и
княжич, с сожалением задержав руку девушки в своих ладонях. С чувством и,
как ему самому показалось, изящно поцеловал вновь ее пальцы. Княжна чуть
улыбнулась на склоненную перед ней кудрявую голову Василия и мгновенно
переглянулась с отцом. Витовт не зря так любил эту свою дочь!
Уже когда гости гурьбой, толкая друг друга, спустились с лестницы,
посажались на коней и выехали наконец со двора в сопровождении литовской
прислуги с факелами в руках, Витовт медленными шагами поднялся по ступеням в
пиршественный покой, где сейчас убирали со стола и меняли скатерти. Соня
подошла к отцу, заговорщицки глядя ему в очи.
- Ну, как тебе русский княжич? - вымолвил отец.
- Он еще совсем мальчик! - отмолвила Соня. - Такой юный, что даже
смешно!
- Кажется, влюбился в тебя? - вопросил отец, оглаживая русую голову