Однако это только начало. Разумник идёт гораздо дальше. Историю русской литературы он сводит к творчеству её крупнейших представителей, а их, в свою очередь, представляет как пропагандистов примитивного политического радикализма, то есть отводит им роль партийных журналистов в нелегальном листке Народной Воли:
   «Дух творчества одинаково витает над всеми ними, над Пестелем и Пушкиным, Н.Тургеневым и Белинским, Герценом и Чернышевским, Толстым и Лавровым, Достоевским и Михайловским … Делить эту группу людей на какие-то две части, ставить перед одной плюс, а пред другой минус, одну обрекать на гибель, а другую на процветание – значит пытаться разъединить неразъединимое, утверждать, что „С“ улетучивается, а „L“ остаётся…» (106)
   «Красные бригады» сделали бы точно такой же трюк, приняв заочно на общем собрании в свою организацию в качестве почётных членов Феллини или Верди:
   «Дух творчества одинаково витает над всеми ними, над Ренато Курчо и Федерико Феллини, над Марой Кагол и Джузеппе Верди».
   При этом творчество Пушкина или Достоевского всячески принижается, а писания Белинского, Михайловского или Чернышевского, действительно крепко связанных с подрывным движением, непомерно раздуваются. Жизнь «прогрессивных литераторов» осмысляется при помощи грубой риторики как своеобразный религиозный подвиг. Чернильные, чиновничьи по преимуществу биографии превращаются в «борьбу» (соответственно, например, борьба русского царя за освобождение славян оборачивается пакостной башмачкинианой):
   «Смерть лишила Белинского того тернового венца, который сделал бы его имя из великого святым. Но и без того это имя окружено для нас ярким ореолом борца и мученика за правду-истину и правду– справедливость. Понятно, за что возненавидели его палачи и прихвостни системы официального мещанства: они поняли, что Белинский – это знамя победы русской интеллигенции над тёмными обезличивающими силами … И они были правы. Белинский был знаменем русской интеллигенции, и на знамени этом было написано: „сим победиши!"“
   Воинство же Христа-Белинского составлял орден крестоносцев-писателей, которые с перьями наперевес, стреляя чернильницами из рогаток, «штурмовали бастионы»: «Пушкин – я, Лермонтов – я, Гоголь – я, Тургенев, Чехов, Грибоедов, шашки наголо! рысью, поэскадронно… Даешь Крым!!! Да-ё-ё-ёшь! У-рра!! А-а!! А-а-а-ааа!!!»
   «Горе от ума», одетое в броню реализма, нанесло … мещанству оглушительную пощёчину, раздавшуюся на всю Россию. Результат оказался плачевным – но не для мещанства: погиб Грибоедов, подобно тому как погиб его альтер эго Чацкий».
   Бронированный Грибоедов оглушительно отбил руку и умер. Но на этом «мартиролог жертв царизма», конечно, не кончился. Вслед за ним «в этой борьбе пали такие титаны, как Пушкин, Лермонтов, Гоголь». Гоголь хотел «отсечь одним ударом голову гидре мещанства. Но попытки эти были выше сил Гоголя, и он пал под тяжестью добровольно взятого на себя груза».
   Николай Васильевич надорвался, добровольно подняв гидру. Однако «пока Гоголь погибал, безоружный, в неравной борьбе, русская интеллигенция 30-х и 40-х годов приступом взяла цитадель мещанства, подвела подкоп под систему официального мещанства, и громовой взрыв 60-х годов раздался как раз в то время, когда Гончаров представил русскому обществу своего Штольца в виде идеала человека и мещанина».
   Гончаров был, конечно, вор в законе, однако допускал грубейшие политические ошибки (например, высмеивал нигилистов в «Обрыве») и попытался отнять у наших меч-кладенец:
   «Как писатель, он в совершенстве овладел острым оружием реализма, он понял, что только владея этим оружием, мещанство может стать опасным … Насколько ловко задуманным и безупречно выполненным оказался этот план, видно из того, что на удочку Гончарова попался даже Белинский».
   А Белинский был стреляный воробей, его на мякине не проведешь. Вот какой хитрый был этот Гончаров. Но Разумник хитрее. Всех Гончаров провёл, даже Белинского. А Разумника не провёл. Мимо Разумника, врёшь, не проскочишь.
   «Но довольно: пора выйти из этого затхлого подполья на чистый воздух». (Эту фразу Разумник повторяет постоянно.) А на чистом воздухе что? – Помиловка: «Интеллигенция 70-х годов вынесла лишним людям оправдательный приговор». Онегин, Печорин и Обломов «посмертно реабилитированы». Это вам не шутка, не освобождение Болгарии какое-нибудь. Однако царизм не дремлет:
   «Героическая эпоха 70-х годов закончилась поединком на жизнь и на смерть (всё-таки на что конкретно? – О.) между правительством и народовольцами, между представителями системы официального мещанства и русской интеллигенцией. Мы знаем, что борьба эта кончилась разгромом Народной Воли и полным поражением интеллигенции».
   То есть Пушкина, Гоголя, Достоевского.
   «Цвет русской интеллигенции был растоптан („цвет“ это конечно не толстые и достоевские, а Желябов и Кибальчич. – О.); богатырские силы были погублены; лучшие и сильные люди сошли со сцены; уцелевшие, за немногими исключениями, заметно понизились этически; на первый план выступили серые, второстепенные люди, вскоре заполнившие собою всю жизнь; минул век богатырей, и –
 
…смешались шашки
И полезли из щелей
Мошки да букашки…»
 
   Но рано торжествовала реакция. Из-за леса из-за гор вылез тараном мастодонт Максимыч: «Конечно, громадное литературное дарование Горького всегда бы пробило себе дорогу и увенчалось успехом, но ведь в 90-х годах не один ореол успеха окружал имя Горького: на него смотрели как на вождя интеллигенции, как на пророка нового откровения. Молодое поколение 90-х годов, измученное социологическим пессимизмом народничества, убогим мещанством восьмидесятников, … – с жадностью приникло запекшимися устами к бьющему оптимизму человека, которого не задавили ни годы нужды и лишений, ни муки возмущённой чести…»
   И так далее в том же пародийном ключе. Возмущённый Франк совершенно справедливо высмеял построения Разумника:
   «Позволительно усомниться в реальности подобной невиданной социальной группы (иронизирует Франк по поводу разумниковской „интеллигенции“. – О.), которая почему-то именно полтораста лет тому назад родилась для борьбы с вековечным злом человеческой жизни – узостью, посредственностью и безличностью. Позволительно утверждать, что такой группы никогда не существовало и существовать не может – по той простой причине, что не только подлинное обладание оригинальностью и развитой индивидуальностью, но даже действительное понимание этих ценностей и вкус к ним могут быть присущи лишь отдельным личностям и никогда не могут составлять монополии какой-либо социальной группы».
   Далее Франк также совершенно справедливо пишет, что Разумник объединяет под понятием «интеллигенции» принципиально разные вещи. С одной стороны, «чисто идеальное собирательное понятие совокупности лиц, обладающих оригинальным духовным складом» (иными словами, Франк ведёт речь о «цвете нации», «элите»). А с другой стороны, Разумник называет интеллигенцией «действительную социальную группу, народившуюся лишь в 60-х годах, очень сплочённую и психологически весьма однородную группу отщепенцев и политических радикалов». Для этой группы, замечает Франк, характерно как раз крайне враждебное отношение к индивидуальности, творческим личностям, то есть именно к интеллигенции в первом смысле этого слова.
   Разумеется, Франк прав. И спорить тут вроде бы не о чем. Но… Всё же Пушкин переписывался с Пестелем, а Достоевский был петрашевцем. И всё-таки сам Семён Людвигович Франк начал свою философскую карьеру с марксистской пропаганды и написания антиправительственных агиток, за что и был исключен из Московского университета и выслан за границу. Нет, тут замес покрепче будет!
   В результате петровских преобразований Россия к середине ХVIII века превратилась в полузависимое государство. Внутри страны возникла мощная космополитическая номенклатура, которая постоянно вмешивала Россию в европейский «гроссполитик». Между крупнейшими европейскими государствами постоянно шла борьба за Россию: кому воевать Россией против того или иного врага. Только из-за внутриевропейских раздоров наше государство могло хоть как-то держаться на плаву и невольно, просто из-за благоприятной геополитической обстановки (польский и османский буфер), извлекать для себя определённые выгоды. По сути Англия, Франция, Австрия и Пруссия формировали в угодном для себя виде внешнюю политику России. А для этого они волей или неволей самым активным образом вмешивались во внутреннюю жизнь восточного соседа. (Ярчайший и простейший пример: убийство Павла I, когда англичане, чтобы предотвратить войну с Россией и направить её армии против Франции, поддержали некоторую аристократическую фракцию и фактически организовали заговор против царя.) Вмешиваясь же СТОЛЬ ГЛУБОКО во внутренние дела, иностранцы, естественно, вмешивались и в культурную жизнь государства. Примитивного государства. В культурном отношении Россия ХVIII века не существовала, а культура в России ХVIII века существовала лишь в той степени, в какой это было необходимо для существования этого странного государства в качестве используемого фактора европейской политики.
   Второй мощной силой в российском государстве была национальная аристократическая оппозиция (как это и явствует из того же убийства Павла I). Оппозиция неоднородная, не вполне оформленная, находящаяся с монархической властью в сложных и часто парадоксальных отношениях и, наконец, теснейшим образом связанная с первой силой (наглядный пример – роль польской шляхты).
   Верховная власть в России была очень чутка к любым колебаниям, очень, так сказать, «нервна», напряжена. Там вовсе не было тяжеловесной монотонной устойчивости. (XVIII век – калейдоскоп дворцовых переворотов, а ХIХ – вообще «ничего не понятно». Ведь вот до сих пор гадают: умер ли Александр I или легенда о Фёдоре Кузьмиче верна? О французской монархии ХIV века больше известно.) В такой атмосфере, постоянно насыщенной электричеством идеологии, любое резкое движение вызывало треск разрядов. Достаточно было показать палец, чтобы это воспринималось как политическая демонстрация, и не только воспринималось, но и явилось, и повлекло… И, конечно, неверно, что «только в одной литературе горел огонь, насильно погашенный в серой и слякотной общественной жизни». Точнее будет сказать, что даже в литературе горел огонь идеологической конфронтации (107). Литература русская и зародилась и «была нужна» именно как второстепенный, но важный компонент политической борьбы в верхних эшелонах власти и, шире, как компонент идеологических манипуляций в России со стороны более культурных государств. То есть русской интеллигенции в первом значении этого слова – культурной элите – была уготована роль интеллигенции во втором значении, роль низших исполнителей в различных кланах фрондирующей аристократии и роль наёмных пропагандистов иностранных держав. Но из-за таланта русские вырвались за рамки, дали выход с миллионнократным избытком. Вместо Демьяна Бедного – Пушкин. Но в корне Пушкин-то был задуман как Демьян Бедный.
   Разумник же – это удачная попытка осмысления хотя и небольшой, но дьявольски сложной, «хитрой» отечественной мысли с точки зрения рядового исполнителя. Как ему все это снизу, с пятидесятисантиметровой колоколенки представляется. А представляется-то всё, естественно, так, что для него интеллигенты-нигилисты и являются интеллигенцией-элитой – свободной, самодостаточной силой, произвольно, только по собственному усмотрению, из-за «невыносимо тяжелых условий» выполняющей роль интеллигенции второго типа. В нормальных условиях Желябов стал бы гениальным писателем. Но такова дикость русской жизни: интеллигенты, писатели и художники, вынуждены кидать бомбы и подкладывать мины. Это крест, подвиг, по крайней мере вполне сопоставимый с подвигом Иисуса Христа. Соответственно, те из настоящих писателей и художников, кто отрекается от борьбы, являются пособниками тёмных сил и превращаются в интеллигенцию во втором смысле, но со знаком минус – в мещанство. Если Желябов это несостоявшийся писатель, то Достоевский – несостоявшийся палач. Эта мысль не закончена Разумником, но вполне логична и договорена Михайловским или, например, Горьким… Иванов-Разумник делал всё это невольно. Всё-таки по его судьбе видно, что он был более Иванов, чем Разумник. Что верно и для всего уродливого сословия, представителем которого он являлся.

43

   Примечание к №8
   (о Судейкине и Дегаеве) кстати, первому тогда было 33 года, а второму – 26 лет
   Интересно. Порфирия Петровича часто представляют человеком пожилого возраста, почти стариком. А ведь у Достоевского ясно сказано: «едва ли тридцатипятилетний Порфирий Петрович». (При этом следует учесть, что Достоевский из-за поздней любви постоянно лет на 8-10 завышал возраст молодых людей в своих романах, так что Порфирию Петровичу было в воображении автора лет 25-30.)

44

   Примечание к №8
   приводящей к удивительной, неслыханной свободе материализации всего чего угодно
   Россия это страна, где всё сбывается, где причина и следствие поменялись местами. Вы открыли зонтик, и поэтому хлынул ливень. (47) Из-за этого запад виноват перед нами. Там шутили, а у нас пронёсся самум. Вопрос об ответственности мыслителя наиболее драматичен в самой безответственной стране – в России. Если бы такой мнимой, выдуманной страны не было, может быть, Запад был бы свободен. А так он находится в положении бальзаковского студента, от слова которого зависит жизнь китайского мандарина (притча, очень нравившаяся Достоевскому). В России так и есть. На Западе кто-то подумал, а у нас стали резать. Россия это осуществление Запада. (48) Кто-то сказал: Америка – материальный полигон Запада, а Россия – духовный.

45

   Примечание к №28
   Но в результате получилась бы примитивная «фёдоровщина».
   В интеллектуальном плане я не то чтобы неумный, а – грубый. В голове у меня копошится фёдоровская чепуха. Я не могу рационально мыслить о метафизических проблемах. Точнее, очень даже могу, но когда думаю, то где-то в глубине мне стыдно. «Дурачок, что я делаю, какая это всё глупость». А почему конкретно это глупость – не знаю, не могу сказать. Поэтому я вполне сознательно отстраняюсь от решения на рациональном уровне философских проблем. Хотя мне это часто так хочется.

46

   Примечание к №12
   интересно отношение русского сознания к собственной гениальности
   В чем же заключается моя гениальность? Создал ли я гениальное произведение: гениальную симфонию, гениальную картину, гениальный роман? Где они? Где ваши ДОКУМЕНТЫ? Их нет. И быть не может. (77) И все же я гений.
   Лев Шестов писал:
   «Что-нибудь вроде проломленного черепа или прыжка из четвёртого этажа – и не только метафорически, а нередко и в буквальном смысле этих слов – таково обыкновенно начало деятельности гения, иногда видимое, большей же частью скрытое».
   Человек крысой трусит по лабиринту общенародного государства за 60-рублевой приманкой и испытывает при этом чувство законной гордости и глубокой благодарности. И вот вдруг крысу начинают загонять в окровавленный угол. Загоняют криками, палкой, электрическим током, специальными пружинами. И вот она уже забилась в тупике и её сейчас размозжат, размажут по стене. И вдруг она (крыса) полетела. Сначала испуганно, как фатальный предсмертный прыжок – истерический, смешной, – а потом, уже в воздухе, всё более и более РАДОСТНО, даже с элементом игры и, наконец, доводки, языка в сторону мучителей, которые как-то вдруг стали ей видны и, сверху, жалки даже. И вот, плавно покачиваясь, она подлетает к форточке лаборатории и, напоследок этак нагло, с вывертом крутанув хвостом, взмывает вверх, в небо (79), и исчезает в голубом, так сказать, просторе.
   Это одна такая крыса на миллион. Вызывающих крыс, крыс, которые «выступают» – довольно много. И, конечно, тот факт, что именно к этой вот крысе привязались, именно её начали загонять, – это уже свидетельствует о её избранности, непохожести. Ей что-то мешает, она чему-то мешает. Но обычно загоняемые крысы понятно и примитивно кусаются, или заваливаются в предсмертном обмороке, или просто испуганно пищат. Но какая-то одна – летит. И она – гений.
   Гениальная крыса неталантлива. Крыса-талант по сравнению с обычной дольше бы сопротивлялась, глубже кусалась и, может быть, в конце концов даже где-то по пути к стенке вывернулась, шмыгнула в боковой ход, но никогда не полетела бы, не изменила бы САМ ПЛАН СВОЕГО МИРА.
   В отличие от талантливой гениальная крыса непредсказуема. Она находит творческое, сверхреальное решение проблем, поставленных перед ней жизнью. Гениальная крыса – свободна.
   В чём же заключается моя гениальность? В признании своей гениальности. В признании гениальности как высшем типе смирения, ибо это есть для меня выражение максимальной степени собственной ничтожности (224).
   Гениален мой отказ от гениальности. Трагедия без грана трагического – это трагедия абсолютная (234). Так же – любовь. Ведь полное отсутствие любви – это высший тип любви. Так же – вера в Бога. Даже высокая вера в стенах монастыря – это уже гордыня. Нужно жить как все, не выделяя себя в стенах святости. Верить в Бога – это уже в него не верить. Нужно молчать и не думать об этом. Вас вынесет на берег смерти и так.

47

   Примечание к №44
   Вы открыли зонтик, и поэтому хлынул ливень
   В России поводы становятся причинами. Откуда эта постоянная удачливость самых головокружительных авантюр – от постройки Петром I европейского флота до его потопления Лениным?
   В русском языке перепутанность времен и нехорошая частица «бы», которую ни один уважающий себя язык не потерпел… бы.
   «ЕСЛИ БЫ социалистическая революция, то тогда…» и «Если бы социалистическая революция, ТО ТОГДА…» По-русски уловить разницу очень трудно, почти невозможно. Только интонация помогает отчасти. В западных же языках эти (и другие) оттенки очень чётко выделяются.
   Буквально, революция это катастрофа. Гегель представил катастрофы в виде осмысленного элемента истории. Русские поняли так: для ускорения развития следует создавать катастрофы, всё ломать и уничтожать. Пробивать людям черепа и бросать их с четвёртого этажа, чтобы создать гения.

48

   Примечание к №44
   Россия это осуществление Запада.
   Физически Россия – смутная, неоформленная Европа. Белорусы, украинцы и великорусы – это три зародышевых лепестка европейского разнообразия. В Европе какой спектр: от Швеции до Италии. В России на том же протяжении унылая равнина с всё тем же населением. Лишь с каким-то глухим намеком на разнообразие. Все-таки поморы и терские казаки – это одно и то же по сравнению со шведами и итальянцами. У которых при общей переплетённости истории (викинги основали государство на юге Италии) различие удивительное.
   Такая монотонность делает в идеальной сфере Россию увеличителем Европы. Всё происходит грубо и в гигантских размерах. Россия увеличивает европейские идеи и доводит их до абсурда.
   Там муха пролетела – Байрон. В России писатель – божество. В России восемь столетий одну книгу читали. Чтили. Вычитывали, вычленяли. Разбирали по писаному, разбирались, разбирали мир, проникали внутрь его и себя. Занимались начётничеством, начитали себе ум, начитали себе мир. Подсовывание под нос другой книги вызвало разрушение мироздания, изменение гена культуры. Сложнейший период европейского Возрождения, европейской Реформации, европейского Просвещения в России произошёл, нет – проскочил, до страшного просто. Сидел человек, книгу глазами ел: аж дрожь била, слёзы лились. Ему подсунули другое. Он стал в это другое вворачиваться так же упорно, с дрожью.

49

   Примечание к №41
   Тихомиров спохватился о Достоевском. Кстати, они были внешне очень похожи. И судьбы их схожи.
   Конечно, с небольшой поправочкой. Вот тут в «Бесах» небольшой материальчик. Пётр Степанович Верховенский, представляясь губернатору, говорит:
   «Видите-с, о том, что я видел за границей, я, возвратясь, уже кой-кому объяснил, и объяснения мои найдены удовлетворительными, иначе я не осчастливил бы моим присутствием здешнего города. Считаю, что дела мои в этом смысле покончены, и никому не обязан отчетом. И не потому покончены, что я доносчик, а потому, что не мог иначе поступить … В Петербурге … я насчет многого был откровенен, но насчет чего-нибудь… я умолчал, во-первых, потому, что не стоило говорить, а во-вторых, потому, что объявлял только о том, о чём спрашивали. Не люблю в этом смысле сам вперёд забегать, в этом и вижу разницу между подлецом и честным человеком, которого просто-запросто накрыли обстоятельства…»
   Вот весь Тихомиров в 1/1000000 достоевского мира и уместился. Еще в 1870 году, за два года до начала своей «революционной деятельности».

50

   Примечание к №40
   я ходил с этим несчастным, безобразно разросшимся Брокгаузом
   Моя тяга к словарям и энциклопедиям – с раннего детства. Взрослые спорили о боксере Кассиусе Клее – правильной транскрипции его фамилии: «Клей», «Клэй», «Кллей». Я тихо встал с дивана, пошёл в другую комнату, взял словарь Ожегова и попросил найти мне слово «клей» (читать я ещё не умел). Потом, уткнувшись в страницу пальцем, чтобы не потерять, вернулся и «срезал» споривших. Все рыдали от хохота. А я был так доволен, что помог.

51

   Примечание к №23
   Многие страницы произведений Бердяева очень наивны.
   Конечно, внутри бердяевской мифологемы доказать что-либо невозможно. (Ильин даже плюнул в сердцах: «белибердяевщина».) Бердяев сидит в раковине и чувствует свое превосходство: есть лазейки и т. д. Всегда есть возможность все вывернуть наизнанку. Задача, следовательно, в выманивании. Впрочем, Бердяев сам такую ошибку сделал, начал делать в «Самопознании». Ему бы сидеть в узорной ракушке– дуршлаге бесчисленных хамелеонских «афоризмов», но он на старости лет вылез на солнышко:
   «Я имел более глубокий и обширный опыт жизни, чем многие, восклицающие о любви к жизни … Но мне гораздо легче говорить об общении с моим любимым котом Мури и с моими собаками, которых нет уже. Мне не только легче говорить об этом, но, как я говорил уже, мне самое общение с миром животных легче и тут легче может выразиться мой лиризм, всегда во мне сдавленный».
   Интересен стиль повествования, приближающийся к максимальному уровню заклиненности: в последнем предложении «мне – мне – мой – мне», «легче – легче – легче» и «говорить – говорил». Однако вернёмся к милому Мури:
   «В июне 1940 мы покинули Париж и уехали в Пила под Арганшоном (фр. курорт). С нами ехал и Мури, который чуть не погиб в мучительном кошмарном пути, но проявил большой ум».
   Вообще вторая мировая война, гибель на фронтах Мирового Еврейства, которое освободило человечество от кошмара Коричневой Чумы, осмыслялась великим мыслителем как трагедия Мури:
   «уже в самом начале освобождения Парижа произошло в нашей жизни событие, которое было мною пережито очень мучительно, более мучительно, чем это можно себе представить. После мучительной болезни умер наш дорогой Мури. Страдания Мури перед смертью я пережил, как страдания всей твари. Через него я чувствовал себя соединённым со всей тварью, ждущей избавления. Было необыкновенно трогательно, как накануне смерти умирающий Мури пробрался с трудом в комнату Лидии, которая сама уже была тяжело больна, и вскочил к ней на кровать: он пришёл прощаться. Я очень редко и с трудом плачу, но когда умер Мури, я горько плакал … Я требовал для Мури вечной жизни, требовал для себя вечной жизни с Мури… В связи со смертью Мури я пережил необыкновенно конкретно проблему бессмертия».