Кестлер говорит о мозговом дефекте совершенно верно, тонко, остроумно, но и с этого бока мысль вывернулась, как падающая кошка, и упала на все четыре лапы вульгарнейшего утопического активизма. Получилась своего рода идеальная демонстрация ущербности человеческого мышления. Но эта ущербность ущербна лишь с одной точки зрения. Мне, например, эта ущербность мила, приятна. Для меня она – трогательно естественна. (Розанов писал, что живое лицо с прыщиком ему милее идеальной белизны античного мрамора.) Не надо только сопротивляться – ковырять лицо и мазать его едким гримом. Да, например, русское мышление – «пластинка». Ну что тут поделаешь. Надо дать мысли крутиться. Иначе все лопнет, треснет, разобьётся. (64) Вот, вернёмся к масонам. Люди ждали этого, были приготовлены к восприятию. Масоны, теософы, экстрасенсы, мистические националисты. Везде так и шныряют всевозможные «Розы мира», «Рамакришны», «Велесовы книги», «Десионизации». В этой изломанной атмосфере что русское? – Сами изломы. Фантастическая, чисто женская русская мысль мерцает, мнится. «Предателя, МНИЛИ, во мне вы нашли». (68)
   И шире: в самом культурнейшем обществе лишь 0,1% людей способны к рациональному мышлению. И 0,0001% – к сверхрациональному постижению мира. Подавляющее большинство нации всегда недотягивает даже до рационального уровня, и уже поэтому демоны негативного иррационализма обладают исключительной энергией. Христианство вовсе не уничтожило иррациональные силы (это невозможно), а разделило их на светлые и тёмные. Серая магия античности разделилась на белую и чёрную. И величие западного христианства обратной стороной являет нам огромную силу западного сатанизма. Объективирование этих сил и вызывает рационализацию, создает рациональную личность, свободную от демонов. Но демоны не уничтожаются, а продолжают существовать в подсознании такого человека. Он может лишь вытеснить их, но не уничтожить. Слабость рационализма в том, что разум теряет связь с бессознательным и не может думать об иррационализме, просто убегает от него, прячет голову в песок позитивизма.
   Суть «Легенды о великом инквизиторе» Достоевского – в вопросе: выдерживает ли человек свободу? Мысль может свести с ума. (74) Какой ужас – крах официальной (в том числе и официально-теневой) идеологии в зрелом возрасте. Чёрный ветер свободы сметает человека, сшибает его с ног. Он судорожно ищет себе новую раковину, выращивает новый панцирь: масоны, врачи-убийцы… Как китайский карлик-уродец, выращенный в вазе и адаптированный к ней изгибами своего уродства, – он погибнет, если его перенести в другую вазу, с другой деформацией.
   А русский человек не может жить на интеллектуальной свободе. Он не выдерживает. Живет верой. И я страдаю, когда сталкиваюсь с такой объективацией, онтологизацией своих слов (81) … Да. Но это не интеллектуальное рабство, как может показаться с западной точки зрения. – Это иное отношение к истине.

30

   Примечание к №9
   Ну какой же ты Иванов, сам подумай!
   Меня вызывают к какому-то начальнику и давай молча руку щупать. Один другому: «Да, рука хорошая». А другой кивает. И мне: «Вы посидите пока в коридоре, вас вызовут». А коридор длинный, тусклый, бесконечной щелью уходящий вверх и с издевательски приземистыми лавочками вдоль стен. Потом, минут через сорок:
   – Одиноков, зайдите.
   И там: «Мы у вас хотим руку отрезать». Я в первый момент даже не понимаю и машинально:
   – Зачем?
   Сидящий за столом многозначительно переглядывается с другим, у окна, и конфиденциально так:
   – Мы могли бы не информировать, но мы вам доверяем. Дело в том, что вашу руку пришьют уважаемому человеку. Ему надо. (И называется страшная фамилия, кому именно.)
   – А может быть не надо?
   – Надо!
   – Но ведь мне тоже она… того… нужна.
   – А зачем?
   – Ну так… понадобится.
   – А зачем понадобится?
   – Ну, в магазин ходить, сумку нести.
   – Так ведь у вас одна рука останется, в ней и несите.
   – А одной тяжело и потом две сумки может быть.
   – И что, часто вы так в магазин ходите, «с двумя сумками»?
   – Да нет, но все-таки…
   А сам уже чувствую, что это не то всё, что жалкие оправдания какие-то. Что я не прав. Люди мне одолжение оказывают. У них серьёзное дело, а я с сумкой какой-то. И чего я вру, не хожу я в магазины эти. И я уже нехороший и так под конец как гад «права качаю». А они:
   – Что же, можете жаловаться. Это ваше право. Подавайте апелляцию в течение двух недель.
   И я две недели бегаю по жутким коридорам. Да не бегаю – сижу. Сижу часами, часами. Меня вызывают в разные кабинеты, я там что-то униженно бубню, бубню. Меня уже называют все на «ты», потом переходят на «он». (36) Я «спасаю руку», и так это всё нехорошо, страшно. Этого растерянного ужаса западному человеку никогда не понять. Ведь он уверен, что он это он. И ему сама идея ДОКАЗАТЕЛЬСТВА себя просто не может прийти в голову.

31

   Примечание к №9
   он неожиданно для себя действительно потеряет своё имя, уступит себя
   Русская история это Порфирий Петрович, пришедший к невиновному Раскольникову и нажавший: «Вы, вы-то, Родион Романович, и убили». И тот сознаётся. Конечно не мне указывать на это Достоевскому. Федор Михайлович и сам всё отлично понимал. И ввел дополнительную линию в повествование: мужик Миколка обвинён и СОЗНАЁТСЯ.

32

   Примечание к №8
   пичкали масонской … идеологией до мордоворота
   Стало избитым анекдотом: цензура в России возникла раньше литературы. Действительно. Совершенно верно. Русская литература была создана искусственно. Только заслуга в этом не государственной цензуры, а цензуры масонской (39). Еще в ХVIII веке русский книжный рынок был завален франкмасонской макулатурой. Все эти бездарные стишки, агитки, псевдонаучные трактаты в подстрочном переводе на «русский канцелярский», все эти бесчисленные журналы и журнальчики придали русской литературе изначально кривой, чисто утилитарный характер, с которым русский гений отчаянно боролся на протяжении более чем ста лет и в конце концов рухнул под тяжестью демагогического словоблудия.
 
Не Вавилонску башню
Мы созидаем здесь.
Но истину всегдашню,
Чтоб свет был счастлив весь.
 
   Или:
 
Здесь вольность и равенство
Воздвигли вечный трон,
На них у нас основан
Полезный наш закон.
 
   Или:
 
Любовь – душа всея природы,
Теки сердца в нас воспалить,
Из плена в царствие свободы
Одна ты можешь возвратить.
 
   А вот еще:
 
Не будь породой здесь тщеславен,
Ни пышностью своих чинов,
У нас и царь со всеми равен,
И нет ласкающих рабов,
Сердец масонских не прельщает
Ни самый блеск земных царей,
Нас добродетель украшает
Превыше гордых всех властей.
 
   И ещё:
 
Коли б знали законы,
Кои здесь мы храним,
Были б все вы масоны
Под законом одним.
 
   Не надоело? Тогда ещё стишок:
 
Утомленный брат грозою
Наслаждайся тишиною,
Страх из сердца изведи,
К нам в объятия приди.
Мы с восторгом вас приемлем,
Троекратно вас объемлем.
 
   Что, подташнивает? А мы не обижаемся. Мы добрые:
 
Пусть громко мир ругает нас,
Злословит и клевещет,
Не станем мы сей мир бранить,
Хотя бы стал нам зло творить,
Мы будем, мы будем всех любить.
 
   Потому как
 
Хоть их ненависть в нас остры стрелы мечет,
Хоть злобой их язык неистовством клевещет,
Однако, правоты не истребить, основанной на чести,
Оставим их роптать, гнать нас, не делая им чести.
 
   И это штамповали пачками. Изо дня в день, из месяца в месяц, из года в год, из десятилетия в десятилетие. Читайте, запоминайте. Темы одни и те же: кувалды, кирпичи, великие стройки, «марш, марш вперёд, рабочий народ», «мы жертвою пали в борьбе роковой», «мы едем, едем, едем в далёкие края». Вот масонская агитка уже после 150-ти лет своего развития. Вид ее поприглядней, но суть та же. Николай Гумилев:
 
Нас много здесь собралось с молотками
И вместе нам работать веселей;
Одна любовь сковала нас цепями,
Что адаманта твёрже и светлей,
И машет белоснежными крылами
Каких-то небывалых лебедей.
Все выше храм, торжественный и дивный,
В нём дышит ладан и поёт орган;
Сияют нимбы; облак переливный
Свечей и солнца – радужный туман;
И слышен голос Мастера призывный
Нам, каменщикам всех времён и стран.
 
   Тоже зовет Русь к кирпичу. С этого начали, этим и кончили.
   А где же история русской литературы? Ведь на неё проецировали саму историю России (42), отождествляли «развитие» заказной графомании с развитием огромного государства.

33

   Примечание к №28
   Но можно потерять достоинство
   Можно потерять лицо. Обычно больше всего потерять лицо боятся те люди, которые его не имеют. А зря. Потеря лица – первая ступень к его обретению.

34

   Примечание к №29
   Да даже из ничего «умному человеку» (в том смысле, в каком это словосочетание Смердяков употреблял) тут большие дела делать можно.
   Глава «Пока ещё очень неясная» и дополняющая её «С умным человеком и поговорить любопытно» в «Братьях Карамазовых» – это гениальное воспроизведение стиля русского мышления, русской беседы. Обмен приземлёнными обыденными фразами, а по сути – иной, невероятно страшный смысл. Всё проговаривается без слов. Как бы и заговор какой-то, условленность, а в подоплёке, если прищуриться, ничего и нет. Или ничего и нет, а прислушаешься и замерещится вдали страшная отгадка. Смердяков обговаривает план убийства отца со своим мистическим Хозяином. Но хозяин, приказывая ему убить, одновременно оказывается жалким рабом слуги, ибо ключ к шифру беседы – у Смердякова (38). Который и говорит сходящему с ума Ивану: «Вы и убили». Слуга, дешифруя текст, сам становится хозяином, но не выдерживает власти и свободы и гибнет.
   Так кто же «умный человек» по-русски? Владеющий истиной? Нет – знанием. «Знание – сила» по– европейски звучит совсем иначе. В смысле «истина – сила». Знание же это знание знаков, знахарство. Понимание соотнесённости смысла. Прозревание баланса истин. Причём это не есть аномалия национальной элиты. Нет, идея презрения к истине и преклонения перед знанием лежит в народной основе. Русские никогда не понимают сути (в западном смысле этого слова), но зато гораздо сильнее европейцев в понимании ситуации. С точки зрения формальной русские разговоры бесконечно глупы, как глуп, например, диалог Ивана и Смердякова. Но капните в сублимированный порошок влаги «интим-ности», «задушевности», и в землю вроются мощные корни и бивни ветвей взметнутся в звёздное небо. И при этом – страх, страх перед собственным разумом, собственным коварством. У Ивана перед разговором со Смердяковым проносится в мозгу:
   «Тоска до тошноты, а определить не в силах, чего хочу. Не думать разве…» Ни в одном языке мира не звучит это так издевательски, так ехидно и злобно: «Ты у-умный».

35

   Примечание к №28
   пройти в широкие светлые комнаты, потом в залы, анфилады залов
   В мечте моей гигантские пролеты. Я это пространственно воспринимаю, как большие залы. При полной близорукой запутанности в быту (40) – в фантазии, в её миллионноэтажном лабиринте я всегда сворачиваю в нужное ответвление, избегаю тупика, конца. Мысль не оканчивается, а всё тянется и тянется, раскрывает всё новые и новые горизонты русского матрёшечного пространства. Сужение, темнота, но вот внезапный поворот в сторону, в тёмный и невзрачный проём, и снова впереди километровые своды, свет, музыка. Никакого расчёта. Чисто интуитивное «шарахание». Можно даже шарахнуться от шарахания и написать, что жил-был на свете одинокий несчастный человек, который сочинял ночами странное и никому не нужное «вычурное по форме и фантастическое по содержанию произведение, основная тема которого – описание собственных страданий».
   Но мы пока лишь посветим в этот тусклый участок лабиринта и полетим дальше, в более длинную и светлую ветвь.

36

   Примечание к №30
   Меня уже называют все на «ты», потом переходят на «он».
   Когда в рожу бросают украинское «ты», это еще ничего. Вот когда говорят в лицо «ОН»… Заходит коллега к следователю стрельнуть сигарету, а тот большим пальцем через плечо: «Вот, вожусь с НИМ». А «он» висит на крюке вверх ногами (52) и сквозь шум заливающегося кровью перевернутого мира слышит это.

37

   Примечание к №8
   Я не историк и вовсе не собираюсь доказывать свою точку зрения.
   Это все фантастика. (54) Тут важно передать зыбкость почвы, оборачиваемость языка. Это главное ощущение. А сами факты и их плоскостная интерпретация – лишь орудие взлома. «Нация – рок его». И сам автор русский. И вот он со своим кривым сознанием лезет в кривь русской истории. Кривой ключ подошёл к кривому замку. (56) Открывающийся путь ведёт в две стороны истины объективной и субъективной. Эти пути должны в подсознании перекрещиваться, и все же их два. Я сам себе вырезаю аппендикс. (57)

38

   Примечание к №34
   Но хозяин, приказывая ему убить, одновременно оказывается жалким рабом слуги, ибо ключ к шифру беседы – у Смердякова.
   По-русски достаточно не то что задумать преступление, а только помечтать о нём, и однажды всё внезапно перетечёт в реальность. Впрочем, Иван даже не мечтал, а просто были какие-то смутные полумысли, нехороший туман в углу черепа. И вот – убийца.

39

   Примечание к №32
   Русская литература была создана искусственно. Только заслуга в этом не государственной цензуры, а цензуры масонской.
   Достоевский негодовал в 1864 году:
   «Свиньи цензора, там, где я глумился над всем и иногда богохульствовал ДЛЯ ВИДА, то пропущено, а где из всего этого я вывел потребность веры в Христа – то запрещено. Да что они, цензора-то, в заговоре против правительства, что ли?»
   Невольно вырвалось. В общем и позже, у Розанова, тоже невольно. Для того, чтобы «вольно», нужен был особый глаз, советский.
   И если Достоевскому и Розанову не хватило, то что же говорить о других? Дурачки слепенькие, ничтожненькие дурачки.

40

   Примечание к №35
   При полной близорукой запутанности в быту
   Вот схема моих отношений с реальностью:
   Однажды товарищ сказал, что может купить мне недостающие до 82-томного комплекта тома Брокгауза. Он купил один, но именно этот том у меня был. Тогда он заявил, что его можно обменять в букинистическом магазине в Столешниковом переулке. Но обменять его было нельзя, так как купленный том был с библиотечным штампом. Зато мой том был без штампа, и я пошёл его сдавать. Но отдел обмена работал в магазине до пяти часов. Я пришёл раньше на следующий день. Но этот день недели именно для этого отдела был выходным (маленькие радости социализма). Я уже не помню, как и когда я ходил с этим несчастным, безобразно разросшимся Брокгаузом (50) – а происходило это в магическое время сочинения книги… помню только, что была зима, гололёд, и я упал на спину. А шапка слетела и покатилась, покатилась… Я потом шёл домой и на ходу сочинял следующее «примечание»:
   Меня всегда пугала пространственная сложность материального мира. (55) На полу в моей комнате всегда лежит что-то важное – доски, пылесос, книги, газеты, ящики, – что надо всегда обходить и обо что надо спотыкаться. Я что-то всегда строю: стол, тумбочку, шкаф, полки. Строю и не достраиваю. Всё лежит месяцами на одном месте. Я неосознанно усложняю план реальности, так как для меня существует её сложность, но не сама реальность. Усложняя её, я её складываю, уничтожаю. Складки придают ей мнимость, сценичность. В сплошном сыре мира я прогрызаю дырки. Червивый сыр – это деликатес. Но всё-таки я не только червяк (72), и возникает ощущение спутанности бытия, бессилия перед миром. Всё чего-то понаставлено, как пройти на кухню? Да и где она, уже забыл. Мне страшно. Вещей много, а я – один. Падаю на спину, как черепаха на песчаной косе. Меня должен кто-то перевернуть, «спасти», а сам я замираю, берегу силы. Кажется, что этот мир перевернут. Я перебираю лапками, а он все там же, на том же месте. И никаких Брокгаузов. В дырчатом истончении мира я обретаю уют, свободу, ценностность. Но Брокгауза-то всё равно нет. 39-й полутом: «Московскiй университетъ – Наказанiя исправительныя».

41

   Примечание к №8
   История (Тихомирова) вообще необычная, но возможная.
   Загадочность его судьбы не в её характере, а в уровне осуществлённости, масштабности. История Тихомирова, при всех её неясностях, дающих возможность «более тонкой игры», – их здесь можно отпустить – история эта вполне понятна, «укладываема». Воспитывался в религиозной дворянской семье, потом смятенность, сомнения «с битьём икон», попадание сослепу в революционную резню, эмиграция – случайный инстинктивный прыжок в критический момент. А там постепенное догадывание об общем замысле, ощущение своей использованности, а потом и низости. И наконец – смертельная болезнь (менингит) маленького сына; его чудесное, невероятное исцеление; плач в Парижском православном храме; обращение к Христу; возвращение на родину; раскаяние. Все это несколько мелодраматично, несколько с неумелым истерическим нажимом, но всё же вполне правдоподобно. Менее правдоподобен талант Тихомирова. А это был человек очень талантливый. Он в покаянных письмах тонко спохватывался о Достоевском:
   «Меня (левые. – О.) несомненно предадут анафеме, обзовут изменником, ренегатом, проделают много пошлого, банального, чего не делают, например, с Достоевским, громадная гениальность которого затыкает рты».
   Это черта национального ума – спохватывание. Интенсивность именно такой формы мыслительной деятельности говорит об общей незаурядности Льва Тихомирова. Эта незаурядность снимает почти все «но». Все, кроме одного: странно ОСУЩЕСТВЛЕНИЕ этого таланта. Тихомирову дали осуществиться, прожить подряд две жизни, тогда как после насыщения первой его должно было ожидать прозябание или смерть. Он должен был, может быть, и приехать в Россию, но превратившись в нищего, опустившегося алкоголика, всеми забытого и самим фактом прощения окончательно стёртого, опозоренного. Его должны были использовать, а потом тихо, без шума придушить. Но получилось совсем иначе. Тихомиров спохватился о Достоевском (49). Кстати, они были внешне очень похожи. И судьбы их схожи. И вот в нормальных условиях Льва Тихомирова просто бы не было. Не дали бы. «Не надо раскаяния вашего». «Ничего иметь с вами не хотим». Да и не допустили бы до этой фазы – шлёпнули. И невелика потеря. Его книги любопытны, там есть кое-какие мысли, но можно и без этой «роскоши» обойтись. Россия бы не обеднела.
   Да. Ну а если бы Достоевского, так поумневшего, так просветлённого после каторги, тогда, в 1849 году, расстреляли, довели бы церемонию казни до конца? И «Бесов» бы никто не написал. Не было бы «Бесов». Но и «бесов» тоже бы не было (и Крымскую войну, может, выиграли бы). Вот соединение какое «революции» и «свободолюбивой культуры».

42

   Примечание к №32
   А где же история русской литературы? Ведь на неё проецировали саму историю России
   В этом смысле очень интересна книга Иванова-Разумника «История русской общественной мысли» – двухтомный труд, вышедший в начале века огромным тиражом. С точки зрения литературоведения, философии, истории или даже заурядной фактографии, содержание этой книги равно нулю. Однако в качестве, так сказать, кодификации интеллигентской мифологии значение разумниковской «Истории» огромно. Лишь когда я прочитал Разумника (точнее, прочитал два раза и законспектировал), мне, можно сказать, открылась суть произошедшего в русской культуре ХIХ века. С русской культурой… Вообще, это одна из моих любимых книг. Я думаю, что можно русскому в конце концов не читать Канта и все же быть квалифицированным философом (ну, Куно Фишера прочесть). Но Разумника обойти нельзя. Без Разумника русский ХIХ век будет слишком светел, слишком рационален. А ведь ХIХ век в России это, как ни крути, русское Возрождение. Нечто похожее на Возрождение, ГЛУБОКО аналогичное. Если русское Просвещение – лишь внешняя аналогия Просвещению западному, реминисценция, стилизация, то Достоевский – это не стилизация, а нечто глубокое, доходящее до корневой системы индивидуальной и социальной психики. То есть Россия ХIХ века это ПО СУТИ, «на пределе», после отбрасывания «антуража», – Италия ХIV века. То есть мрачная трагедия и пошлый фарс, подвалы и карнавалы, рождение в хаосе и ужасе индивидуального сознания. Рождение, в отличие от Италии, возможно, в более грандиозных масштабах, в более сжатые сроки, с большей наивностью, прямотой, «плано-мерностью», но и с большим напряжением. Может быть, с безнадёжностью, если учесть двойную ментальность России и вреднейшую упреждающую коррекцию Процесса со стороны фатально ушедшего вперёд Запада. (Закон, известный задолго до Шпенглера: более мощная культура давит своих соседей, не даёт им развернуться.)
   Что же писал Иванов-Разумник? Суть своего труда он определил следующим образом:
   «История русской интеллигенции – это полуторастолетний мартиролог, это история эпической борьбы, история мученичества и героизма… Считаем нужным подчеркнуть, что ЭТОЙ истории читатель не найдет в лежащей перед ним книге: внешняя, фактическая сторона истории не входит в содержание предлагаемого труда… в настоящей книге читатель найдет не столько ИСТОРИЮ русской интеллигенции, сколько ФИЛОСОФИЮ этой истории … Философия истории русской интеллигенции есть в то же время отчасти и философия русской литературы … Русская литература в этом отношении сыграла совершенно особую, неизмеримую по значению роль: условия русской жизни, жизни русской интеллигенции складывались так, что только в одной литературе горел огонь, насильно погашенный в серой и слякотной общественной жизни русской интеллигенции; только в одной литературе Белинский видел жизнь и движение вперед. Отсюда громадное этическое значение русской литературы, её столь ненавистное многим „учительство“ … Всё, что преломляла и отражала жизнь, вся любовь и вся ненависть – всё горело ярким огнем в русской литературе; общественная ненависть, политическая борьба, глубокие этические запросы – ничто не было ей чуждо. Русская литература – Евангелие русской интеллигенции».
   Согласно Разумнику, всё русское общество делилось на «мещанство» и «интеллигенцию». Мещанство – это косная, реакционная, тёмная, бездарная и тупая сила. Интеллигенция – соответственно динамичная, прогрессивная, светлая, гениальная и утончённая. Исходя из этого трогательного по своей непосредственности деления, русская история ХIХ века осмыслялась Разумником как борьба светлых и тёмных сил. Характерно, что «тёмные силы» никак конкретно не рассматривались (что естественно – раз они ТЁМНЫЕ, то что же там во тьме кромешной увидишь), а к «светлым силам» относились:
   а) русские писатели;
   б) положительные герои русской литературы;
   в) революционеры, начиная от Радищева и кончая Плехановым.
   Напрасная трата времени искать в разумниковской «Истории общественной мысли» историю общественной мысли. Труды русских историков, этнографов, философов и экономистов лежат далеко за пределами интеллектуального кругозора автора этой книги. Отца и сына Соловьёвых, Ключевского, Чичерина, славянофилов для Разумника просто не существует. Разумеется не существуют для Разумника и цари, правительство, Сперанский, Уваров, Милютин и т. д. Из истории русской общественной мысли общественная мысль и общественная деятельность официальная, государственная – изымается. Хотя её-то и следовало бы изучить в первую очередь. Что важнее: политические взгляды эмигранта Герцена или взгляды непосредственных авторов реформы 1861 года? Один из прожектов гипотетической реконструкции Москвы, сочиненный помещиком-меценатом, или реальное восстановление столицы после пожара 1812 года? Однако у Иванова-Разумника речь идёт прежде всего именно о третьестепенных, несостоявшихся вариантах. Подлинная же история общественной мысли низводится до уровня дешёвого иллюстративного материала, серии грубых карикатур и беглых упоминаний, составляющих 1/100 книги и, видимо, призванных создавать более-менее правдоподобный исторический антураж. Происходит удивительная вещь: философия, история и политика заменяются литературой (67). Причём речь идет даже не о подмене, например, фундаментальной «Истории России» Сергея Михайловича Соловьёва беллетристикой на исторические темы его старшего сына Всеволода, вроде «Княжны Острожской» или «Царь-Девицы» (это была бы лишь примитивизация), – нет, речь идёт о замене «Истории государства Российского» Карамзина «Бедной Лизой». То есть, согласно методологии Разумника, историю Германии ХVIII века следует изучать исключительно по гофмановским «песочным человечкам» и «крошкам цахесам».