Казалось, не люди правят его осторожными и недоверчивыми движениями, бесшумным медленным вращением орудийной башни, шевелением хищного пулеметного зрачка в прищуренном стальном глазу. Казалось, это живое существо, со своими глазами, мозгом, ужасными челюстями, когтями и не знающими усталости мускулами.
   Леденея от волнения, белокурый наводчик противотанкового ружья изготовился для стрельбы. Медленно, невероятно медленно приподнял он приклад - и дуло противотанкового ружья опустилось, затыльник приклада вжался в плечо, и это прикосновение немного успокоило стрелка. Он прижался щекой к прохладному прикладу, и его глаз увидел через овражек прорези прицела припудренный розовой кирпичной пылью, низкий, покатый, обезьяний лоб танка, закрытый прямоугольный люк, потом медленно выплыла боковая броня с бугристым пунктиром клёпки, сверкающая серебром гусеница, натёки масла. Подушечка пальца, едва касавшаяся спускового крючка, стала плавно нажимать, и крючок мягко подался. Испарина выступила у наводчика на груди, инстинктом он понял, что дуло ружья устремлено в эту секунду на самую незащищённую часть стальной серой шкуры.
   Танк шевельнулся, башня медленно поплыла, и орудие плавно повернулось в сторону лежащего под кирпичной горкой человека, - оно словно ноздрёй вынюхивало жертву.
   Боец, не дыша, продолжал жать на спусковой крючок, и вдруг курок сорвался с боевого взвода, мощная отдача ударила по плечу и по груди, как кулаком встряхнула его.
   Всю свою силу, всё напряжение страсти вложил боец в этот выстрел, но он промахнулся.
   Танк весь вздрогнул, точно рыгнул, белый, ядовитый огонь мелькнул из орудийного дула. За спиной, справа, взорвался снаряд. Наводчик подал затвор вперёд, дослал черноносый бронебойный патрон, снова прицелился и выстрелил - и снова промахнулся, - он видел, как взлетело облачко разбитого камня в нескольких метрах от танка. Танк пустил пулемётную очередь, железная стая, скрежеща, пронеслась над припавшим к земле наводчиком. В отчаянии, уже напрягая все без остатка духовные силы, он вновь дослал патрон и снова выстрелил.
   На серой броне мелькнул яркий синий огонь; наводчик, вытянув шею, смотрел, не показалось ли ему, - яркий василёк вспыхнул на танковой стали и сразу же исчез. Но вот потёк жиденький жёлтенький дым из люка и башни, послышался грохочущий, хрустящий треск - то, видимо, рвались внутри танка заряжённые пулемётные ленты. Вдруг быстрое чёрное огненное облако взлетело над танком, и раздался оглушительный взрыв.
   Боец в первый миг не понял: он ли причина этого взрыва, связано ли это чёрное облако с синим огоньком, блеснувшим на броне... Потом он зажмурился, приложил голову к противотанковому ружью, долгим поцелуем, губами и зубами, прижался к широкой, пахнущей пороховым газом, воронёной стали.
   Когда он поднял голову, то увидел дымящийся, развалившийся от взрыва боекомплекта танк: развороченный бок, съехавшую на танковый лоб башню, поникшую пушку, уткнувшуюся хоботом в землю.
   Забыв об опасности, наводчик привстал, страстным шёпотом повторяя:
   - Это я, я, я!
   Потом он снова лёг, картаво крикнул соседу:
   - Прошу вас обойму БС взаимообразно!
   Никогда, пожалуй, за всю свою многосложную, пёструю жизнь не испытал он такого счастья, как в этот миг. Сегодня дрался он не за себя, а за всех. Он чувствовал себя солдатом правды.
   Шла смерть, грозившая всем советским людям, и боец сразился с ней один на один. Его подручный Жора был убит, его командира Конаныкина убило осколком за несколько минут до танковой атаки, его командир отделения умирал, придавленный многопудовой кирпичной глыбой, не мог приказывать и не мог даже хрипеть. А боец остался со своим ружьём. Кого вспомнил он в эти минуты? Вспомнил он отца, мать? Он и не знал их.
   Он двухгодовалым ребёнком попал в детский дом. Он учился, потом бросил учение, начал работать, женился, потом бросил жену, оставил работу, свихнулся, стал пить. Война застала его в трудовом исправительном лагере. Он написал заявление - и его отправили на фронт, дали возможность заслужить себе прощение.
   В этот день он подбил танк и был ранен в ногу осколком - он знал, что после этого с него снимут судимость. Но он не думал об этом, когда увидел среди развалин второй танк.
   Спокойный, уверенный в своей силе, осчастливленный, успехом, стал он, заранее торжествуя, готовить выстрел, но пулемётная очередь опередила его. Санитары, найдя его ещё живого, с перешибленным позвоночником и развороченным животом, уволокли на шинели.
   41
   Вечером, когда притихло, Филяшкин попытался подсчитать потери. Но ему стало ясно, что проще подсчитать наличный состав.
   Командиров в живых, кроме Филяшкина, остались лишь Шведков, ротный Ковалёв и взводный - татарин Ганиев.
   - В рядовом составе потерь процентов шестьдесят пять, - сказал: Филяшкин комиссару, вернувшемуся после обхода окопов, - я команду передал старшинам да сержантам. Ничего, народ боевой, без паники.
   Будку их разбило в первые минуты боя, они сидели в яме, прикрытой брёвнами, принесёнными из станционного сарая. Лица их за эти часы почернели, щёки славно присохли к лицевым костям, на губах напеклась тёмная корка.
   - Как с убитыми быть? - спросил старшина, заглядывая в яму.
   - Я сказал: уже, - проговорил Филяшкин, - сложить а подвал станционный, и с досадой добавил: - Я знал: гранат "эргэде" и "эф один" маловато окажется.
   -- Командиров отдельно? - спросил старшина.
   - Зачем отдельно, - раздражённо сказал: Шведков, - вместе убиты, рядом пусть лежат.
   - Правильно, - сказал старшина.
   - Два станковых пулемёта мне разбил, пять ружьев пэтээр, три миномета из строя вывел, - озабоченно проговорил Филяшкин.
   Старшина уполз, поскрипывая и позванивая по стреляным гильзам, лежавшим возле ямы.
   Шведков раскрыл школьную тетрадь и стал писать. Филяшкин выглянул из ямы, осмотрелся и снова полез обратно.
   - Раньше утра не начнёт, - скачал он - Чего это ты пишешь?
   - Политдонесение комиссару полка, - сказал Шведков. - Описал факты героизма, начал убитых перечислять да при каких обстоятельствах убиты и запутался: начштаба Игумнова пулей, а Конаныкина осколком? И кого раньше, я уж не помню. Как будто семнадцать часов было, когда Игумнова убило.
   Они оба покосились на тёмный угол, где недавно лежало тело Игумнова.
   - Брось ты летопись писать, - сказал: Филяшкин - Всё равно не доставишь в полк Отрезаны.
   - Это верно, - согласился Шведков, но не закрыл тетрадку и продолжал писать.
   - До чего глупо погиб Игумнов: приподнялся связного позвать - его и срезало,.- сказал: Шведков.
   - Знаешь что, - сказал: Филяшкин, - ты имей в виду, комиссар, умно никого не убивает, всех по-глупому.
   Ему не хотелось говорить об убитых товарищах, он знал суровое и спасительное чувство душевной замороженности в бою. Потом уж, если останешься жив, начнёшь вспоминать товарищей, и придёт боль.. В тихий вечер подкатит под сердце, и слезы польются из глаз, и скажешь: "Какой был начальник штаба, простой, хороший, как сегодня помню - только немцы начали атаку, он достал письма и порвал, точно чувствовал, а потом гребешок вынул, причесал волосы, посмотрел на меня".
   А в бою сердце деревенеет, и не нужно его рачмораживать, не время, да и не может оно вместить всю кровь и смерть боя.
   Шведков, просматривая написанное, вздохнул и сказал:
   - Народ наш золото, не зря политработу проводили Бойцы - спокойные, мужественные, один боец Меньшиков мне сказал: "Не сомневайтесь, товарищ комиссар, у нас всё отделение коммунисты, мы своё дело исполним, для меня смерть лучше, чем фашистский плен", а второй: "Не такие, как мы, помирали". Шведков снова заглянул в тетрадку и прочел: "Красноармеец Рябоштан заявил: "Я сейчас выкопал окоп, и никакой огонь меня не заставит уйти отсюда. Тяжело сдавать родную землю, если бы скорее наступать". "Боец Назаров вытащил двух тяжело раненых из огня, а затем убил десять фашистов, одного ефрейтора и одного офицера, а на мои слова "Ты герой", - ответил: "Что это за героизм? Вот Берлин взять - это героизм". Он заявил: "С политруком Чернышёвым в бою не пропадёшь. Он в разгар боя подполз ко мне, засмеялся и развеселил меня". "Боец Назаров погиб смертью храбрых"...
   - А командир полка слово сдержал, - сказал: Филяшкин, - чем только мог помогал - и огнём, и в атаку переходил. Да потом на него самого немец навалился - пришлось отбиваться, я уж на слух понял.
   - Ничего, может быть, завтра пробьётся к нам, - сказал: Шведков.
   Вблизи послышались один за другим два взрыва. Шведков поднял голову.
   - Начинают?
   - Нет, это он до утра будет методическим, чтобы спать не давать, снисходительно к понятому намерению врага проговорил Филяшкин - Ох, но и бой жестокий был, в шестом часу я лично из пулемёта штук тридцать уложил, густо шли!
   - Давай твой личный подвиг запишем, - сказал: Шведков и послюнил карандаш.
   - Брось ты, - сказал ему Филяшкин, - для чего это нужно?
   - А чего ж: - ответил: Шведков и стал писать.
   - Чернышёв убит, - сказал: Филяшкин, - принял команду после Конаныкина, минут через тридцать и его убило.
   - Хороший парень, коммунист настоящий. И боец и агитатор. И бойцы его любили, - сказал: Шведков и вдруг вспомнил: - Да, товарищ комбат, я ведь утром подарок принёс для наших девушек-героинь.
   Он подумал, что не будь этого чёртового подарка, его бы так срочно не послал обратно комиссар полка и, быть может, он бы сейчас в блиндаже политотдела пил бы чай и писал отчётное политдонесение. Но мысль эта не вызвала сейчас в нём ни сожаления, ни досады. Он вопросительно посмотрел на Филяшкина и сказал:
   - Кого наградим подарком? Пожалуй, Гнатюк? Она сегодня геройски поработала.
   - Что ж, можно, - лениво растягивая слова, ответил: Филяшкин.
   Шведков окликнул автоматчика и велел ему позвать санитарного инструктора.
   - Если только живая, - прибавил он.
   - Ясно. Зачем она, если не живая, - угрюмо сказал: автоматчик.
   - Живая, живая, я проверил, - усмехнулся Филяшкин и, стряхнув с рукава пыль, утёр лицо. Он всё время потягивал носом: в воздухе круто пахло свербящим горьким дымом, жирной сажей, сухим известковым прахом - тревожный, хмельной дух переднего кран.
   - Выпьем, что ли? - неожиданно спросил непьющий Шведков.
   - Нет, неохота, - ответил: Филяюкин.
   Всё переменилось за эти часы: деликатные стали грубыми, а грубые помягчали, бездумные задумались, а погружённые в заботы с весёлым отчаянием сплёвывали, говорили громко, смело, как пьяные.
   - Чудак, что это ты всё пишешь, пишешь, - проговорил Филяшкин, - будто тебе (он подумал и назвал срок, казавшийся ему огромным в этой яме) ещё полгода жить? Давай лучше поговорим. Ты, как, осуждаешь меня за санинструктора?
   - Осуждаю. Не знаю, может быть, и неправильно, - сказал: Шведков, - пусть меня парткомиссия поправит, материал разберут. Я считаю, что командиру не нужно это.
   - Ну, правильно, я и говорю, правильно. Чего ждать, пока разберут. Я тебе сейчас прямо скажу: виноват я в этом деле.
   Охваченный дружелюбием, Шведков сказал:
   - Э, давай примем сто граммов наркомовских по уставу, пока обстановка позволяет.
   - Нет, неохота туманить себя, - ответил: Филяшкин и рассмеялся. Его смешило, что комиссар, всегда осуждавший его за склонность к выпивке, сам сейчас просил его хлебнуть.
   Над краем ямы показалось лицо санитарного инструктора.
   - Разрешите залезть, товарищ комбат? - спросила девушка.
   - Давай, давай скорей, а то убьют, - ответил: Филяшкин. Он отодвинулся в угол: - Вручай, комиссар, я посмотрю.
   Девушка, прежде чем пойти на командный пункт, несколько минут приводила себя в порядок. Но вода из фляжки не смыла чёрной копоти и пыли, осевшей на коже. Она тщательно тёрла нос платочком, но и нос не стал от этого белее. Она обтёрла сапоги куском бинта, но сапоги не блестели от этого. Она хотела заложить растрепавшуюся косу под пилотку, но запылённые волосы стали жёстки и непослушны, полезли из-под пилотки обратно на уши и на лоб, как у маленьких деревенских девчонок.
   Она стояла, смущённая и неловкая в своей слишком тесной для полной груди гимнастёрке, измазанной чёрной кровью, увешанная сумками, в просторных суконных штанах, свисавших на её бёдрах, в больших тупоносых сапогах.
   Она прятала свои большие руки с чёрными короткими ногтями, руки, отработавшие за этот день великий урок милосердия и добра. Она в эту минуту чувствовала себя некрасивой и неловкой.
   - Товарищ Гнатюк, - громко сказал: Шведков, - по поручению командования, за самоотверженную службу вручаю вам этот подарок. Это дар американских женщин нашим девушкам, сражающимся на Волге. Посылки доставлены на фронт прямо из Америки на специальном самолёте.
   Он протянул девушке большой продолговатый пакет, завёрнутый в хрустящую пергаментную бумагу, обвязанный шёлковым витым шнурком.
   - Служу Советскому Союзу, - сипло ответила девушка и взяла из рук комиссара пакет.
   Шведков совсем иным, вернее не иным, а обычным своим голосом сказал:
   - Да вы разверните его, интересно ведь и нам посмотреть, что вам женщины прислали
   Она сняла шнурок и стала разворачивать бумагу. Бумага потрескивала, топорщилась, посылка раскрылась, девушка, присев на корточки, чтобы не растерять предметов и предметцев, стала в ней разбираться. Чего тут только не было! Шерстяная кофточка, расшитая пёстрым красивым узором, зелёным, синим, красным; мохнатый купальный халатик с капюшоном, две пары кружевных панталон и рубашек с лентами; три пары шёлковых чулок; крошечные носовые платочки, обшитые кружевами, белое платьице из отличного батиста, с машинной прошвой, баночка душистого крема, флакон духов, обвязанный широкой лентой.
   Девушка подняла глаза и посмотрела на командиров взором, полным женственности, душевной грации, и, казалось, мгновенная тишина наступила над вокзалом, чтобы не смутить и не согнать с её лица этого выражения. Всё было в этом взоре: и печаль о не данном ей судьбой материнстве, и чувство своей суровой участи, и гордость своей участью.
   Она стояла в больших солдатских сапогах, в штанах, в гимнастёрке, и странно, удивительно, но, может быть, женщина никогда не была так прелестно женственна, как в этот миг, когда Елена Гнатюк отказывалась от красивых, милых вещиц.
   - Зачем мне это всё? - спросила она - Я не возьму, мне это теперь не нужно.
   И мужчины смутились, поняв, что чувствовала в эти минуты девушка, сознавая себя такой неуклюжей, некрасивой и такой гордой.
   Шведков потёр между пальцами край дарёной узорной кофточки и смущённо сказал:
   - Шерсть хорошая, это не бумажная ткань.
   - Я здесь их оставлю, куда ж мне брать, - сказала она и, положив посылку в угол, отёрла ладони о гимнастёрку.
   Филяшкин, разглядывая вещи, сказал:
   - Чулочки так себе, два раза надеть и поползут, но выделка тонкая: паутина, бальные чулочки.
   - Зачем мне бальные? - сказала девушка. И Шведков вдруг рассердился, это помогло ему решить сложный, впервые ему в жизни встретившийся "дипломатический" вопрос, сказал:
   - Не хотите, ну и не берите. Правильно! Что они думают, мы тут на курорте? Смеются, что ли? Купальные халаты посылают - вот уж, действительно! - Он оглянулся на Филяшкина и проговорил: - Я пойду, посмотрю людей, побеседую.
   - Ладно, пойди, а я после тебя пойду, - поспешно сказал: ему Филяшкин, - я только перед тобой проверял оборону, осторожно ходи, снайперы метров сто пятьдесят от нас сидят, зашумишь - всё.
   - Разрешите быть свободной? - спросила девушка, когда Шведков выполз на поверхность.
   - Зачем, подождите немного, - сказал: Филяшкин. У него всегда был миг неловкости, когда он оставался наедине с девушкой, переходил от тона начальника, говорящего с подчинённым, на тон, обычный между возлюбленными Слушай, Лена, - сказал он, - давай вот чт.о Прости ты меня, что я так нахально держался на марше. Оставайся, простимся, Чего уж, война спишет.
   - Мне списывать нечего, товарищ комбат, - сказала она и тяжело задышала И, во-первых, вам никто не должен прощать: я не маленькая, сама знала, сама отвечаю, отлично всё понимаю, и когда к вам пошла, понимала; и, во-вторых, я не останусь тут у вас, а пойду, куда мне положено по долгу службы. А, в-третьих, подарки мне эти ни к чему, у меня всё обмундирование есть. Разрешите быть свободной? - и эти слова: "разрешите быть свободной" прозвучали совсем не по-воинскому, не по уставу.
   - Лена, - сказал Филяшкин, - Лена ты разве не видишь... - и голос его был такой странный и необычный, что девушка удивлённо посмотрела на комбата Он поднялся на ноги, хотел, видно, сказать что-то важное, но вдруг усмехнулся: Ладно, чего уж, - и уже спокойным глуховатым голосом закончил: - В случае чего, - он показал рукой на запад, - ты в плен не сдавайся, держи наготове трофейный пистолетик, что я тебе подарил.
   Она пожала плечами и сказала:
   - И в случае чего я могу застрелиться из своего нагана. И она ушла, не оглянувшись на старшего лейтенанта, на бесполезные нарядные тряпки, лежавшие на земле.
   42
   В сумерках, пробираясь на медпункт, Лена Гнатюк зашла на КП третьей роты.
   Автоматчик резко окликнул её, но тут же узнал и сказал:
   - А, старший сержант, проходи.
   Её вдруг поразила мысль: неужели она, старший сержант, и есть та самая Лена Гнатюк, которая два года назад в деревне Подывотье, Сумской области, работала бригадиром по сбору свёклы и вечером, возвращаясь с поля, входя в хату, капризно и весело говорила:
   - Ой, мамонько, давайте кушать, я ужинать хочу!
   Ковалев спал сидя, прислонившись спиной к балке, подпиравшей перекрытие подвала. На полу горела свеча, припаянная стеарином к поставленному на попа кирпичу. Рядом беспорядочно, навалом, лежали ручные гранаты, словно заснувшая рыба, вытащенная сетью и брошенная на землю.
   У Ковалёва на коленях лежал автомат, руками он прижимал к животу свою полевую сумку.
   Спотыкаясь о гремящие пустые автоматные диски, девушка подошла к нему.
   - Миша, Миша! - позвала она и тронула лейтенанта за рукав, взяла за руку, по привычке пощупала пульс.
   - А? - спросил он и открыл глаза, но не пошевелился. - Это ты, Лена?
   - Устал: - спросила она
   - Нет, не устал, отдыхал немного, ~ ответил: он, словно оправдываясь, старшина дежурит, я отдыхаю.
   - Миша, - позвала она негромко.
   - Ну?
   - Ты, Миша, не понимаешь ничего.
   - Иди лучше, Лена, ей-богу, - проговорил он - Чего нам разговаривать об этом всем. Меня девушка дома ждёт.
   Она вдруг прижалась к нему, положила голову ему на плечо.
   - Мишенька, ведь нам, может, час жизни остался, - быстро заговорила она, ведь всё это глупость была, неужели ты не чувствуешь? Сегодня несут, несут раненых, а я только смотрю: нет ли тебя? Да ты пойми, мало ли что находит на человека, и на меня нашло, ты кого хочешь спроси, девчат из санчасти полка спроси, они все знают, как я к тебе отношусь. Вот и на КП была, я даже смотреть на него не хотела. Я тебя одно прошу поверь мне только, слышишь, поверь! Вот ты всегда такой! Почему ты понять не хочешь?
   - Пускай, товарищ Гнатюк, я ничего понять не умею, зато вы слишком много понимаете. Я к девушкам подхожу без замыслов. Вы и понимайте, а я не обязан людей обманывать, как некоторые.
   И как бы ища поддержки в своём трудном решении, он прижал к себе полевую сумку, погладил её ладонью.
   Несколько мгновений они молчали, и он вдруг сказал: громким голосом:
   - Можете итти, товарищ старший сержант. Именно эти слова пришли ему в голову, чтобы окончательно и бесповоротно закончить разговор с девушкой, и он ощутил всем телом, спиной, затылком, как нехорошо прозвучали эти деревянные слова.
   Два красноармейца, спавшие на полу, приподнялись одновременно и посмотрели сонными глазами, чей это рапорт принял командир роты.
   43
   Боец Яхонтов лежал на пруде шинелей, снятых с убитых. Он не стонал, а настойчиво и жадно, потемневшими от страдания глазами, смотрел в рябое звёздное небо.
   - Уйди, уйди, - шёпотом прокричал он санитару, пробовавшему его подвинуть - Больно, у тебя руки каменные, не трогай меня!
   Над ним наклонилось лицо женщины, на него пахнуло её дыхание. Слезы упали на его лоб и щёку, ему показалось, что с неба упали капли дождя.
   И он внезапно понял то слезы, и они горячи и горяча рука, погладившая его, оттого что жизнь от него отходит и касание живого тела кажется ему горячим, как горячо оно для холодного куска железа или дерева. И ему вообразилось, что женщина плачет над ним.
   - Ты добрая, не плачь, я поправлюсь ещё, - сказал он, но она не слышала его слов. Ему казалось, что он произносит слова, а он уже "булькал", как говорят санитары.
   До утра не спала Лена Гнатюк.
   - Не кричи, не кричи, немцы рядом, - говорила она бойцу с перебитыми ногами и гладила его по лбу, по щекам, - потерпи до утра, утром отправим тебя в армейский госпиталь, там гипс тебе наложат.
   Она перешла к другому раненому, а боец с перебитыми ногами снова позвал её:
   - Мамаша, пойди сюда, я спросить тебя хочу.
   - Сейчас, сынок, - ответила она, и ей, и всем вокруг казалось естественным, что человек с седой щетиной назвал её мамашей, а она, двадцатитрёхлетняя женщина, звала его сыном.
   - Это как - гипс, без боли, усыпляют? - спросил он.
   - Без боли, потерпи, потерпи до утра.
   На рассвете прилетел одномоторный "юнкере", крылья и нос его стали розовыми, когда он пошёл в пике над вокзалом. Фугасная бомба попала в ту яму под стеной, где находились раненые, Лена Гнатюк, два санитара - и не стало там живого дыхания.
   Пыль и дым, поднятые взрывом, восходящее солнце окрасило в рыжеватый цвет, и легкое облако долго висело в воздухе, пока ветер с Волги не погнал его на запад и не рассеял над степью.
   44
   В 6 часов утра советская тяжёлая артиллерия открыла огонь из Заволжья по немецким позициям. В утреннем воздухе натянулись невидимые струны, и воздух над Волгой запел. Казалось, что серебристая рябь на воде поднимается вслед летящим над Волгой советским снарядам.
   Над немецким расположением на западной окраине города и у вокзала вздымались черные и рыжие комья земли, древесная щепа, каменная крошка и пыль.
   В течение часа ревела советская тяжелая артиллерия, выли снаряды и пелена желтого и черного дыма висела над замершими, заползшими в землю немецкими солдатами.
   Как от эпицентра землетрясения, волнами расходились содрогания почвы, вызываемые разрывами советских снарядов. В блиндажах, у самого берега, позванивали металлические каски, штыки, автоматы, развешанные на стенах.
   И тотчас, едва кончилась артиллерийская подготовка и вспотевшие от работы заволжские артиллеристы отошли от раскалённых стволов орудий, двинулись в атаку стрелковые подразделения, стала вскипать вода в кожухах советских пулеметов, гулко заахали "феньки", разогрелись от огневой дрожи ППШ.
   Но советская атака захлебнулась, пехота, действовавшая мелкими группами, не сумела развить успех.
   К 11 часам вокзал представлял собой картину поистине ужасную.
   Среди пыли и дыма, поднятых сосредоточенным огнем минометов и орудий, среди чёрных разрывов авиационных бомб, под вой авиационных моторов и секущий хрип мессершмиттовых пулемётных очередей батальон, вернее остатки его, продолжал отбиваться от немцев.
   Голоса раненых, стоны тех, кто с тёмным от боли рассудком лежал в крови, либо ползал, ища укрытия, смешивались с командой, очередями пулемётов, стрельбой противотанковых ружей. Но каждый раз, когда после Шквального огня наступала тишина и немцы, пригнувшись, бежали к искромсанным развалинам, - эти казавшиеся окончательно мертвыми и немыми развалины вновь оживали.
   Филяшкин, лёжа на груде стреляных гильз, нажимая на спусковой рычаг пулемёта, быстро оглянулся на Шведкова, старательно и плохо стрелявшего из автомата.
   Немцы снова шли в атаку.
   - Стой! - закричал самому себе Филяшкин, увидя, что пулемёт нужно перенести на новое место. Он крикнул подручному, молодому красноармейцу, с преданностью и обожанием глядевшему на командира батальона: - Тащи на руках, вот под эту стенку, - и ухватился за хобот пулемёта.
   Пока они устанавливали пулемёт на новом месте, Филяшкину обожгло левое плечо, рана пустяшная, не рана, а порез, он не почувствовал её смертельной глубины.
   - Перевяжи мне скоренько плечо, комиссар, - крикнул он, раскрыв воротник гимнастерки, - и тут же отмахнулся от бинта: - Потом, потом, полезли... - И он стал наводить пулемёт. - Начал срочную пулемётчиком, и сегодня пулемётчиком, бормотал он. - Ленту, ленту давай, - закричал он подручному.
   Он подавал себе команду и сам исполнял её, - он был командир подразделения, и наблюдатель, и пулемётчик.
   - Противник прямо и слева триста метров, - закричал он за наблюдателя.
   - Пулемёт к бою... по атакующей пехоте, непрерывным, пол-ленты, огонь! закричал он за командира и, ухватившись за ручки затыльника, медленно повёл пулемёт слева направо.
   Серо-зелёные немцы, внезапно выскочившие из-за насыпи, вызывали у него удушливое бешенство; у него не было чувства, что он обороняется и что бегущие в его сторону увёртливые, хитрые немецкие солдаты нападают, - ему казалось, он нападает, а не отбивается.
   В нём всё время, как эхо скрежещущего непрерывного пулемётного огня, жила одна заполнявшая его мысль. В этой мысли находил он объяснение всему, что было в жизни: досаде, удачам, снисхождению к тем из сверстников, кто отстал в лейтенантах, и зависти к тем, кто, обогнав его, ушёл в подполковники и майоры. "Начал срочную пулемётчиком и кончаю пулемётчиком". Простая, ясная мысль отвечала на всё, тревожившее его в последние часы. Эта мысль слилась с чувством и говорила ему о том, что всё плохое и тяжёлое, случившееся в жизни, перестало значить для него, пулемётчика Филяшкина.