со скачущими вдали в разных направлениях кметями, с ковыляющими к
спасительной ограде кустов спешенными и увечными воинами, с какой-то
одинокой раненой лошадью, что со свернутым набок седлом, запутавшись
передними копытами в сбруе, с диким ржанием прыгала, взвиваясь на дыбы и
почти падая, вся в пене, со страшным, кровавым, уже совершенно безумным
взором, и пронзительно, предсмертно уже визжала, призывая мертвого хозяина
своего...
Отойдя за лес и вновь собрав подручную рассыпавшуюся было дружину,
князь подумал, что спасен: новый московский полк на рысях выкатил из-за
леса. Скакали обретшие князя своего вестоши, и следовало только медленно
отступать по направленью к Оке, отступать, собирая разбежавшихся ратных,
чтобы затем всеми силами устремить на помочь Михайле Андреичу Полоцкому.
Так еще можно было ежели и не одолеть Олега, то, по крайности, спасти
рать.
- Где Олег? Где ты, Олег? Явись! - звал в забытьи, сцепив зубы,
Владимир Андреич, мечтая уже об одном: окровавить саблю в поединке с
неуловимым противником. Он вырвал, сколотил, собрал еще один конный полк и
послал его на выручку полочанам и думал, верил, что одолевает врага, пока в
сумерках не воротил к нему в окровавленном платье один из посланных им
воинов повестить о том, что Михайло Андреич Полоцкий (сын Андрея
Ольгердовича) убит, и полк неостановимо бежит, потерявши своего князя, и что
уже некому и незачем помогать за Вожею, где, кто не бежал и не пал костью,
ныне угодил в полон.
Князя Олега серпуховский володетель узрел уже только в ночной темноте.
Рязанский князь проезжал под знаменем в густой толпе своих кметей и
остановился на взлобке, глядя из-под руки, стараясь понять, кто эти воины,
там, в обережье. Но ни сил бросить их на рязанского князя, ни уже и желания
битвы у Владимира Андреича не было. Он молча поднял свой воеводский
шестопер, приветствуя противника, и сам не ведал, заметил ли его Олег и ему
ли кивнул шеломом, украшенным пучком соколиных перьев. Так они и
разъехались, не вступив в бой. Видно, кони у рязанских воев были так же до
предела измучены, как и у московитов. А может быть и то, что Олег по
рыцарству своему не похотел позорить пленением уже разбитого им и
сокрушенного дозела знаменитого московского полководца.

    Глава 23



Над степью плывут высокие, неживые, ватные облака. Синий небесный свод
подернут пылью и словно бы выцвел. Вянут травы, высокие, по брюхо коню, сухо
шелестят, цепляя за стремена и низко опущенные потники монгольских высоких
седел. Вереница мирян и духовных с татарскою обслугой неспешно движется к
далекому еще Киеву. Редки селения, редки, по логам, по руслам степных рек,
острова леса. Все устали. Греческие клирики с русскими, упустившими Пимена,
доругиваются напоследях. Греки, зная нравы нынешней столицы православия,
ожидают от сбежавшего Пимена многоразличного худа...
Издали, струями разрезая траву, со свистом несутся татары.
Подскакивают к сбившемуся в кучу каравану, горячими, жадными глазами
ошаривают путников. Кто-то из татар дергает за крест на груди митрополита
Никандра, пытаясь снять. Ругань, вопль...
- Тохтамыш! - кричат, берясь за ременные плети с заплетенными в их
концы шариками свинца сопровождающие караван ордынские воины. Подскакавшие
щерятся, ярятся, отступают наконец, когда их предводитель получает несколько
серебряных флоринов, с протяжным криком заворачивают коней и уносятся прочь.
- Так и до Киева не доедем! - толкуют послы, покачивая головами.
И снова шуршит подсыхающая трава. Недвижно парят в вышине внимательные
коршуны. Пролетит на самом окоеме, почти не касаясь земли, стайка джейранов,
вспугнутых конским ржанием, и опять тишина, ненарушимая тишина шири и
пустоты, в которой лишь незримо льющаяся с выси трель жаворонка и нарушает
порою степное безмолвие.
Не скоро еще Киев! Не скоро встреча с Киприаном, которого, по строгому
наказу Нила, им надлежит забрать с собой, дабы (как явствует из прежних
соборных решений) лишить наряду с Пименом сана митрополита русского. В
тороках везут патриаршью грамоту, и этот клочок пергамена становит сильней
татарских сабель и гибельных стрел, ибо за ним - "ограда закона". И будут
смуты, свары, грызня и подкупы, но, когда дело все же дойдет до соборных
решений, решительное слово свое скажут установления некогда живших и уже
умерших людей, решения соборов, состоявшихся века назад, установления,
принятые вереницею патриархов, синклитами митрополитов и епископов, - ибо
без власти закона невозможна жизнь государств, и империи рушатся в пыль,
егда властители посрамляют законы, создавшие некогда их величие.
Пыль, жара, сотни поприщ пути! И наконец перед ними на той, высокой и
обрывистой, стороне Днепра восстает город, некогда красивейший всех, - мати
градам русским, когда-то на три четверти уничтоженный, притихший, утонувший
в пустырях и садах и только ныне восстающий вновь...
И мы никогда так и не узнаем, почему два греческих митрополита не
сумели (или не восхотели?) вытащить из затвора Дионисия, рукоположенного
Нилом на русскую митрополию. Почему, забрав-таки с собою Киприана и
проследовав конями через Валахию на Царьград, они покинули того, кого должны
были бы забрать с собою в первую голову?
Да, князь Владимир Ольгердович не выпустил Дионисия из заключения, но
что стояло за этим? Неужели так уж легко было в пору ту захватить и держать
в узилище столь важное духовное лицо? Католики? Сам Киприан?
Князь, упершийся, невзирая на все уговоры и угрозы? Как и почему
греческие послы не настояли на освобождении Дионисия? Или уж дело с унией
столь далеко зашло, что властная длань католической воли сказалась и тут?
Мы не знаем, мы ничего не знаем! А подозревать? Скажем, тайный разговор
Киприана с литовским князем...
- Для православных великого княжества Литовского последняя надежда к
спасению - иметь собственного митрополита! - медленно, с обстоянием, говорит
Киприан, угрюмо взглядывая в мерцающий, внимательный взор "своего" князя
(Владимир Ольгердович православный, а подготовка к унии с Польшею идет уже
полным ходом, о чем ведают тот и другой).
- И Дионисий? - подсказывает литвин.
- Уедет тотчас в Русь, предав православных Литвы в руки католиков! -
Киприан сказал наконец все и ждет ответа.
Владимир Ольгердович медлит, но не для того, чтобы возразить. Он
обдумывает, отвечает наконец, спокойно и твердо:
- Дионисий никогда не покинет Киева! Ни теперь, ни потом до смерти.
(Которую можно ускорить!) - Последние слова явно не были произнесены ни
тем, ни другим, но подумались обоими, ибо живой Дионисий даже и в железах
продолжал оставаться митрополитом Руси...
Возможно и так! Слишком многое стояло на кону для болгарина!
Выпустить Дионисия - значило для него окончательно лишить себя всех
надежд на русский духовный престол... Но мы не ведаем! Слишком сурово
обвинять Киприана в смерти Дионисия, не зная доподлинно ничего. И все же...
И все-таки! Или опять католики, и не так уж виноват Киприан, а деятельность
Дионисия во Пскове была замечена и по достоинству "оценена" латинскими
прелатами из Вильны и Кракова, и вновь перед нами растянутый на
тысячеверстные пространства и столетия времени замысел подчинения Руси
латинскому престолу, и плен (и гибель!) Дионисия была местью за
"неподчинение" - неприятие унии с Римом?
Греческие послы уезжают из Киева в Константинополь. Дионисий остается в
тюрьме.

    Глава 24



Трудно и даже страшно представить себе последние дни этого яркого и
трагического человека. Стрела, остановленная в полете; гепард, зависший в
прыжке; слово, замершее в пространстве, так и не долетев до цели...
Никакие сравнения не могут передать главной муки мужа, лишенного
деяния, пламенного проповедника без паствы, духовного вождя, месяцами
вынужденного томиться пленом и неизвестностью! И все попытки вырваться -
тщетны, и все старанья бежать оборачиваются провалами... И давно бы, ежели б
не Господь, не молитва, голову разбил о двери своей тюрьмы!
Обмазанные глиной беленые стены, на одной - черный деревянный крест.
Чашка воды и кусок хлеба, впрочем, не всегда и съедаемый. За месяцы
затвора новопоставленный митрополит высох, лик истончал до синевы. Глаза,
обведенные тенью, стали огромными. Когда его выводят в церковь, то по
сторонам и сзади плоть в плоть следуют вооруженные стражники. Киевский клир,
воспитанный Киприаном, сторонится опального митрополита, его молчаливый
призыв о помощи гаснет во враждебной, холодной пустоте отчуждения. Доходят
ли его грамоты до Бориса, до великого князя Дмитрия?
Он исступленно требует молитвенного уединения. Его отводят в пещеру,
некогда ископанную для себя Антонием. Опоминаясь, оглядывая слоистый песок
сводов, зачерненный тысячами свечей, он требует "егда умру", похоронить его
именно здесь... И снова беленый тесный покой его тюрьмы с решеткою в
крохотном оконце, а там, за окном, за лесами: степи, боры - Русь! Рубленые
города, великие реки, споры стригольников и православных, ордынские угрозы,
движения ратей, князья, коих он хочет вразумлять, земля, язык, коему он
жаждет вещать с амвона слово веры и истины, призывать, пробуждать, подымать
к деянию! И не может. И снова часы молитвы, тишина, несъеденный хлеб,
немотствующие, безответные стражи... А силы тела уходят, уходят, как
пролитая вода... Или не уходят? Или он по-прежнему бодр и упрям и ждет,
неистово ждет избавления?
Мы никогда ничего не узнаем, кроме того, что сказано в летописи... 9
мая Пимен пошел в Царьград (через Сарай). Дай Бог, в конце июня, ежели не
позже, послы были в Киеве. Июль, август, сентябрь... Дионисий умер (убит?
отравлен? не выдержало плена его бурное сердце?!) 15 октября в затворе, в
тюрьме.
Князь ли постарался? Наказ ли Киприанов тайный исполнил кто из
наперсников болгарина? Фряги? Католики? Римский престол?
И каковы были его последние дни, ежели он знал, ведал, что дни
действительно последние? Мужался ли, выпив яд? Или разом сдало старое
сердце, не выдержавшее муки плена? И пришел ли в отчаяние он в последние
дни? Или и тут сумел скрепить себя, поручив мятежный дух Господу своему?
Уведал ли наконец тщету стремлений людских или верил до самого конца в
высокое предназначенье свое? Обвинял ли врагов, проклял ли, или простил
перед неизбежным концом? Да и считал ли неизбежным конец? Мы не знаем, мы
ничего не знаем!
В пещере, некогда ископанной для себя Антонием, прохлада и тишина.
Дионисий, почуявший истомную слабость в членах, ложится и прикрывает
вежды. Тотчас над ним склоняется неслышимый, но осиянный светом древний
старец. В глазницах его - синие тени, седая, как мох, белая борода светится,
и весь он соткан из света и почти прозрачен.
- Ты еси? - вопрошает Дионисий, узнавая Антония и - не удивляясь тому.
- Аз есмь! - неслышимо отвечает девяностолетний старец (ибо Антонию и
теперь столько лет, сколько было в момент кончины).
- Ты пришел утешить мя? - вопрошает Дионисий.
- Я пришел тебя искусить! - возражает тот и вопрошает негромко:
- Все ли ты исполнил и все ли претерпел в жизни сей?
- Отче! Завидую тебе! Главного я не свершил на земле!
Пытается спорить Денис, ставший вдруг вновь юным и неразумным.
- Не правда! - отвергает Антоний. - Ты, как и я, имел учеников и
умножил число славных обителей общежительных в родимой земле! Ты сделал не
меньше, чем я, и такожде претерпевал порою, и был гоним, и вновь обретал
достоинство свое! Ты, как и я, был не токмо свят, но и грешен порою! Не
спорь, Дионисие! И ныне, днесь, дано тебе, яко Моисею, взглянуть с горы на
землю обетованную! Токмо взглянуть! Токмо прикоснуться к вышней власти!
Задумывал ли ты о величии замысла Божьего? О том, почто не дано
человеку бессмертия лет? О том, что, живи мы вечно, жизнь принуждена бы была
кончиться на нас одних? Подумал ли ты, что тот, Вышний, ведает лучше нас о
сроках, потребных каждому, дабы исполнить предназначенье свое на земли?
- Отче! - молит Денис почти со слезами. - Отче, не покидай мя! Или
уведи за собой!
Сияющее лицо Антония тянется к нему с поцелуем любви и прощания, со
смертным поцелуем, как догадывает Денис. Тут, в Киеве, он когда-то начинал
свой путь пламенным юношей, мечтавшим повторить подвиг Антония и Феодосия
Печерских. Ну что ж! Все сбылось! И не пристойнее ли всего ему скинуть
ветшающую плоть именно тут, в обители великого киевского подвижника?
...Быть может, было и так! Повторяю - не ведаем.
Похоронен он был в Киевских пещерах, "печорах", и летописец писал о
смерти его с тем невольным и немногословным уважением, которое вызывают
только великие и сильные духом личности... А виноват или невиновен был
владыка Дионисий в своей несчастливой судьбе - об этом судить не мне. Мир
праху его!

    Глава 25



Дмитрия весть о разгроме московских ратей сокрушила. В первом
нерассудливом гневе он намерил было немедленно собрать новую рать, дабы
отомстить рязанскому князю, но очень скоро пришлось понять, что и собирать
некого ныне и даже при новой неудаче есть опас потерять все, добытое
усилиями прежних володетелей московских, включая великий стол владимирский.
Истощенная поборами земля глухо роптала. Новгород бунтовал и грозил
передаться Литве. Многие князья отказывались повиноваться. Татары при
вторичном разгроме московского князя могли ни во что поставить всю собранную
им дань и передать великое княжение другому. Наконец, мог пожаловать и сам
Тохтамыш с войском, и тогда - тогда трудно было представить себе, что
наступит тогда! Он почти с ненавистью смотрел теперь на неотвязного Федора
Свибла, уверившего его в преданности пронского князя. Он отмахивался от
бояр, думал с ужасом, как воспримет Андрей Ольгердович смерть сына,
произошедшую по его, Дмитриевой, вине. Он воистину не ведал, что вершить!
Земля разваливалась. И замены батьки Олексея не было тоже! В Ростове умер
тамошний епископ Матфей Гречин, Пимен находился в бегах, и митрополия стояла
без своего главы. Некому было силою духовной власти укрепить расшатанные
скрепы молодой московской государственности.
А жизнь шла. Подходила пора сенокоса. Воины, возвращавшиеся украдом
из-за Оки, полоняники, кого за выкуп отпускали рязане, тяжело и смуро отводя
взгляд (стыдно было перед женой, перед сыном-подростком!), острили горбуши,
"отковывали", насаживали косы-стойки, новый, входящий в обычай снаряд, - все
готовились к сенокосной поре. Дмитрий часами сидел не шевелясь, не думая ни
о чем. Он не винил Владимира Андреича, он впервые по-настоящему винил только
самого себя.
Но продолжалась жизнь. Двадцать девятого июня в княжеской семье явилось
новое прибавление: Евдокия родила сына. Младенца порешили назвать Петром.
Крестить княжича вызван был из Радонежа игумен Сергий.

    Глава 26



До осени шли пересылки с Олегом, но рязанский володетель не давал мира
Дмитрию, требуя все новых и новых уступок. Полон пришлось выкупать, совсем
истощивши казну. От западных земель текли слухи о новой моровой язве,
надвигающейся на Русь. Из Константинополя не было ни вести, ни навести. От
сына из Орды - тоже. Поговаривали (пока еще шепотом), что княжича держит у
себя Тохтамыш потому, что так-де хочет Федор Свибл, невзлюбивший наследника
и ревнующий его уморить в Орде. Ослабу сил у великого князя нынче замечали
уже многие, и потому неизбежно, хотя и невестимо, неслышимо до поры вставал
вопрос о восприемнике вышней власти.
Бояре упорно ездили взад-вперед, стараясь задобрить Олега и заключить
столь надобный для Москвы мир, но все уезжали с пустом. Рязанский князь мира
Дмитрию не давал.
Подходила и подошла жатва хлебов. Проходил август, затем сентябрь.
Леса и рощи разукрасились черленью, багрянцем и золотом увядания.
Дмитрий (к осени ему стало лучше) понял наконец, что боярская посольская
волокита ничего не содеет, кроме вящего посрамления Москвы, и послал за
Сергием. Не сам один посылал, решали малою думою государевой.
Сидели в этот раз в верхних горницах, с выставленными ради прохлады
окошками. Здесь хорошо продувало и видна была по-над дощатыми кровлями
приречной стены вся заречная сторона. Иван Мороз взглядывал на великого
князя с беспокойством: сильно огрузнел Митрий Иваныч и ликом припухл, отечен
- нехорошо! И сидит тяжело, ссутулясь, словно чуя тяготу распухшего чрева...
И видом - не скажешь, что нету еще и сорока летов! Много старше кажет
великий князь!
Матвей Федорыч Бяконтов потупился тоже, покусывает по привычке своей,
жует конец бороды, думает тяжко. Давешнее посольство Александра Плещея ничем
окончило, стыдом окончило, правду сказать! И Акинфичи ничего не сумели, не
смогли, и Зерновы отступились тоже... Федора Кошку вызывать из Орды? Дак без
его и тамо непорядня пойдет!
- Съезди-ка ты, Тимофей! - оборачивает Иван Мороз лик к Тимофею
Васильичу Вельяминову. Но тот безнадежно и бессильно машет рукой.
Семен Кобылин и Федор Сабур тупо молчат.
Пятеро бояр не могут подать дельного совета великому князю московскому.
Не след было посылать воев на князя Олега, дак содеянного не воротишь!
- Был бы жив батько Олексей! - произносит со вздохом Матвей Бяконтов.
Князь, доселе молча глядевший в окно на далекие синеющие леса заречья,
тут, пошевелясь, боковым зраком, не поворачивая толстую шею, взглядывает на
боярина. Прохладный, полный лесных и полевых запахов ветер овеивает ему
чело. И мысли текут как облака над землею, бессильные, далекие, уходящие за
туманный окоем. Батько Олексей, верно, измыслил бы какое спасенье княжеству!
Да где... И кто? Сергий разве?
- Сергия прошать! - произносит он вслух. И в то же мгновение - верно,
подумали враз и об одном - трое бояр произносят согласно то же самое имя:
"Сергий"! И, произнеся, чуть ошалело смотрят друг на друга. Ежели кто
возможет из духовных склонить Олега к миру, то ни кто иной, кроме троицкого
игумена!
Иван Мороз, переглянувшись еще раз с Бяконтовым и Вельяминовым (Зернов
с Кобылиным под его взглядом оба согласно и молча склоняют головы),
оборачивает проясневшее чело в сторону князя. Дмитрий сидит большой,
толстый, с отечными мешками в подглазьях, но тяжелые длани, доселе бессильно
брошенные в колени, ожили, крепко сжимают теперь резное, рыбьего зуба,
навершие трости. (Завел ходить с тростью нынешнею зимой, как занемог и раза
два падал, едва не скатился с лестницы, не держали ноги.) О Сергии не думал
допрежь, сказалось само, но, когда сказалось уже, понял: единая надежда
нынешняя - в нем!
Так вот и было решено, и Федор Симоновский в недолгом времени
отправился на Маковец призывать дядю вновь к земному служению, о чем,
впрочем, дивный старец уже знал, уведал зараньше не от кого иного, уведал
внутренним наитьем своим.
Уведал, знал, согласил, не спорил и с Федором, но телесная слабость
держала. Застуженные во младости ноги этой осенью совсем отказывались
служить. И долгих трудов, и долгих переговоров стоило убедить преподобного
отступить в сей час великой нужи московской от правила своего непременного -
пешего, вослед апостолам, хождения по земле - и воспользоваться княжеским
возком.
Уговаривали Сергия все иноки. Уговаривал брат Стефан, седой как лунь и
ветхий деньми, уговаривал напористый келарь Никон, сам князь многажды
присылал с поминками. Выбрали, преподобного ради, самый простой, темный,
бурою кожею обшитый возок. Уговорили. И вот он едет, прервав свой
непрестанный духовный подвиг, едет за сугубо мирским, княжеским делом и,
вместе, делом всей страны, ежели поглядеть наперед, в грядущую даль времени.
И, собственно, потому и едет! Сложив на коленях сухие изработанные руки,
ощущая всем телом забытое, юношескими воспоминаньями полнящееся колыханье
возка, будто он еще там, за гранью лет, и еще только готов принять на плеча
подвиг отречения. В слюдяные окошка возка бьется осенний ветер, вьюжно
кружат тускло-багряные листья, и уже сквозь редкую, не сорванную еще
парчовую украсу осени проглядывает сизое предзимье оголенных кустов и
сквозистых рощ, приуготовляющих себя ко мглистым, сиренево-серым сумеркам
поздней осени и к неслышному, словно время, танцующему хороводу снежинок над
уснувшей землей.
Сергий молчит. Молчит столь глубоко и полно, что спутники не решаются
его о чем-либо прошать и даже между собою переговаривают, почитай, знаками.
Он только перед Москвою размыкает уста, веля везти его прямо к великому
князю. С Дмитрием предстоит трудный разговор, без которого и до которого
Сергий не ведает еще, поедет ли он вообще ко князю Олегу.

    Глава 27



А тут все по-прежнему. Суета (которую Сергий умеет не замечать): бояре,
походя благословляемые; осиротелая без старшего сына, задержанного в Орде,
княжая семья. Евдокия, падающая на колени. Малыши, со смесью страха и
обожания в глазах подходящие приложиться к руке. (О Сергии говорено и
слышано досыти.) Ему подносят крестника. Малыш гулькает, тянет, еще плохо
видя, выпростанною из свивальников ручонкою, нерешительно притрагивается к
бороде... Ох, непростая судьба ляжет перед тобою и непростой выбор предстоит
тебе совершить, когда ты вырастешь и уже остареешь, княжеский сын!
Прошли в домовую княжескую церковь. Сергий попросил на несколько минут
оставить его одного. Стал на колени, замер в безмолвной, безмысленной
молитве. Откуда такое одиночество? И холод, словно бы в тесной княжеской
молельне повеяло холодом далеких, чуждых, внеземных пространств...
Он сделал то, что делал всегда: перестал думать. Медленно одна за
другою отходили заботы монастырские, боярские, княжеские. Долго не мог
позабыть, отодвинуть от себя лицо племянника Федора. Наконец и оно исчезло.
Был холод и тишина. И в этой тишине тихо встало перед ним, промаячило,
тотчас замглившись, лицо Дионисия Суздальского, странно измененное, очень
уже старое, успокоенное лицо. Сергий стоял деподвижно, слегка опустив
голову. Слеза, осеребрив сухие ланиты старца, медленно скатилась по щеке,
запутавшись и утонув в бороде. Дионисий был мертв или же умер только сейчас!
И как с его смертью умалились иные искатели духовного престола! Как мал
содеялся Киприан, как совсем исшаял, почти исчез Пимен, ныне упорно
пробирающийся к Царьграду... Их всех держало величие заключенного в Киеве
нижегородского иерарха. Как не понять сего! - почти вымолвил Сергий вслух,
подумав на этот раз о Киприане, вероятном убийце Дионисия... Великое
одиночество повисало над Русью с этой смертью, которую Киприану вполне можно
было не торопить, ибо Дионисий и без того был близок к закату своему. Люди в
бореньях земных забывают о вечном! О чем необходимо непрестанно мыслить
христианину! Воистину: много званых, но мало избранных на Господнем пиру!
...Душевная боль все не проходила, и Сергию много стоило умерить ее к
приходу великого князя. Он лишь коротко спросил Дмитрия, нет ли вестей о
заключенном в Киеве митрополите, и, услышавши, что известий еще нет, молча
кивнул головой. Дионисий не был близок великому князю московскому.
Они молились. Затем Сергия кормили, а он все молчал, порою внимательно
взглядывая на великого князя, изнемогшего и плотию, и духом.
Когда остались наконец одни, вымолвил прямо и строго:
- Я не стану молить Господа о не правде, князь!
В покое нависла тревожная тишина. Дмитрий мешком повалился в ноги
радонежскому игумену:
- Спаси! Княжество гибнет! Батько Олексей... Я виноват... Никто же не
смог умолить...
- Встань, князь! Можешь ли ты поклясться днесь пред святыми иконами
самою страшною клятвой, что отложишь навек нелюбие ко князю Олегу и никогда,
запомни, никогда больше не ввергнешь меч и не подымешь котору братню? Не
часа сего ради, скорбного часа упадка сил и разора во княжестве, а навек! И
чтобы нелюбие навек изженить из сердца своего? И чтобы при новом приливе
сил, при новом устроении не помыслить послать полки ко граду Переяславлю
Рязанскому, как бывало доднесь и не раз?! Ибо в горести и состоянии легко
дать любую клятву! Но нарушивший клятву, данную Господу своему, отметается
святых таин и спасения в мире ином не обрящет!
Вот о чем должен ныне помыслить ты, князь!
Сергий говорил жестко и знал, что надобно говорить именно так.
Окончить нелюбие Москвы с Рязанью не можно было иначе, чем полною
правдою и истиной христианского смирения. Ибо сказано горним Учителем:
"Возлюби ближнего своего!" - и князь Дмитрий ныне, воротясь с побоища на
Дону, не имел права мыслить по-иному о князе Олеге Иваныче Рязанском, хотя
сам этого и не понял вовремя.
А Дмитрий лежал в ногах у радонежского игумена, понимая ужаснувшеюся
глубиною души, что Сергия не можно обмануть, и, пока лежал, мысли его
успокаивались и светлели. Все ясней становила нелепость последних походов на
Рязань, да и всей этой безнадежно затянутой борьбы, которая не принесла ему
доднесь ни славы, ни чести. И... и не может принести впредь? Да, не может! -
последовал впервые честный ответ князя самому себе. Мысли его мешались, как
вспугнутые голуби. Хотелось обвинить Свибла, иных бояр, даже Боброка, за ту,
прежнюю, победу на Скорнищеве... Он поднял голову.
Выпрямился, не вставая с колен.
- Я виноват, отче! - высказал. - Грех на мне! Можешь повестить о сем
князю Олегу!
Сергий молчал, спокойно и долго. Потом положил руку на склоненную
голову великого князя московского, и Дмитрий, у которого сейчас сами собою