Штруму запомнилось это выражение счастья на утомлённом лице Крымова, казалось, ничто не могло заставить его выйти из состояния покоя. И должно быть, именно поэтому поразила Штрума внезапная перемена, происшедшая с Крымовым, едва разговор о прелестях клубники с сахарным песком и холодным молоком перешёл на "городские" темы.
   Штрум сказал о том, что накануне видел Чепыжина и тот рассказывал ему о задачах новой лаборатории, организованной в Институте физики.
   - Да, грандиозный учёный, - сказал Крымов, - но там, где он отходит от своих работ по физике и пытается философствовать, он, случается, противоречит самому себе как физику, не разбирается в марксистской диалектике.
   Людмила Николаевна сразу вспыхнула и набросилась на Крымова.
   - Да как вы можете в таком тоне говорить о Чепыжине? А Крымов, словно не он только что благодушествовал под цветущей липой, нахмурился и сказал:
   - Уважаемый товарищ Люда, в подобном случае разговор у революционного марксиста один - будь то отец родной, Чепыжин либо сам Ньютон.
   Штрум знал, что Крымов прав, ведь не раз ещё покойный Лебедев говорил о том же.
   Но и его рассердил резкий тон Крымова.
   - Знаете, Николай Григорьевич, - сказал он, - в своей правоте вам следует всё же задуматься, почему такие люди, столь несовершенные в теории познания, так сильны в самом познании.
   Крымов сердито посмотрел на него и проговорил:
   - Это не довод в философском споре. Вы отлично понимаете, что история науки знает примеры, когда учёные в своих лабораториях являются стихийными проповедниками диалектического материализма, его последователями, его сыновьями, они беспомощны и бессильны при малейшем отступлении от него... Но едва эти же люди начинают вырабатывать свою доморощенную философию, они этой кустарной философией не могут объяснить явлений жизни, сами того не понимая, борются против своих собственных замечательных научных достижении. Я непримирим потому, что люди, подобные вашему Чепыжину, их замечательные труды дороги мне, не меньше, чем вам.
   Проходили годы, а связи Чепыжина со своими учениками, переходившими к самостоятельной научной работе, не ослабевали. Это была рабочая, живая, свободная, демократическая связь, объединявшая учителя с учениками крепче, сильней, чем любые другие скрепы и связи, придуманные и созданные человеком.
   В день отъезда в Москву утро выдалось прохладное и ясное.
   Виктор Павлович, поглядывая в раскрытое окно, слушал последние наставления Людмилы.
   Людмила Николаевна втолковывала мужу, в каком порядке разложены вещи в чемодане, куда положены пакетики яичного порошка, перетрум, стрептоцид, старые газеты на завёртку папирос из самосада, какие продукты следует есть в первую очередь, какие оставить под конец путешествия, просила привезти обратно пустые баночки и бутылки - в казанской эвакуации добыть все это представляло много хлопот.
   - Так не забудь же, - говорила она, - список вещей, которые необходимо привезти с дачи и из квартиры, в твоём бумажнике, рядом с паспортом.
   Прощаясь, она обняла мужа и сказала:
   - Не переутомляйся, дай мне слово, что в случае воздушной тревоги обязательно будешь спускаться в подвал Виктор Павлович сказал:
   - Помню свою первую самостоятельную поездку поездом, во время гражданской войны. Мама положила деньги в специальный мешочек и пришила его с внутренней стороны рубахи. Тогда главными опасностями были сыпняк и бандиты...
   Но когда автомобиль отъехал от дома, Штрум забыл о волнении, охватившем его при прощании Утреннее солнце красило городские деревья, поблескивающую, увлажнённую росой мостовую, запылённые стёкла, лупящуюся штукатурку и кирпич стен.
   Постоев, полный, высокий, бородатый, уже ждал у ворот, возвышаясь на голову среди своего семейства: жены, дочери Аллочки и худого, бледнолицего сына студента.
   Сидя в автомобиле. Постоев, привалившись к Виктору Павловичу, сказал, косясь на оттопыренные уши седого шофёра:
   - Вы говорите, реэвакуироваться некоторые осмотрительные люди уже вывезли семьи из Казани в Свердловск либо в Новосибирск.
   Шофер повернулся к ним вполоборота и сказал:
   - Вчера, говорят, немецкий разведчик летал.
   - Ну и что ж, и наши разведчики над Берлином летают, - сказал Постоев.
   Даже яркое утреннее солнце было бессильно скрасить суровый вид военного вокзала: дети, спящие на узлах и ящиках, старики, медленно жующие хлеб, женщины, одуревшие от усталости, от детского крика, призывники с большими мешками за плечами, бледнолицые раненые и едущие на переформирование красноармейцы...
   В мирные времена среди едущих в поездах не только деловые люди и командированные: едут весёлые курортники, студенты-отпускники и практиканты, едут разговорчивые, умные старухи поглядеть вышедших в большие люди сыновей, едут дети оказать почёт старикам, а главное, много народу едет домой, на побывку в родные места.
   Но в пору войны сурово и печально выглядели люди в поездах и на вокзалах.
   Виктор Павлович пробирался следом за носильщиком по станционному залу. Вдруг послышался крик: оказалось, в сутолоке у колхозницы украли документы и деньги. Мальчик в штанишках, сшитых из плащ-палатки, жался к ней, ища защиты и утешения и стараясь утешить, а мать, держа на руках грудного ребёнка, кричала отчаянным голосом - что было ей делать без билета, без денег, без справки из колхоза?
   Когда Штрум проходил мимо, женщина, взглянув на него, на мгновение замолкла; страдающие, напряжённые глаза ее встретились с его глазами, может быть, ей показалось, что этот человек хочет помочь ей, выдаст документы, билет.
   Тяжело подошёл к платформе разгорячённый паровоз, поплыли запылённые вагоны. Проводник, недоверчивый к пассажирам, садящимся на промежуточных станциях, стал разглядывать билеты. "Свои" пассажиры, офицеры, едущие из госпиталей, и командированные в Москву инженеры уральских, заводов, выскакивали на перрон, спрашивали: "Где базар - далеко?.. Кипяток где?.. Сводку слушали, что в сводке?.. Почём тут яблоки?.." - и бежали к зданию вокзала.
   Постоев и Штрум вошли в вагон, и ощущение спокойствия коснулось их, едва они увидели ковровую дорожку, пыльные зеркальные стёкла, голубоватые чехлы на диванах. Шум вокзала не был .слышен, но чувство покоя и удобства смешалось с тревогой и грустью: всё в вагоне напоминало о мирном времени, а всё вокруг дышало пронзительной бедой и горем. Поезд стоял недолго, вскоре грохотнуло, негромко - подцепили к составу паровоз, к вагонам побежали офицеры и уральские инженеры, одни держа на весу чайники я кружки, другие, прижимая к пруди помидоры, огурцы, газетины с лепёшками и рыбой.
   Пришло Томительное мгновение, когда все едущие ждут рывка паровоза, и даже те, кто покидает дом и близких, жаждут движения, словно оно приблизит их к дому, а не оторвёт от него. В коридоре какая-то женщина, сразу потеряв интерес к Казани, озабоченно сказала.
   - Проводники обещают, что в Муроме мы будем днём, там, говорят, лук дешёвый! Мужской голос произнёс:
   - Сводку читал? Этак немцы и к Сталинграду подойдут, я ведь все те места знаю.
   Постоев надел пижаму, прикрыл лысину тюбетейкой, полил одеколона из гранёного флакона с никелированной крышкой на руки, расчесал гребнем седую плотную бороду, помахал клетчатым платочком на щёки и, прислонившись к спинке дивана, сказал:
   - Ну-с, как будто едем.
   Штруму хотелось скорей избавиться от тягостного чувства тревоги, и он, чтобы развлечься, то глядел в окно, то наблюдал за румяным жизнелюбом Постоевым. У Постоева было больше ученых заслуг, чем у его молодого коллеги. Его манеры, раскатистый голос, снисходительные шутки, рассказы о великих ученых, которых он называл по имени и отчеству, всегда импонировали людям. По роду работы ему часто, чаще, чем другим, приходилось встречать крупных деятелей, руководивших хозяйством страны, наркомов, директоров знаменитых заводов. Его имя знали тысячи инженеров, его знаменитый учебник был принят во многих вузах На конференциях и на широких заседаниях Штруму были приятны дружеские чувства Постоева, и он охотно сидел с ним рядом либо гулял с ним в перерывах. И когда он ловил себя на этом, он сердился на себя за мелкое тщеславие, но так как на себя долго сердиться трудно, то он ни с того ни с сего начинал сердиться на Постоева.
   - Вы помните ту женщину с детьми на вокзале! - вдруг спросил Штрум.
   - Жалко её, так и стоит перед глазами, - сказал Постоев, снимая с полки чемодан, и тоном серьёзности и искренности, которым говорит человек, понявший душевное состояние собеседника, добавил - Да, тяжело, тяжело, дорогой мой Нахмурившись, он проговорил" - Как вы относитесь к тому, чтобы закусить! Вот жареная курица
   - Отношусь вполне одобрительно, - ответил Штрум. Поезд подошёл к мосту через Волгу, загрохотал, как телега, выехавшая с проселка на булыжную мостовую.
   Внизу лежала Волга, рябая от ветра, в песчаных отмелях:
   непонятно было, в какую сторону она течёт Сверху река казалась некрасивой, серой, мутной На холмиках и в лощинах стояли длинноствольные зенитные пушки, среди окопчиков шли
   два красноармейца с котелками, не оборачиваясь в сторону поезда
   - По теории вероятности, немецкому лётчику угодить бомбой в наш мост с летящего на большой высоте и на большой скорости самолёта да ещё при порывистом, переменном ветре - безнадёжное дело. Поэтому безопасней всего во время бомбёжки на стратегических мостах, - сказал Постоев. - Но вот как бы нам не попасть под бомбёжку в Москве; откровенно говоря, не хочется даже думать об этом. - Постоев поглядел на реку, задумался и проговорил: - Немцы приближаются к Дону, идут к Сталинграду. Неужели они вот так будут смотреть на Волгу, как мы с вами на неё смотрим? Кровь леденеет...
   В купе у соседей баян заиграл "Из-за острова на стрежень. ." Видимо, там тоже после переезда через мост говорили о Волге.
   Поговорив о детях и казанских событиях. Постоев сказал:
   - Я обычно наблюдал своих спутников в дороге и заметил: от Казани до Мурома говорят о домашних, казанских делах. В Муроме происходит перелом, и уже разговор идёт о том, что будет в Москве, а не о том, что осталось в Казани. Человек в поездке, как тело, движущееся в пространстве, сперва испытывает притяжение одной системы, потом переходит в сферу притяжения другой. Вы сможете это на мне проверить Похоже, что я сейчас усну, а когда проснусь, буду, наверное, говорить о московских делах.
   И он действительно уснул. Штрума удивило, что спал он, как ребёнок, совершенно беззвучно - казалось, что человек такого богатырского телосложения должен мощно храпеть во сне.
   Штрум смотрел в окно, и волнение всё больше охватывало его. Это была первая поездка Штрума после того, как он в сентябре 1941 года уехал из Москвы. И событие, такое ординарное в мирное время, потрясало: он ехал в Москву!
   И оттого, что в поезде как-то поблёкли казанские житейские волнения и тревоги, оттого, что вдруг разрядилось постоянное рабочее напряжение мысли, не оставлявшее его ни дома, ни на улице, Штрум не успокоился, как обычно это случалось в долгой и удобной дороге. Другие чувства и другие мысли, те, что вытеснялись в каждодневной работе, в семейных и житейских заботах, поднялись в нём.
   И он даже растерялся - такими сильными и властными оказались эти недодуманные мысли и недочувствованные чувства. Каким застала его война, ждал ли он её? Он думал об академике Чепыжине, вспомнил о профессоре Максимове, о котором вечером рассказывала Надя, с ним были связаны воспоминания последних мирных недель.
   Вот прошёл год, самый длинный год в его жизни, он снова едет в Москву! Но ведь на сердце по-прежнему тревожно, и по-прежнему мрачные сводки, и война уже подходит к Дону.
   Потом Штрум думал о матери. Ведь всегда, когда он говорил себе, что мать погибла, то говорил это так, не из души, а так... Он закрыл глаза и старался представить себе её лицо. Странно, но лица самых близких людей труднее представить себе, чем лица отдалённых знакомых. Поезд идёт в Москву. Он едет в Москву! И с внезапной радостной уверенностью Штрум подумал, что мать жива, что они непременно увидятся.
   Анна Семёновна жила до войны в зелёном, тихом городке на Украине. Она работала в поликлинике, принимала больных глазными болезнями. В письмах сыну она писала о родственниках, о своих больных, писала о прочитанных книгах... Под окном у неё росла старая груша, и Анна Семёновна сообщала сыну все обстоятельства жизни дерева - о сломанных зимой ветвях, о появившихся почках, листьях. Осенью она писала ему: "Увижу ли снова мою старую подругу в цвету листья желтеют и опадают".
   В марте 1941 года она писала: стало не по времени тепло, прилетели аисты, множество их всегда жило в этих краях. В день их прилёта резко испортилась погода, и на ночлег они, точно чуя недоброе, сбились все вместе, в парке на окраине города. В ночь началась метель, и аисты десятками гибли, многие, полумёртвые, обезумевшие, шагаясь, выходили на шоссе, видимо, ища помощи у людей. Модочница рассказывает, что вдоль шоссе лежат окоченевшие птицы.
   Письмо матери было странным, полным тревоги. В том же письме мать писала, что хочет летом обязательно приехать, ей всё кажется, что война неминуема, каждый раз она со страхом включает радио "Я лежу ночью в постели, смотрю в темноту и думаю, думаю..."
   Вскоре она написала ему, что пришло настоящее тепло. Письмо было спокойное, шутливое.
   Штрум ждал мать к себе на дачу в начале июля, но война помешала её приезду Последняя открытка, полученная им, была послана Анной Семёновной 30 июня. В этой открытке мать писала лишь несколько строк, видимо, намекала на воздушную бомбардировку: "По нескольку раз в день сильно волнуемся. Но что будет со всеми, то будет и со мной". В приписке, сделанной дрожащими буквами, она просила передать привет Людмиле и Толе, спрашивала о Наде, просила поцеловать "её милые, грустные глаза" И снова мысли Штрума возвращались к тому времени, когда втайне вызревала война, и ему хотелось соединить, связать огромные события мировой истории со своей жизнью, со своими волнениями, привязанностями, болью.
   Тогда, в предвоенные дни, уже было очевидно, что победа над десятью западноевропейскими государствами далась Гитлеру почти даром, сила его войск не была растрачена. Огромные сухопутные армии концентрировались на востоке Европы. Рождались версии всё новых политических и военных комбинаций. В эфире передавались слова Гитлера о том, что судьба Германии и мира ныне решается на тысячу лет.
   В семейном кругу, в домах отдыха, в учреждениях люди говорили о политике и войне. Пришла грозовая пора, когда мировые события слились с личной судьбой людей, ворвались в жизнь, и даже такие вопросы, как летняя поездка на морское побережье, покупка мебели либо зимнего пальто, решались в зависимости от военных сводок и опубликованных в газетах речей и договоров. Люди часто ссорились, переоценивали сложившиеся отношения. Особенно много споров происходило по поводу силы Германии и отношения к этой силе.
   В ту пору вернулся из научной командировки Максимов - профессор-биохимик. Он побывал в Чехословакии, Австрии. Штрум относился к нему без особой симпатии. Румяный и седой Максимов с округлыми движениями, тихой речью казался робким, безвольным, прекраснодушным. "С его улыбкой можно чай пить внакладку, - говорил Штрум, - две улыбки на стакан".
   Максимов делал доклад на небольшом собрании профессуры. Он почти ничего не оказал о научной стороне своей поездки, больше говорил о впечатлениях, о беседах с учёными, описывал жизнь в городах, оккупированных немцами.
   Когда он заговорил о положении науки в Чехословакии, голос его задрожал, и он вдруг крикнул:
   - Это нельзя рассказать, это надо видеть! Люди боятся своей собственной тени, товарищей по работе, профессора боятся студентов. Мысли, душевная жизнь, семейные и дружеские узы - всё под контролем фашизма. Мой товарищ, с которым я когда-то учился, - мы вместе за одним столом отрабатывали восемнадцать синтезов по органической химии, нас связывает тридцать лет дружбы, - умолял меня ни о чем не расспрашивать его. Его охватывал ужас при одном предположении о том, что я буду ссылаться на его рассказы, и гестапо разгадает, о ком идёт речь, если я даже и не буду называть ни фамилии его, ни города, ни университета. В науке царствует фашизм. Его теории ужасны, а завтра они станут практикой. Да, они уже стали практикой. Ведь там серьёзно говорят о селекции, о стерилизации, мне один врач рассказывал об убийстве душевнобольных и туберкулёзных Это полное помрачение душ и умов Слова "свобода", "совесть", "сострадание" преследуются, их запрещено говорить детям, писать в частных письмах. Таковы фашисты. Будь они прокляты!
   Последние слова он прокричал и, взмахнув рукой, ударил с силой кулаком по столу, ударил так, как может ударить взбешенный волжский матрос, а не тихоголосый профессор с седой головой и приятной улыбкой.
   Выступление его произвело большое впечатление.
   Штрум сказал:
   - Вы, Иван Иванович, обязаны, это ваш долг, записать все ваши впечатления и опубликовать их...
   Кто-то тихо сказал тоном, каким говорят взрослые с детьми:
   - Всё это не ново, и такие воспоминания вряд ли сейчас следует печатать, в наших интересах укреплять политику мира, а не расшатывать её.
   В воскресенье 15 июня 1941 года Штрум с семьёй поехал на дачу.
   После обеда Штрум с Надей и Толей сидели на скамейке в саду.
   Надя, прислушавшись к скрипу калитки, радостно крикнула:
   - Кто-то пришёл! А, Максимов!
   Максимов видел, что Штрум рад ему, но с тревогой спросил:
   - Не помешал ли я? Может быть, вы собирались отдохнуть?
   Затем он пытался выяснить, не нарушил ли его приход прогулки, не собирался ли Штрум в гости.
   Наконец, Максимов сказал:
   - Помните ваше пожелание, высказанное после моего сообщения? Мне хочется посоветоваться с вами, почему бы действительно не написать?
   Но в это время в сад сошла Людмила Николаевна, и Иван Иванович стал длинно здороваться, снова извинялся за вторжение и отказывался пить чай, боясь утруждать хозяйку.
   После чая Людмила Николаевна повела Ивана Ивановича смотреть на яблоньку, приносившую ежегодно до пятисот яблок, она ездила за этим деревцем в Юхнов, к одному старику мичуринцу.
   Разговор, видимо, увлёк их обоих. Так и не состоялась беседа о фашизме. Иван Иванович обещал прийти в следующее воскресенье.
   - Вот, ребята, - сказал Виктор Павлович детям, когда Максимов ушёл, - куда этому доброму и деликатному дяде деваться теперь, в "штурм унд дранг периоде"?
   Но в следующее воскресенье Виктор Павлович в поднявшемся вихре уже не помнил о Максимове.
   Через месяц после начала войны кто-то из знакомых сказал ему, что Иван Иванович в свои пятьдесят четыре года оставил кафедру и записался в дивизию московского ополчения, ушёл рядовым на фронт.
   Забудутся ли те июньские и июльские дни? Бумажный пепел носился над улицами: то сжигались старые архивы наркоматов и трестов. Вечернее небо было загадочно и тихо, томительно шли ночные часы в ожидании утреннего света... И первая шестичасовая, утренняя сводка всегда была полна тяжёлых сообщений.
   Теперь, спустя год, в вагоне, везущем его в Москву, Штрум вспоминал навсегда вошедшие в память слова первой сводки Главного командования Красной Армия.
   "С рассветом 22 июня 1941 года регулярные войска германской армии атаковали наши пограничные части на фронте от Балтийского до Чёрного моря.."
   А 23 июня в сводке сообщалось о боях от Балтийского до Чёрного моря - на Шауляйском, Каунасском, Гродненско-Волковсском, Кобринском, Владимир-Волынском, Бродском направлениях.
   А потом каждый день в сводке появлялось новое направление, и дома, и на улице, и в институте люди говорили:
   "Сегодня опять новое направление". Штрум, сопоставляя, мучительно думал: "Как понять, что бои идут в районе Вильно - восточнее ли, западнее ли Вильно?" Он вглядывался в карту, в газетную страницу...
   В сводке сообщалось, что за три дня советская авиация потеряла 374 самолёта, а противник потерял 381 самолёт... И он снова вчитывался в эти цифры, пытался выжать из них разгадку грядущего хода войны.
   В Финском заливе потоплена подводная лодка... ага! Пленный лётчик заявил: "Война надоела, за что дерёмся, не знаем..." Немецкий солдат добровольно сдался в плен и написал листовку с призывом свергнуть режим Гитлера... Пленные немецкие солдаты заявили: "Перед самым боем нам дают водку..."
   Лихорадочная радость охватывала его, казалось, ещё день, ещё два - и движение немцев замедлится, остановится, их отбросят...
   26 июня в сводке вдруг появилось новое - Минское направление. На этом направлении просочились танки противника. А 28 июня сообщалось, что на Луцком направлении развернулись крупные танковые бои, в которых участвуют с обеих сторон до 4 000 танков. А 29-го Штрум прочёл, что противник пытается прорваться на Новоград-Волынском и Шепетовском направлениях, прочёл о боях на Двинском направлении. Прошёл слух, что Минск занят и немцы идут по Минской автостраде на Смоленск.
   Штрум затосковал. Он уже не подсчитывал сбитые за день самолёты и уничтоженные танки, не объяснял своим домашним и сотрудникам, что немцев остановят на старой границе, не подсчитывал количество горючего, потребляемого немец кими танками за день, и не делил на эту цифру предполагаемые запасы бензина и нефти, бывшие у немцев.
   Он напряжённо ждал вот-вот появится в сводке Смоленское направление, а за ним Вяземское. Он смотрел на лица жены, детей, своих товарищей по работе, на лица незнакомых людей на улице и думал: "Что же с нами всеми будет!"
   Вечером в среду 2 июля Виктор Павлович с женой поехали на дачу - Людмила Николаевна решила привезти в город нужные вещи.
   Они молча сидели в саду, воздух был прохладен, в сумерках светлели цветы. Казалось, не две недели, а вечность лежала между тем мирным воскресеньем и этим вечером Штрум сказал жене:
   - Странно, но я то и дело думаю о своем масс-спектрометре и об исследованиях позитронов. Почему и для чего это? Ведь дико.. .Инерция? Или я одержим манией?
   Она ничего не ответила, и они снова молча смотрели в темноту.
   - Ты о чем думаешь! - спросил Штрум.
   - Я думаю всё об одном, - сказала она, - о Толе, его скоро призовут.
   Он нашёл в темноте руку жены и пожал её. Ночью ему приснилось, что он вошел в какую то комнату,
   заваленную подушками, сброшенными на пол простынями, подошел к креслу, ещё, казалось, хранившему тепло сидевшего в нём недавно человека. Комната была пустой, видимо, жильцы внезапно ушли из нее среди ночи. Он долго смотрел на полусвесившийся с кресла платок - и вдруг понял, что в этом кресле спала его мать. Сейчас оно стояло пустым, в пустой комнате...
   Рано утром Виктор Павлович спустился на первый этаж, снял маскировку, открыл окно и включил репродуктор. Среди негромкого потрескивания он услышал торжественный, настойчивый и медленный голос диктора:
   - Говорят все радиостанции Советского Союза Штрум, понимая, что сейчас произойдет нечто чрезвычайное, бросился к лестнице.
   -Людмила, Людмила! - звал он, поспешно поднимаясь по ступеням и отмахиваясь от яркого утреннего солнца.
   Но в это время опять послышался голос диктора, и Штрум быстро спустился вниз. Он вошёл в комнату и вдруг услышал медленный голос и с первого слова узнал его. говорил Сталин.
   - Товарищи! Граждане! Братья и сестры! Бойцы нашей армии и флота!
   Голос звучал ровно, негромко, но то не был спокойный голос И именно в негромкой, ровной и сдержанной неторопливости его сказывалось высшее волнение, владевшее мужественным и сильным человеком.
   - К вам обращаюсь я, друзья мои! - сказал Сталин. И вдруг стало тихо, и такое напряжение было в этой тишине, какого, вероятно, никогда не знала Россия за всю историю свою. Ясно было слышно, как Сталин наливал воду в стакан.
   Сталин начал говорить.
   - Вероломное военное нападение гитлеровской Германии на нашу Родину, начатое 22 июня, - продолжается, - сказал он. - Несмотря на героическое сопротивление Красной Армии, несмотря на то, что лучшие дивизии врага и лучшие части его авиации уже разбиты и нашли себе могилу на полях сражения, враг продолжает лезть вперёд, бросая на фронт новые силы.
   - Гитлеровским войскам удалось захватить, - говорил Сталин, - Литву, значительную часть Латвии, западную часть Белоруссии, часть Западной Украины... - И Сталин медленно, негромко перечислял все тяжкие потери первых десяти дней воины, как бы соединил вместе, обвёл чертой те цветные стрелки, кружочки, крестики, которые Штрум расставлял на карте после утренних и вечерних оперативных сводок, которые он рассматривал ночью, вскакивая с постели.
   - Над нашей Родиной нависла серьёзная опасность... - сказал Сталин и вдруг спросил: - Как могло случиться, что наша славная Красная Армия сдала фашистским войскам ряд наших городов и районов? Неужели немецко-фашистские войска в самом деле являются непобедимыми войсками...
   Штрум сам сотни раз задавал себе этот вопрос, себе и близким своим. Он никогда не верил в силу фашизма. Но эти страшные десять дней, эти круглосуточно идущие на запад эшелоны с войсками и орудиями, эти огромные силы, брошенные на врага, и, несмотря на это, потеря Литвы и многих областей, районов, сотен городов и сёл Неужели немцы сильней, неужели непобедимы?
   И Сталин прямо задал этот вопрос:
   - Неужели немецко-фашистские войска в самом деле являются непобедимыми войсками, как об этом трубят неустанно фашистские хвастливые пропагандисты?