- Не надо! - сказала Маша, бережно освобождаясь от его объятий. - Не
надо теперь!
И он замер. Сперва - обидясь слегка, а потом понявши, что она права.
Впереди у них была целая жизнь, (как верилось, без разорений и горя), и
спешить безлепо не стоило.

    Глава 9



Все, что делалось доднесь, являлось, говоря широко, исполнением воли
покойного Алексия. События катились по своей, уже неостановимой, стезе. И
боярам, и князю самому, безразлично, думали они о том или нет, приходило
исполнять великий замысел, и так шло и шло до Куликова поля. Теперь же,
после разгрома Мамая на Дону, эпоха сдвинулась, возникли иные трудноты, иные
обнажались зазнобы времени, и решения потребовались иные. То была длящаяся
борьба за власть, на дороге к которой стояли и Суздаль, и Тверь, и Литва, и,
наконец, Орда во главе с Мамаем. А теперь возник уже неотвратимый вопрос:
что делать с добытой властью? Требовались иные решения, и люди, принимавшие
их, были уже, хоть и немного, иные. С гибелью Микулы Васильича род
Вельяминовых как бы отступил в тень. Ушли несколько старых прежних бояр,
пришли новые, пылкие, гордые и властные княжата из Литвы и Смоленска, не
приученные по самому своему княжескому состоянию к решениям взвешенным и
медлительно-мудрым. Пришел молодой Всеволожский, враг Вельяминовых,
толкавший князя к дерзкому проявлению своей воли. Вышел на первое место в
боярской господе Федор Свибло, возглавивший ныне весь, премного
размножившийся, клан Акинфичей, всех своих дядьев, двоюродников,
племянников, рвущихся к новым волостям и новым местам в Думе государевой.
И все толковали об укреплении власти, указывали на примеры западных
королей, герцогов и императоров, спорили об единстве страны, о воле
самодержца... Хоть и не назван был византийский василевс, но и то уже висело
на кончике языка: умирает священный город на Босфоре, и не нам ли надлежит
перенять его великое наследие?
А тут - протори и убытки большой войны, и прежде бывших Ольгердовых да
тверских раззоров, и нынешнего совокупного, многими ратями, похода на Дон.
Словом, когда в Думе решалось, что деять дальше и, главное, кому платить,
кому расплачиваться за содеянное, то тут и закружились головы.
Разослать вирников и мытников по всем волжским градам, аж до Булгара
самого! Пусть не только княжеская Кострома, но и Ростов, и Углич, и
Ярославль, и Городец с Нижним заплатят свою долю проторей!
(До сих пор неясно, прав ли был Перикл, истративший деньги афинского
морского союза на строительство Парфенона и длинных стен. Всякое сильное
центральное правительство защищает окраины свои от вражеских нахождений, но
оно же и грабит окраины, сосредоточивая их богатства и силу в своих руках, и
далеко не всегда тратятся эти богатства на строительство Парфенонов.) Ну и в
Думе государевой среди лиц заносчивых и гневных, среди этих обожженных боем
и упоенных победою воевод ежели и раздавались остерегающие голоса, то они
тонули без остатка в буре иных, радостно-дерзких, кликов. И не открылась
дверь, и не прошел вдоль рядов, чтобы сесть, пригорбясь, в точеное кресло,
и, птичьими сухими перстами вцепившись в подлокотники, из-под монашеского
куколя своего обозреть лица и рожи заносчивых молодых бояр, разом погасив
неподобную молвь и направив толковню в умное русло дальних государственных
замыслов, не явил себя, не возник, не было на земле и не было на Москве
владыки Алексия!
А в Литве как раз началась пря Ягайлы с Кейстутом, и литовские воеводы,
князья Ольгердовичи, требовали крепить западные рубежи княжества.
Акинфичи, те хором уверяли, что опасен теперь только Олег Рязанский,
заключивший ряд с Литвою и, по слухам, совокуплявший новую рать...
Требовалось серебро, много серебра, и дани с подручных и союзных князей
(а также с Новгорода Великого, с сурожских гостей торговых, с северных
палестин, до далекой Двины, Галича и Устюжны), дани были весьма кстати, и
Дмитрий высказал свое: "Быть по сему!" Теперь хватит, уверяли его, и на
возведение новых монастырей, и на свершение храма в Коломне, рухнувшего по
осени, и на подарки новому хану ордынскому Тохтамышу... Дмитрий, не
задумываясь, подписывал новые и новые грамоты, сулившие прибыток московской
казне, не внемля осторожным остережениям старых бояр: "Круто забираешь,
батюшка, как бы тово..." После победы на Дону не казалась уже тревожной
никакая иная ордынская зазноба.
С Боброком после той безлепой вспышки они почти не виделись. Тимофей
Вельяминов, пробовавший вместе с Зерновыми и Иваном Морозом остерегать
великого князя, смирился, получивши боярство и потеряв своего верного
помощника, Кузьму (который посхимился с именем Кирилла, а теперь, и верно,
юродствовал и месил тесто на поварне в Симоновском монастыре). Смирился
Тимофей Васильич и молча принимал все новые и новые лихие указы и грамоты
Дмитрия.
Казна полнилась. Княжество укреплялось. Так во всяком случае казалось
на первый взгляд. Доброхоты великого князя торжествовали и тоже не чаяли
никакой иньшей беды.

    Глава 10



Апрель сгонял снега. Кое-где уже покрикивали первые ратаи, и даже у
Ивана, который, похудевши, мотался по владычной волости, налаживая
подзапущенное хозяйство (где не завезли семян, где сбруя была хоть выкинь,
где оказались не кованы кони, где прохудилась кровля владычной житницы, где
староста порешил вовсе не пахать владычного клина, "понеже все одно владыки
нетути на Руси" - и приходило с татарскою ременною плетью в руке
втолковывать, что едет уже новый владыка, едет, везут из Киева! "Литвин?"
- "Не литвин вовсе, болгарин!" Мужики качали головами, морщились.
Загодя приходило готовить и Петров корм. Загодя не устроишь, опосле не
соберешь!
Не первый раз натыкался уже: наедут купцы, староста сплавит хлеб на
сторону, а там учнет бормотать о летошнем недороде... Хотя какой недород!
О прошлом годе на диво рожь родила!), даже у Ивана, среди всех этих
хлопот и трудов непереносных, временами как отдавало, оттаивало на душе, и
тогда блазнила встреча с молодою женой, о которой он и вовсе забывал порою,
не постиг, не понял еще, что уже не вьюноша, а женатый мужик, муж, глава
семьи! И, останавливая коня, что беспокойно нюхал воздух, вздрагивая всей
кожею, вздергивая морду и наостривая чуткие уши туда, где слышалось далекое
призывное ржание, Иван чуял, как отмякает душа и руки начинают гудеть не по
плети, не по оружию, а по тускло блестящим, вытертым до наивозможной гладины
рукоятям сохи. Бросить все это! Пасть с седла, изобуться из сапогов в лапти
и пойти, расталкивая двоезубою сохою влажную залежь, перегулявшую летошний
год. Пойти, не думая ни о чем, лишь покрикивая на коня да вдыхая запахи
потревоженной пашни, упруго пригибая рукояти тяжелого снаряда мужицкого, без
вечной работы которого не стоять ни церкви, ни княжеству на земле! Единожды
не выдержал, взорал сам свой пашенный клин боярский. И хоть не так чисто
взорал - сказалась отвычка! - и хоть устал излиха, а все равно счастлив был
до головного кружения! Часто дышал, почти с болью наполняя весеннею
свежестью легкие, и любовал глазами черный плат влажной весенней земли,
приготовленной к севу. И уже примерял, как станет разбрасывать зерно и как
боронить. Да опять навалились дела посельские, и пришло с сожалением сев
поручить знакомому мужику из деревни... И все равно радость была - от
молодости, от сил, от весны.
Уже повсюду отсеялись и весело лезли, кустились, подымались густою
щетиной озимые, когда в четверг шестой недели по Пасхе, двадцать третьего
мая, в самый праздник Вознесения Господня, Киприан с Федором Симоновским
явились, наконец, на Москву. И так все сошлось: весна, праздник, колокольные
звоны и торжественная многолюдная встреча нового владыки, который
высовывается из возка, вертит головою, благословляет и крестит...
То, о чем мечтал когда-то, прилюдное ликование, толпы, улыбки, клики -
все, все свершилось, состоялось, произошло, наконец! Губы Киприана дергаются
в непроизвольной глупой улыбке, он счастлив почти по-мальчишески, и уже
горд, и уже сами собою расправляются плечи, осанка является у него царская
(патриаршья, лучше сказать!), а игумен Федор, напротив, теперь, когда все
уже свершено, почти теряет силы, откинувшись в глубину возка и полузакрывши
очи, он думает невесело о том, как этот тщеславный и, видимо, самолюбивый
муж сойдется с великим князем, поймут ли они друг друга, точнее - поймет ли
Киприан Дмитрия? И что скажет игумен Сергий, когда узрит воочью днесь нового
митрополита русского?
Они въезжают в гулкие ворота крепости. Теснится по сторонам
разряженная, в начищенных бронях, с копьями и рогатинами в руках, дворцовая
стража. На площади, в волнах колокольного благовеста, князья, великие бояре,
игумены и архимандриты, монашеский чин и тысячи народу, едва не на кровлях
повисшие, которые сейчас, вослед московской господе, ринут во храм, дабы
узреть, услышать, как будет править службу новый митрополит.
Неловкая заминка вышла после, когда Киприан предложил было московского
князя созвать на пир в митрополичьи палаты. Новому владыке объяснили не
столько нелепость сего (Дмитрию еще предстоит многажды доказывать Киприану,
что великий князь, и никто иной, хозяин на Москве), сколько то, что
пиршественные столы уже накрыты во дворце княжом и переменить чин встречи
никак неможно. Неловкость, к счастью, исправили незаметно от князя Дмитрия,
который мог бы и вскипеть непутем. Киприан, впрочем, был улыбчив и светел,
пристойно благословил Евдокию и княжичей, князя в особину, стараясь не
замечать упорно-тяжелого взора Дмитрия, трудно склонившего выю пред новым
митрополитом, против которого боролся столько долгих лет.
Описывать ли праздничные столы, блюда, серебряные чары, вина, квасы и
меды, сдобренные восточными пряностями, душистыми травами, имбирем, корицею
и перцем? Многоразличную жареную и печеную снедь с брусницею и огурцами,
устрашающей величины осетров, стерляжью тройную уху, пироги с гречневой
кашею и снетками, пироги с луком, грибами, капустою, рыбники, загибки,
сочни, блины, кисели, саломат, заедки, печатные пряники, "киевское варенье"
- фрукты, сваренные в меду, морошку, винные ягоды, вяленые дыни, изюм и
прочая и прочая? Все сорок перемен княжеского стола, весь трехчасовой пир,
который ни передать, ни описать словами неможно?
Киприан был оглушен, потрясен, устрашен, взирая на все это снедное
преизобилие и гадая, как ему быти с князем, устраивающим подобные пиры?
Слава Создателю, что за тем особым столом, где сидели лица духовные,
было относительно тихо, хотя бояре то и дело подходили к нему с чарами
поприветствовать нового владыку, и Киприан ответствовал, крестил, вздыхал,
внимательно взглядывая на разгоряченных и разряженных русских вельмож,
которые изобилием драгих порт, камок, бархатов и аксамитов, пожалуй,
побивали даже и двор самого великого князя литовского Ольгерда.
Игумен Сергий явился незаметно и как-то "вдруг". Все не было, не было,
а когда уселся на заранее приготовленное ему место супротив нового владыки,
Киприан спервоначалу и не понял, не вник, не сразу даже и признал
преподобного, так прост и тих был этот муж с внимательным взором, в бедном и
грубом одеянии, аккуратно заштопанном, с простым медным крестом на груди.
Ради Сергия встали и вдругорядь прочли молитву. Преподобный достал свою
деревянную ложку, резанную, верно, им самим, принялся за уху, изредка
взглядывая на Киприана. Беседа шла о незначительных дорожных труднотах,
погоде. Только уж по окончании трапезы (духовные встали прежде мирян) игумен
Сергий, подымаясь, изронил:
- Князь Митрий прост, но излиха нравен! Не ошибись с им, владыко!
Киприан свел брови, стараясь понять, постичь. Сергий предупреждал его о
чем-то неясном, но надобном для успешливой деятельности Киприановой на
Москве. "Прост и нравен!" - повторил он про себя, невольно пожимая плечами.
Впрочем, с игуменами Сергием и Федором предстояла еще долгая беседа с глазу
на глаз, после которой Киприан и взялся сразу за два сочинения, создавшие
его писательскую славу на Руси: житие митрополита Петра, где, как говорят
исследователи, Киприан не столько превозносил покойного святителя
московского, сколько самого себя, прозрачно намекая на схожесть жития
Петрова с его собственною судьбою, и "Слово", направленное противу покойного
Митяя, тем более ядовитое, что оно начиналось с почти восторженных
восхвалений прежнего княжеского печатника и духовника, и только вчитавшись
(чтущий да разумеет!), можно было постигнуть второй, сугубо обличительный
смысл этого обратного энкомия, где насмешливые фразы, вроде: "и бысть их
полк велик зело", уже не давали возможности ошибиться даже и самому
простодушному читателю. Возможно, сочинение это как раз и помогло, наряду с
бегством из Москвы, новой ссоре князя Дмитрия с "литовским" митрополитом.
Впрочем, Киприан не только и не столько даже писал, сколько деятельно
объезжал свою новую волость, наставляя, поучая, укрепляя и подчиняя себе
засидевшуюся без духовного главы русскую митрополию. Тут-то и Иван Федоров
столкнулся с новым владыкою, который отправился Петровским постом
осматривать владычную Селецкую волость.
Беседовали они недолго, на дороге, и угощать владыку Ивану не пришлось.
Он суховато отмолвил Киприану, что петровский корм уже вывезен, зябь
вспахана, скотина и кони в добром поряде, а назавтра начинают косить.
Киприан обозрел молодца, подумал, наклонил голову, выслушивая шепоток
архидьякона, вопросил:
- Покойного данщика Никиты сын?
Иван вспыхнул было, отвечая, но Киприан боле ни о чем не продолжил,
покивал головою, не то утверждая, не то одобряя, поерзал на сидении и кивнул
трогать. Так и не понял Иван, по нраву ли пришел он митрополиту, не понял и
сам, что за муж явил себя пред ним. Ведает ли о грехе отцовом?
Отпустит ли, ежели такая нужа, со своего двора? Впервые грозное:
"Выдать... на двор церковный... из рода в род" - прореяло у него в
сознании. И хоть покойный Алексий вроде бы отменил эту статью, и нынче Иван
был, по всей видимости, вольным вотчинником, но ведь митрополит может и паки
отменить решенье Алексиево, яко не правомочное, и что тогда?
Подумал, и холодом овеяло, и пасмурно стало на душе. Впервые, быть
может, подосадовал на отца... Одно дело - служить тут "из хлеба", ради
кормов и серебра, другое совсем - делать то же самое (хоть и получать тот же
корм!), но по приказу, не будучи вольным уйти... Без воли-вольной и свет не
мил, хошь и в золотую клетку тебя посадят! Вздохнул Иван. Отмотнул головою,
а недоверие и от того нелюбие к новому митрополиту осталось. К тому же и для
Ивана, как для многих, истинным митрополитом, батькой всего Московского
княжества был и оставался навсегда покойный владыка Алексий.
Русичи той поры свою любовь меняли не скоро.
Не знаем, ведал ли о сем сам Киприан, скоро сошедшийся с тогдашнею
духовной (церковной) интеллигенцией, оценившей его богословскую ученость,
писательский и проповеднический дар, но для всей массы обычных, средних
московлян Киприан как был, так и оставался чужаком... Не в этом ли такожде
истоки последующей, через год с небольшим совершившейся, трагедии?
Однако, как писали древние, и мы "на прежнее возвратимся".
Еще не отшумели пиры, не смолкли колокольные звоны и ликования, когда
ко князю Владимиру Андреичу прямо на государев двор примчалась
захлопотанная, радостно-растерянная прислужница с вестью, что госпожа
княгиня разрешилась отроком. Серпуховский володетель расцвел и просиял.
Тут же, в прямом смысле, пал в ноги сперва Киприану, потом Сергию, и
оба иерарха, второй с улыбкою, первый с некоторым удивлением, согласились
крестить младеня, что и было свершено ровно через три дня. Только во время
таинства, в соборе, озирая толпу боярынь, крестную и видя торжественное
благолепие на лицах московской господы, понял Киприан, что поступает
правильно и что свершаемый им ныне обряд ни в мале не унизил его высокого
звания.
Сергий вскоре направил стопы свои домой. Перед расставанием они сидели
с Федором в келье последнего в Симонове, вновь привыкая к спасительному
одиночеству и тишине, отдыхая душой. Сергий давно уже не корил Федора даже
про себя, убедясь, что племянник был прав, вырвавшись из укромной Троицкой
обители сюда, на Москву. Сейчас преподобный сидел, слегка ссутуля спину,
готовясь к долгому пути (обычаю своему пешего хождения Сергий не изменил и в
старости). Федор тоже сидел расслабленно и чуть потерянно, таким не видел
его никогда и никто из братии, да и вообще, никому, кроме своего дяди и
воспитателя, не вверял игумен Федор сомнений своей души.
"Истинно ли то, что мы содеяли ныне?" - вот о чем спрашивал сейчас
Федор с мукою и тоской. Сергий слушал его не шевелясь, глядя в трепетный
огонек глиняного византийского светильника.
- Человек смертен! Вот ушел владыко Алексий. Скоро и мне! Наше время
уходит, Федор, наступает иное, в котором надобнее такие, как Киприан. Мы
были создатели, он - устроитель. Он сохранит митрополию, поддержит предание,
и дело церкви Христовой продолжится в русской земле. Чего ты хотел иного?
Митяя? Пимена? Дионисия? Но последний - и нетерпелив, и стар!
И такожде не угоден Литве. А тех, кто станет излиха мирволить земной
власти, мы не должны с тобою желать узрети на святом престоле! Господу
надобно служить паче жизни своей!
Федор молчит, всею кожей ощущая правоту слов наставника. Отвечает
медленно:
- Мне ведомы его знанья, ум и талан, Киприан ставлен патриархом
Филофеем и был его правою рукою, и он не допустит католиков на Русь, все
так! Но меня страшит его суетность, его любование собой! Я не вижу в нем
величия веры!
- Меня страшит иное, - помолчав, возражает Сергий. - Самолюбование всей
земли! Грех гордыни навис над Русью и не окончил с битвою на Дону, но паки
возрос в сердцах! Ведом тебе этот Софроний Рязанец? Тот, что сочинил для
князя Дмитрия "Слово" о побоище на Дону?
- Ведом. Он, и верно, с Рязани. Из Солотчинского монастыря. Человек
книжный. Принес с собою "Слово" некое, о походе на половцев путивльского
князя Игоря, и, поиначив многое, по "Слову" тому написал иное, о днешнем
одолении на враги!
- Ты чел то, прежнее, "Слово"?
- Чел, но бегло. Строй речи там древен, местами неясен, но зело красив!
- То, прежнее "Слово", как баяли мне, являлось плачем, словом о гибели.
Софроний же поет славу. И вместе с тем указывает чуть ли не четыреста тысяч
убиенных русских ратников... А воротилась десятая часть...
Что будут мыслить потомки об этом сражении? Учнут ли небрегать жизнями
ратников, восславив толикое множество потерь? Мне страшно сие!
- Но ведь и вправду на Куликовом поле легла едва ли не треть войска!
- Треть, но не девять из десяти! Нельзя гордиться пролитой кровью,
Федор! Некому станет пахать пашню и плодить детей. Земля должна жить, а для
сего надобно отвергнуть гордыню ратную, заменивши ее молитвою и покаянием.
Как сего достичь в днешнем обстоянии нашей жизни?
- Воззвать ко князю? - с нерешительною надеждой произносит Федор.
Сергий, отрицая, покачивает головой:
- Скорее ко Господу! Князя мог остановить, и то не всегда, один лишь
владыка Алексий! И молиться ныне надобно так: сохрани и помилуй, Боже,
русскую землю, впавшую в непростимый грех гордыни и ослепления! Ибо ратная
слава тленна, и радость удачи скоро смывает бедой. Дай, Господи, русской
земле мужества и терпения! Дай силу выстоять в бедах, но не возгордиться
собой!
- Ты скоро на Дубну? - после долгого молчания спрашивает Федор.
- Да, возвожу новый монастырь по князеву слову!
И опять молчат. Где-то сейчас ссутулившиеся над листами плотной
александрийской бумаги писцы прямым уставным почерком переписывают священные
книги. Другие живописуют иконы, разрисовывают и золотят буквицы.
Творится медленное, неслышное и благодатное, как просачиванье воды
сквозь почву, дело культуры. Неслышимое в лязге железа и бранных кликах, но
безмерно более важное, чем все подвиги воевод.
Сергий смотрит в огонь, в полутьме чуть мерцает его лесной,
настороженный взор. Худое лицо с западинами щек неподвижно и скорбно. За
бревенчатыми стенами келий - терема и сады, расстроившаяся, раз от разу
хорошеющая Москва. Дальше - леса, поля и пажити, города и деревни, бояре,
кмети, смерды, и все это множество людское духовною опорою своей числит
(даже не ведая о том!) вот этого одинокого старца, что встанет скоро,
превозмогши временную ослабу плоти, и уйдет в ночь один, по глухой дороге,
хранимый Господом хранитель Русской земли.

    Глава 11



Только-только свалили покос. Кое-где уже "парят пары". Круглые, еще не
осевшие зелено-желтые стога (или копны, как говорили в старину) весело
глядятся на убранных, словно раздвинутых к изножью лесов полянах.
Поспевает рожь. Задумчивые, пухлые, плывут над землею облака. И небо,
изнемогающее от зноя, уже не сквозит, не синеет прозрачно, как весной, оно -
тоже отяжелело и словно слегка поблекло.
Реют стрекозы. Звенят в воздухе блестящие, точно отлитые из стекла
узорные лесные мухи. Кони отмахиваются гривами и хвостами от настырных
оводов. Щебечут, хлопочут над подрастающим потомством своим птицы. Телега с
высокими бортами, набитая сеном и снедью, что везут в подарок родне,
тарахтит и кренится на выбоинах разъезженной, колеистой дороги. Лето.
Маша полулежит, хватаясь от толчков за тележную грядку. Ойкает,
восклицает, оглядывая дремотные в зное пышные рощи и луга, речку, что с
легким журчанием жмурится под солнцем.
- Хорошо-то как!
Иван робел везти молодую в дом двоюродника. Маша настояла сама. Да и
мать подталкивала:
- Свези, свези! Родичи как-никак! Пущай деток посмотрит!
Иван оглядывает окоем, изредка, подымая кнут, грозит пристяжной.
Думает: как-то покажет молодой жене крестьянская изба Лутонина после
боярского терема Тормасовых? (Хоть и не пышного, и не богатого вовсе, а -
все же!) Зря он боится, и стыдится зря. Хлебнувшие лиха ростовские
переселенцы в Радонеже хоть и осильнели, и обустроились на Москве, ведают,
почем хлеб. Да и пример Сергия, который сам шьет, пашет и тачает сапоги,
будучи самым почитаемым мужем Московского княжества (а ведь Сергий свой,
ихний, ростовчанин, из прежних великих бояр, с коими Тормасовым и знаться
была честь великая!), пример этот непрестанно перед глазами, и для всех. В
иную пору заленившемуся боярскому дитю бросят: "На игумена Сергия погляди!"
И тот, сдержавши ворчание, отправляется чистить коней или прибирать
упряжь... Конечно, люди разны, но Маша Тормасова не избалована была.
Лутоня встретил их смертно усталый, с покоса (неделю ночами почти не
спал), у Моти и у той синие круги под глазами, но оба были веселы -
справились!
- Погоды стояли дивные, - сказывал брат. - Из утра скосишь, раз
переворошишь, и к пабедью клади в копны!
- Давеча с копны пал! - подсказывала Мотя. Сияя, оглядывала супруга
своего. - Думала, убилси! Подбегаю, сердце пало, а он спит! Оба-то и
хохотали потом!
Дети пищали, лезли на колени к Маше, сразу признав ее за свою. В избе
был полный непоряд, но скоро, в четверо рук, жонки вымели, выскоблили,
прибрали все до прежнего блеска. Малышня мешалась под ногами, а старший уже
ковылял с ведрами, кряхтел, по-взрослому сдвигая светлые бровки.
- Не ведаю, как кого и звать! - признался Иван вполголоса Маше.
Впрочем, Мотя тотчас сама стала казать гостье детей:
- Старшенький у нас Носырь. Носырем назвали так-то, а по-крестильному
Паша. Ета девка Нюнка, помощница уже, с малым возитсе! Трудно назвали-то,
как-ось Нюнку поп назвал? - отнеслась она к Лутоне.
- Неонилой!
- Вот, как-то так! И не выговорить сразу-то! Маленький - Игоша, Игнат.
Ну а тот в зыбке - Обакун! Цетверо! Еще девоньку надо родить! И парняков
нехудо!
- Трое! - возразил Иван.
- Трое! - подхватила Мотя, сияя материнскою гордостью. - Один сын - не
сын, два сына - полсына, три сына - полный сын! Вота! Ратного нахождения не
было б только!
- Нынче некому! - успокоил Иван. - Мамая, вишь, и того разбили!
Пока бабы наводили порядню в избе, мужики вышли на вольный дух,
разлеглись на травке. Звенели насекомые, какая-то резвая птица, замолкшая
было, снова начала свое "фьють-фьюить" над самою головою.
- Прости, Лутоня, нынче не мог тебе помочь с покосом-то! Новый
митрополит приехал, я из владычной волости и не вылезал почитай!
- Знаю! Сами справились! С таких сенов да при таких погодах - грех было
не успеть! Трава добра ныне: прокос прошел, вот те и копна! - Лутоня говорил
важно, по-мужицки, а сам сиял, глядел в небо, закинув руки за голову,
покусывая сладкую травинку:
- До последи не верил! Оногды думашь: все, сбавляй скотину, да и
только... А злость! Силы уже нет, а злость: не будет по-твоему! По-моему
будет! Ну и верно, не с последней ли копны и упал, а как пал, так и заснул,
и не ведал, ушибся ай нет! Мотя уж растолкала. Гляжу, а у ей ни в губах
крови... Ты тамо знашь, не будет ноне войны?
- Не с кем вроде бы!
- А новый хан?
Иван молча перевел плечами.
- Что ему? Дани везут! Нелюбия вроде никоторого нету меж нас... Да и
Литве не до наших дел московских... Митрополит, вишь, перебрался из Киева к
нам... Не сулят войны!
- Не сулят... - эхом повторил брат.
А у Ивана, когда успокаивал и, кажется, успокоил, недоброе предвестье
шевельнулось на сердце: слишком уж хорошо! Худа не стало б! Глянул,