Когда Колушкин кончил говорить, он вдруг различил массивную фигуру комиссара дивизии, прислонившегося к выступу кирпичной стены
   "Ох, - с тревогой подумал Колушкин, - чего я наплёл такого, все не на тему вот он, придира, мне даст, разве это политработа в наступлении?"
   Комиссар дивизии пожал ему руку и проговорил:
   - Спасибо, товарищ Колушкин, хорошее слово сказал:.
   27
   Когда германская ставка сообщила по радио, что Сталинград занят немецкими войсками и сопротивление Красной Армии продолжается лишь в районе заводов, немцы сами были убеждены в полной объективности этого сообщения.
   Вся центральная административная часть города её площади, улицы, вокзал, театр банк, школы, центральный универсальный магазин, здание обкома партии, горсовет, редакция газеты и сотни полуразрушенных жилых многоэтажных зданий, собственно и составляющих новый город, находились в руках немцев. В этой части города советские войска занимали лишь узкую полосу набережной.
   По мнению немецкого командования, сопротивление красных на северных заводах, а на юге в предместье Бекетовке, не имело никакой перспективы.
   Линия советской обороны была рассечена и нарушена, центр отъединен от севера и юга, взаимодействие армий представлялось немыслимым, коммуникации были полупарализованы.
   Убеждённость в победном решении сталинградской задачи была у всех немецких офицеров и солдат, никто не предполагал закреплять захваченное, настолько ясной казалась прочность завоевания. Многие штабные немцы считали, что уход Красной Армии из Сталинграда за Волгу - вопрос дней, даже часов.
   Поэтому одной из причин успеха первого наступления дивизии Родимцева, накануне переправившейся из Красной Слободы в Сталинград, была внезапность. Немецкое командование не ждало этою наступления.
   Правофланговый полк дивизии завязал бои за Мамаев Курган, господствовавший над городом, после чего все три полка соединились и вновь восстановили непрерывную линию фронта.
   Были захвачены десятки больших зданий. Полк, наступавший в центре, особенно далеко продвинулся на запад и одним из своих батальонов захватил вокзал и прилегавшие к нему постройки Наступление немцев в южной части города было полностью приостановлено.
   Родимцев отдал приказ занять оборону и драться: в полуокружении, в окружении - драться до последнего патрона.
   Он объявил командирам, что будет рассматривать малейшее отступление, как самое тяжёлое воинское преступление. Об этом ему объявил командарм. И то же самое объявил командующий фронтом командарму.
   И кроме пути, которым спускался этот приказ сверху, был и другой путь его он выражал душевное решение красноармейцев. И кроме того, хотя успеху родимцевского наступления способствовала внезапность, имелась вторая, более веская причина этою успеха - закономерность.
   28
   Наибольший успех выпал на долю батальона старшего лейтенанта Филяшкина.
   По узким уличкам, по пустырям батальон продвинулся к западу от Волги на тысячу четыреста метров, вышел к вокзалу и, почти не встретив сопротивления, занял полуразрушенные станционные постройки, будки стрелочников, сараи с углём, полуразваленные оклады, пол которых был густо припудрен мукой и усыпан кукурузными зёрнами.
   Сам Филяшкин, рыжеватый человек лет тридцати, с небольшими, покрасневшими от бессонницы глазами, расположился под насыпью в бетонированной будке с выбитыми стёклами.
   Утирая пот и ковыряя пальцем левой руки в ухе (ему заложило ухо при разрыве мины), он писал на линованной конторской бумаге донесение командиру полка. Он был одновременно обрадован успехом - шутка ли занять Сталинградский вокзал - и раздосадован тем, что соседние батальоны далеко отстали и, открыв фланги батальона Фяляшкина, не дали ему возможности продвинуться дальше на запад.
   Комиссар батальона Шведков, со следами солнечного ожога на лице, возбуждённый своим первым боем, - он до последнего времени работал в гражданке", был инструктором райкома партии в Ивановской области, - громко говорил Филяшкину.
   - Зачем останавливаться: Бойцы рвутся вперёд, надо развивать успех!
   - Куда рвутся? Я прошёл вперёд на запад дальше всех: - перебил Филяшкин, тыча пальцем в план города. - Куда мне развивать - на Харьков? Или прямо на Берлин?
   Он произносил "Берлин" с резким ударением на первом слоге
   Подошёл лейтенант Ковалёв, командир 3-й роты - упрямый вихор выбивался у него из-под заломленной на ухо пилотки. Каждый раз, когда он резко поворачивал голову, вихор этот подскакивал, словно витой из тугой проволоки.
   - Ну что? - спросил Филяшкин.
   - Порядок, - стараясь не прокашливаться и говорить сиплым басом, ответил: Ковалёв, - лично положил девять, - и улыбнулся глазами, зубами, всем существом, как умеют улыбаться лишь дети.
   Потом Ковалёв доложил, что политрук роты Котлов примером личной храбрости воодушевлял бойцов в бою, ранен и эвакуирован в тыл.
   Начальник штаба батальона, седой лейтенант Игумнов, молча рассматривал карту. Он работал до войны в районном совете Осоавиахима и не уважал молодых командиров за легкомыслие и бахвальство, страдал от того, что комбат был по годам сверстником его старшего сына.
   Подошел Конаныкин, командир первой роты, темноволосый, плечистый, длиннорукий, с очень резкими и быстрыми движениями. Один кубик на петлице его гимнастёрки был вырезан из красной резины.
   Игумнов сердито пробормотал:
   - Открыли клуб, а кругом противник.
   - Докладывай, товарищ Конаныкин, - сказал: Филяшкин. Конаныкин, доложив об успехах роты и понесенных ею потерях, передал написанное крупным почерком донесение.
   - Ох, и дал я сегодня немцу, - сказал: Филяшкин и позвал Игумнова Начальник штаба, пойдите сюда, закусим кое-чем.
   Ковалёв, указывая пальцем в сторону молчаливых городских построек, занятых немцами, сказал:
   - Вот тут я летом с одним моим другом лейтенантом на квартиру заезжал, ох и погуляли мы. Теперь уж могу признаться, товарищ старший лейтенант: лишний день прогулял. Одна тут была, хозяйкина дочь, уж лет ей верно двадцать пять, незамужняя, но, скажу, красота, прямо, я таких не видел. Культурная, красивая...
   - Общее развитие есть, это самое главное, - сказал: Конаныкин. - Достиг у хозяйкиной дочки тактического успеха?
   - Будь спокоен. Точно - Ковалёв сказал: эти неправдивые слова для Филяшкина, пусть знает - не очень его интересует санинструктор Елена Гнатюк. Верно, в резерве он ходил с инструктором гулять в степь и подарил ей фотографию, но это делалось от скуки.
   Филяшкин зевнул и сказал:
   - Э, что вы мне про Сталинград этот рассказываете. Был и я тут проездом, когда училище кончил, ничего особенного нет, зимой ветра такие, жуткие прямо, чуть не пропал.
   Он протянул Ковалёву кружку.
   - Спасибо, товарищ старший лейтенант, я не буду, - отказался Ковалёв.
   Филяшкин и Конаныкин выпили, как говорится, по сто граммов и заспорили, чья квартира в резерве была лучше.
   Сталинград за эти несколько часов не стал для них ещё тем, что можно вспоминать, и они продолжали жить воспоминаниями о месяцах заволжского резерва. Для них и для многих, пришедших после них, Сталинград не смог стать воспоминанием, он сделался высшей и последней реальностью, сегодняшним днём, за которым не наступил завтрашний.
   Вернулся связной с запиской командира полка. Подполковник приказывал готовить оборону. По многим данным враг собирался контратаковать.
   - А как же продовольствие, у нас с собой две суточных дачи? - спросили в один голос начальник штаба и комиссар.
   Конаныкин глянул на Филяшкина и усмехнулся. В его рассеянной, беспечной усмешке было столько готовности встретить судьбу и такое понимание простоты своей судьбы, что седой Игумнов содрогнулся, почувствовав себя мальчишкой перед этим лейтенантом. Филяшкин наметил на карте участки обороны, командиры рот пометили их на своих картах, записали в блоккнижки указания.
   - Разрешите итти? - спросил Ковалёв и вытянулся.
   - Идите, - отрывисто ответил: Филяшкин.
   Ковалёв пристукнул каблуками и круто повернулся, приложив пальцы к виску под борт пилотки.
   Так как сталинградская почва, усыпанная кусками битого кирпича и алебастра, не была приспособлена для таких эволюций, Ковалёв споткнулся и едва не упал. Он смутился и, видимо желая скрыть свою неловкость, подпрыгнул, побежал, словно он не споткнулся за секунду до этого, а стремительно выполнял приказание начальника.
   - Поворачиваться не умеете! - сердито крикнул Филяшкин.
   Мгновенный переход от приятельских отношений к необычайной строгости казался неестественным и часто напоминал игру. Но, по-видимому, это было неминуемо среди молодых людей, обладающих противоречивыми склонностями к совместным приключениям, читке семейных писем, хоровому пению в к суровой власти над подчинёнными.
   Мягкость, прикрывающая превосходство, снисходительность сильных, приходит к людям лишь после долгих лет командования.
   Филяшкин повертел регулятор бинокля, висевшего на груди, и сказал:
   - Надо в штаб полка сходить кому-нибудь из командиров, там наше хозяйство осталось, да и роту мою забрал себе в резерв командир полка, разбазарит он её.
   Он оглянулся на начальника штаба и старшего политрука - и они поняли, что он выбирает, кому из них пойти.
   И оба невольно изменились в лице, такой ясной стала зависимость целой жизни от коротенького слова Филяшкина.
   Обманчивая тишина предсказывала надвигающийся бой, лукавый покой вещал смерть. Штаб передового полка казался мирным, тыловым пристанищем.
   "Пустите уж меня, папашу", - хотелось сказать Игумнову, сказать смеясь, сказать в шутку. Он с отвращением почувствовал, как неестественно прозвучит его смешок, как криво усмехнётся он, и нахмурился, с безразличным видом склонившись над раскрытым планшетом.
   А Шведков уже понял, что успех первого наступления батальона обманывал своей лёгкостью. Недавние слова его о дальнейшем движении были сплошным неразумием, они и так в тылу у рвущихся к Волге немцев.
   Но и он, конечно, молчал, рассматривая свой пистолет.
   Филяшкин к людям относился с подозрением: не хитрят ли они. Шведкова он невзлюбил сразу же - он не уважал людей, пришедших из запаса в армию, а Шведков получил ни за что высокое звание, носил "шпалу", когда Филяшкин многие трудные годы выслуживал свои три кубика. Начальника штаба он считал пустым стариком. Конаныкина, командира первой роты, он признавал: тот кончил трехлетнюю нормальную школу и служил действительную рядовым, но Конаныкина он не любил за нежелание хоть в чём-либо уступить начальству.
   - Смотрите, однако, Конаныкин, - сказал: ему как-то обозлившись, Филяшкин.
   - А что мне смотреть, - ответил, тоже обозлившись, Конаныкин, - пусть смотрит, кто боится, а мне всё равно. Думаете, солдат в бой водить легче, чем самому солдатом быть? Хуже мне не станет.
   Подумав, Филяшкин сказал:
   - Шведков, сходи ты в полк, что ли? - и, усмехнувшись, добавил: - А то ещё отрежет нас противник, и в политотделе не смогут выговор тебе сделать за непредставленный отчёт.
   Отправив Шведкова в полк, он надел поверх полевой сумки и планшета шинель, чтобы немецкий снайпер не взял его тотчас на мушку, прихватил автомат и сказал: Игумнову:
   - Обойду боевые порядки.
   Игумнов, изнемогая от тишины, нарочно громко проговорил:
   - Товарищ комбат, под зданием вокзала глубокий подвал, там бы устроить склад боеприпасов, а роты по убываемости припасов смогут оттуда пополняться.
   Филяшкия мотнул головой:
   - Какие там склады, - сказал: он, - вы проследите, чтобы все патроны и гранаты попали в отделения и были розданы бойцам. Какие уж тут склады!
   Тихо было, немцы не стреляли, и тем страшней казался далёкий, угрюмый гул, шедший с севера. Филяшкин не любил тишины и боялся её, как всякий опытный вояка. Он помнил тишину за Черновицами ночью 21 июня 1941 года. Он вышел тогда из душного помещения штаба полка покурить на воздухе. Как было тихо, как блестели стёкла при спокойном свете луны; сменщик должен был принять дежурство в шесть часов утра - и Филяшкину теперь казалось, что он уже пятнадцать месяцев всё не может сдать своего дежурства.
   Эта пустынная, аспидносерая сталинградская площадь, пошатнувшиеся столбы с болтающимися проводами, поблескивающие, ещё не тронутые ржавчиной рельсы, затихшие подъездные пути, трудовая, пролетарская земля, лоснящаяся от чёрного масла, земля, исхоженная сцепщиками и смазчиками, земля, всегда гудевшая и вздрагивавшая от тяжести товарных составов, - всё молчало, казалось от века спокойным и сонным. И станционный воздух, обычно просверленный и изодранный свистом кондукторов, дудками сцепщиков, гудками паровозов, был сегодня цельным и просторным. И весь этот тихий день напоминал ему те последние часы мира, и в то же время напоминал о родном доме, когда семилетний Филяшкин Павел, сын путевого обходчика, ускользнув из-под материнского надзора, шлялся по путям.
   Укрывшись под станционной стеной, он раскрыл планшет и сквозь мутную желтизну целлулоида перечёл записку командира полка. Чтение этой записки не принесло ему душевного утешения. И командир полка понимал: покой на вокзале обманчивый, временный.
   Вот, казалось, повторится всё так же, как в ту лунную ночь: тишину внезапно сменит рёв самолётов, огонь. И Филяшкин подумал, что бывшее пятнадцать месяцев назад уже никогда не повторится - сегодня его уж не застанут врасплох, сегодня он ждёт, сегодня он другой, чем тогда, на границе. Может быть, - это не он стоял, покуривая, той лунной ночью, а какой-то другой, вислоухий лейтенант... А он ведь сильный, хитрый, умелый, по разрыву различит любой калибр, до прочтения донесения, до телефонного разговора с командирами рот он уж знает, что делают пулемёты, куда бьют миномёты, на чью роту сильней всего жмёт противник. Ему стало досадно за своё томление.
   - Хуже нет, - сказал он шагавшему рядом вестовому, - чем из резерва опять на передний край выходить. Воевать, так без отдыха.
   29
   Батальон принял круговую оборону...
   Как обманчиво предчувствие! Хлебнувшие войны люди опасаются его коварной, вкрадчивой лживости. Человек вдруг проснётся ночью с предчувствием близкой смерти, настолько ясным, что, кажется, всё до последней строки прочёл в суровой и короткой книге своей судьбы. Печальный, хмурый, либо примирённый и растроганный, пишет он письмецо, глядит на лица товарищей, на родную землю, не торопясь перебирает вещи в походном мешке.
   А день проходит тихий, спокойный, без выстрелов, без немецких самолётов в небе...
   А иногда, и как часто, легко, уверенно, с надеждой, с мыслями о далёком послевоенном устройстве начинает человек спокойное утро, а к полудню день захлёбывается в крови, - и где он, начавший этот спокойный день человек? Лежит засыпанный, только ноги в обмотках видны из земли.
   Весело и хорошо, дружно и смешливо настроились красноармейцы батальона, занявшего станционные постройки и Сталинградский вокзал.
   - Ну, теперь домой поедем, - говорил один, оглядывая холодный паровоз, пар подымем, сам вас поведу, бери номерок на посадку у коменданта.
   - Вот и угля сколько, хватит мне до Тамбова доехать, - шутливо поддержал второй. - Пойдем, что ли, на станцию, буфет открыт, пирожков в дорогу купим.
   Ломиками и топорами прорубали люди бойницы в стенах и устраивались поудобней... "сена бы, соломки сюда". А хозяйственный боец даже приспособил полочку в стене и сложил на ней свой мешок и котелок. Двое сидели и рассматривали жестяную смятую кирпичом кружку, советуясь, стоит ли отклёпывать от неё цепочку.
   - Мне кружечка, а тебе цепочка, - говорил один.
   - Ты добрый, спасибо, - говорил второй, - ты уж и цепочку бери.
   А третий приспособился на вокзальном подоконнике, поставил зеркальце и стал снимать пыльную, скрипящую под бритвой бороду.
   - Дай мыльца побриться, - сказал: ему товарищ.
   - Какое у меня мыльце, видишь, осталось... - И, посмотрев на обиженное лицо товарища, добавил: - На вон, докури, только затяжечку мне оставь.
   На участке, где стало штрафное отделение, приданное конаныкинской роте, не слышно было руготни, воцарилось настроение добродушия - люди размещались обдуманно, обживали место, думая, что здесь придётся стоять долго.
   Один говорил, оглядывая полуразрушенные перегородки и проломанный потолок:
   - Видишь, нам, штрафным, досталось, а гвардейские роты - в первом классе да в комнате матери с ребёнком.
   Другой, узкоплечий, с вьющимися волосами, бледным, не поддающимся загару лицом, установил противотанковое ружье, прищурившись, примерился, приложился и, мягко картавя, с ленивой усмешечкой, обращаясь ко второму номеру, произнёс:
   - Жора, отойди-ка, ты у меня стоишь в самом секторе обстрела, может произойти случайный выстрел - Он не выговаривал "р" и у него получалось. "Жога", "выстгел".
   И там, где разместилась рота Ковалева, шёл под трудную работу свой разговор. Топоры вырубали кирпич, лопаты долбили землю, начиненную битым, рыхлым от влаги кирпичом, белыми черепками, кружевной, истлевшей жестью.
   Желтоглазый Усуров, стоя по пояс в окопчике, спросил:
   - Слышь, Вавилов, что ты шоколат свой не съел? Надоело тебе кушать: Сменяй мне на полпачки махорки. Мне очень понравился шоколат.
   -Не сменяю, - отвечал Вавилов, - девчонке и мальчишке своим спрячу.
   - Пока ты её увидишь, девчонку-то, он к тому времени скиснет.
   - Ничего. Пускай.
   - А то смотри, Вавилов.
   Усуров отставил лопату, повернулся к Вавилову. Глядя на большие руки Вавилова и на его спокойные движения, на мощные, неторопливые и умные удары, под которыми камень отваливался легко и охотно, точно был в договоре с Вавиловым, Усуров, забыв обиду, почувствовал нежность к этому большому, суровому человеку, он чем-то напоминал ему отца.
   - Ох, и люблю я деревенскую работу, - проговорил он, хотя деревенской работы не любил, да и вообще больше любил зарплату, чем работу.
   Там, в Заволжье, казалось, глядя на красное зарево, что и часу не прожить человеку в городе, а попали в Сталинград - и увидели вдруг: есть тут и каменные стены, за которыми можно хорониться, есть окопчики, есть тишина, есть земля и солнце в небе. И все развеселились, успокоилис.ь От мрачного ожидания перешли люди к задорной уверенности, к вере в счастливую с.удьбу
   - Как дела, орлы? - спросил командир роты. - Смотри не ленись - противник, вот он.
   Нос Ковалёва с облупленной кожей был местами нежно-розовым. Снисходительно и спокойно оглядывал Ковалёв работавших людей.
   Только что командир батальона обошёл с ним пулемётные гнёзда, окопы, поглядел на боевое охранение и сказал: прощаясь:
   - Правильно построена оборона.
   Ковалёв чувствовал себя опытным и сильным. Он разместился на своём КП, в кирпичной берлоге, отрытой под полуобвалившейся стеной товарного склада. КП находился в глубоком тылу, по крайней мере в пятнадцати - двадцати метрах от передовой. Устройство обороны уже заканчивалось, патроны, гранаты, бутылки с горючкой розданы, пулемёты проверены, ленты заряжены, противотанковые ружья установлены, сухари и колбаса разделены, связь с батальоном проложена под укрытием развалин, боевое охранение выставлено, командиры взводов инструктированы... Старшему сержанту Додонову, попросившемуся по нездоровью в санчасть полка, сделано грозное предостережение...
   Ковалёв раскрыл полевую сумку и предался рассмотрению своего походного имущества. Чтобы обезопасить себя от насмешливых взглядов, он разложил карту-двухкилометровку и, якобы изучая её, стал вынимать содержимое сумки. Здесь хранились свидетели его жизни, короткой, бедной и чистой. Кисет с красной звездой, сшитый старшей сестрой Таей из пёстрых лоскутков, из рукава её некогда нарядного платья. Это платье он помнил, когда был восьмилетним ребёнком. Тая в нём праздновала свою свадьбу со счетоводом Яковом Петровичем, приехавшим к ним в деревню из районного центра.
   Когда Ковалёва спрашивали "Ого, брат, откуда у тебя такой кисет богатый?" - он отвечал: "Да так, мне сестрёнка подарила, когда ещё в школе лейтенантов был".
   Затем посмотрел он маленькую тетрадь в коленкоровом переплёте, с потёртыми краями и со стёртой, когда-то золотой надписью: "Блоккнижка", подаренную ему учителем при переходе в седьмой класс сельской школы. В тетрадку были вписаны великолепными овальными буквами стихи и многие песни. Были тут и "Знойное лето", и "Гордая любовь моя", и "Идёт война народная, священная воина", и "Катюша", и "Душе моей тысячу лет", и "Синенький, скромный платочек", и "Прощай любимый город", и "Жди меня".
   Были в эту книжечку вложены четыре билета на метро, билеты в Музей Революции и в Третьяковку, билет в кино "Унион", билет в Зоопарк, билет в Большой театр - память о двухдневном посещении Москвы в ноябре 1940 года.
   Первую страницу занимало аккуратно переписанное стихотворение Лермонтова, и слова "на время не стоит труда, а вечно любить невозможно" были жирно и аккуратно подчёркнуты синим и красным карандашом.
   Затем он вынул вторую тетрадку, в неё он вписывал конспекты по тактике, тактические задачи. По тактике он шёл отличником, единственный в группе, и этой тетрадкой гордился.
   В целлофановую бумагу была завёрнута фотография скуластенькой девушки с сердитыми глазами, с вздёрнутым носом и мужским ртом. На обороте имелась надпись чернильным карандашом - "Не в шумной беседе друзья узнаются, друзья узнаются с бедою, коль горе нагрянет и слезы польются, тот друг, кто заплачет с тобою На долгую память от Веры Смирновой". А в правом углу был очерчен четырёхугольник и в него вписано мелкими печатными буквами: "Место марки целую жарко".
   Ковалёв снисходительно усмехнулся, вновь завернул фотографию в целлофановую, похрустывающую бумагу. Затем он извлёк из сумки материальные ценности, бумажник с пачкой красных тридцаток, сиреневый кошелёчек, в котором хранились два запасных кубаря для петлиц, немецкую трофейную бритву, трофейную зажигалку, красный галалитовый карандаш, металлическое круглое зеркальце, компас, массивный складной нож, имеющий вид плоского танка, невскрытую коробку папирос.
   Он посмотрел вокруг, прислушался к далёкому гулу и к близкой тишине, разрезал ногтем бандерольку на коробке и закурил, потом оглянулся на подошедшего старшину Марченко, ставшего теперь, после ранения политрука, его ближайшим помощником, и сказал:
   - На-ка закури, - и, покосившись на разложенное добро, добавил: - Вот, затерял запалы для гранат, всю сумку перерыл.
   - А чего их шукать, вон их полно принесли, - сказал: Марченко, осторожно взял двумя пальцами папиросу и прежде чем закурить, повертел её, оглядев со всех сторон.
   30
   Только придя в Сталинград, Пётр Семёнович Вавилов во всей глубине понял и почувствовал войну.
   То, что слышал он от красноармейцев, и то, что выспросил он у беженцев, и то, что рассказывал на политбеседах политрук, и то, что вычитал он в газетах, которые читал день за днём, - всё это, существовавшее в его сознании не слитно, соединилось теперь в единое целое.
   Всё это было связано с его жизнью, с постелью, на которой он спал, с хлебом, который он косил, с его женой, детьми, с его родной землёй, с его любовью к труду, с его судьбой.
   Огромный город был убит, разрушен. Некоторые дома после пожара сохранили тепло, и Вавилов в сумерках, стоя на часах, ощущал жар, ещё дышавший в глубине камня, и ему казалось, что это - живое тепло людей, недавно ещё живших в этих домах.
   Ему не раз приходилось бывать до войны в городах, но только здесь, в разрушенном Сталинграде, обнаружился и стал виден огромный труд людей, строивших город.
   Как нелегко было в деревне во время войны добыть малое оконное стекло, шпингалеты для больничных окон, навесы для дверей, железную балку, понадобившуюся при ремонте мельницы. Гвозди при стройке давались счётом, а не по весу, так мало их было. Сколько труда потратили в колхозе, когда настелили в школе новый пол, как радовались, когда покрыли железом школьный дом!
   Развалины города раскрыли огромное богатство, затраченное при стройке домов тысячи листов смятого огнём кровельного железа валялись на земле, дефицит - кирпич - мёртвыми холмами загораживал улицы на сотни сажен, тротуары блестели в стеклянной чешуе. Казалось, таким количеством стекла можно было наново остеклить всю колхозную Россию. Перегоревшее, сжёванное пожаром железо, мягкие, потерявшие в пьяном огне силу гвозди, шурупы, дверные ручки валялись тысячами, огромные, погубленные стальные рельсы и балки, прогнутые, порванные, закрученные злодейской силой немецких бомб...
   Сколько пота затратили люди, чтобы из горной породы, песка, из руды извлечь стекло, камень, железо, стальные балки, медь. Тысячи и тысячи артелей каменщиков, плотников, маляров, стекольщиков, слесарей десятки лет с утра до заката работали здесь.
   Какое мастерство видно было в кладке кирпича, как хитро, сложно выкладывались лестничные клетки, какая силища была в капитальной кладке треснувших стен Гладкий асфальт был разрыт - темнели бомбовые ямищи, такие, что в них можно было сложить стог сена. Эти ямы разъели гладь площадей и улиц, и обнажился второй город, подземный, - толстый телефонный кабель, водопроводные трубы, котлы парового отопления, выложенные бетоном колодцы, переплетения подземных проводов.
   Сокрушение величайшего труда! Казалось, пьяные мордатые злодеи издевались над тысячами рабочих людей. А те, кто жил в этих домах, встретились Вавилову в заволжской степи, обессилевшие старухи, женщины с младенцами, сироты, старики. А сколько их лежало под кирпичными холмами!