- Ну, если вы так уверены, Степан Фёдорович, - сказала Софья Осиповна, то не надо вам заниматься перевозкой и упаковкой вещей
   - Вы уже забыли, видно! - вскрикнул Серёжа тонким голосом. - Вспомните, как в прошлом году все говорили' "Вот дойдёт до старой границы и там остановится".
   - Внимание! Воздушная тревога, - закричала Вера, - внимание, внимание! - и указала в сторону кухонной двери. Женя, сопровождаемая Тамарой Дмитриевной, раскрасневшейся и потому похорошевшей, внесла бледноголубое блюдо. Тамара Дмитриевна торопливо поправляла на ходу белое полотенце, прикрывавшее пирог.
   - Краешек сгорел, - объявила Женя, - я прозевала всё-таки.
   - Сгоревший краешек я съем, не беспокойся, - сказала Вера.
   - А я вам говорю, что через Дон он не перейдёт, на Дону ему крышка! проговорил Степан Фёдорович и встал, взмахнув длинным ножом: ему всегда за столом поручались такие ответственные операции, как делёж арбуза или разрезание пирога. Боясь раскрошить пирог и не оправдать доверия, Степан Фёдорович прибавил: - Вообще-то говоря, пирог должен остыть, а потом уж его режут.
   - А вы как думаете? - спросил Серёжа, уставившись на Мостовского. Но Мостовской молчал.
   - На Дон идёт, Украину всю прошёл, пол-России прошёл, - угрюмо сказал Андреев.
   - Что ж вы считаете? - опросил Мостовской.
   - Считать не полагается, - сказал Андреев, - что вижу, то и говорю, а считают другие люди, может быть, поумней меня.
   - А почему вы уверены, что на Дону ему крышка? - снова с волнением спросил Серёжа. - Где же этот рубеж? Вот и Березина была, и Днепр, а вот Дон, вот Волга, где же рубеж? Иртыш, Аму-Дарья? Где же эта река?
   Александра Владимировна внимательно глядела на внука: его обычная молчаливость и застенчивость исчезли. Александра Владимировна объяснила это тем, что Серёжа был взбудоражен присутствием лейтенантов.
   Александра Владимировна была права, но тут имелось ещё одно, более простое обстоятельство, ей не известное: перед обедом Серёжа хлебнул из фляжки Ковалёва. Голова у него затуманилась, и он сам себе стал казаться необычайно умным, строгим, справедливым, но он не был уверен, ясно ли видят его многочисленные достоинства Мостовской и лейтенанты. Вера наклонилась к нему и спросила:
   - Серёжка, ты пьяный?
   - Ничего подобного, - сердито ответил он.
   - Видите ли, милый мой, - оказал Мостовской, повернувшись к Серёже, и за столом стало тихо, так как всем хотелось услышать, что он скажет. - Вы, конечно, помните, как перед войной, говоря о нашей силе, Сталин привёл миф об Антее: с каждым шагом по земле Антей становится сильней. К этому следует сегодня добавить рассказ об анти-Антее, о фальшивом, противоположном Антею, мнимом богатыре. Когда этот фальшивый богатырь начинает шагать по земле, которую он завоёвывает, то каждый шаг не прибавляет ему силы, как Антею, а убавляет её. Не он питается силами земли, а враждебная ему земля забирает его силы, и он кончает тем, что падает, его валят. В этом различие между истинным богатырём истории Антеем и мнимым, фальшивым лжебогатырём, возникающим, как плесень. А советская сила - огромная сила. И есть у нас партия, чья воля собирает, организует спокойно, разумно и уверенно всю мощь народа.
   Сережа, наморщив лоб, смотрел на Мостовского блестящими тёмными глазами, и тот, рассмеявшись, погладил его по голове.
   Мария Николаевна поднялась, взяла со стола бокал с вином и сказала.
   - Товарищи, выпьем за победу! За нашу Красную Армию!
   Все потянулись чокаться с Толей и Ковалёвым, наперебой желать им успехов и здоровья.
   Затем началась церемония разрезания пирога. Этот пышный, румяный пирог мирных времён всех умилил и обрадовал, но одновременно вызвал грусть и воспоминания о прошедшем, всегда кажущемся людям таким хорошим.
   Степан Федорович сказал жене:
   - Помнишь, Маруся, наше студенческое житьё? Вера кричит не своим голосом, тут же пелёнки висят, а мы с тобой гостей принимаем да ещё пирогом угощаем?
   - Помню, конечно, помню, - сказала она улыбаясь Александра Владимировна, растягивая задумчиво слова, сказала:
   - Да, пироги я пекла в Сибири, когда мужа выслали за участие в студенческих волнениях. Напеку пирогов с брусникой, из нельмы, придут товарищи. Ах, боже мой, как далеко это время!
   - Хороши пироги с фазанами, я их ела в долине Иссык-Куля, - сказала Софья Осиповна.
   - Джахши, джахши, в один голос сказали Серёжа и Вера.
   - Давайте условимся сегодня не говорить о войне, - проговорила Женя, только о пирогах.
   В это время маленькая Люба подошла к Тамаре Дмитриевне и, указывая на Софью Осиповну, сказала восторженно:
   - Мама, тётя мне дала во какой ком сахару! - И, разжав пальчики, с торжеством показала кусок пиленого сахару, увлажнённый теплом её одновременно беленького и грязного кулачка - Видишь, видишь, - сказала она громким шёпотом, - не надо уходить домой, может быть, ещё дадут что-нибудь.
   Люба оглянулась на лица, обращённые к ней, потом увидела растерянные глаза матери, спрятала голову у неё в коленях и заплакала, Софья Осиповна погладила девочку по голове и шумно вздохнула.
   Вновь заговорили о том, что терзало всех: об отступлении, о том, что, может быть, придётся ехать на Урал либо в Сибирь.
   - А если со стороны Сибири японцы пойдут, что тогда? - спросила Женя.
   Степан Фёдорович заговорил о "бывших" людях, которые не собираются уезжать, ждут немцев.
   - А вот я слышал о парне, - сказал Серёжа, - которого когда-то не хотели принимать по социальному происхождению в лётную школу, а он всё же добился, окончит школу и вот, рассказывают, погиб, как Гастелло!
   - Погляди на детей, - проговорила Александра Владимировна, обращаясь к Софье Осиповне. - Толя, комсомолец, стал взрослый человек, наш защитник, а ведь до войны приезжал к нам совершенно ребёнок. И голос другой, и манеры, и глаза какие то...
   - Ты обрати внимание, как его приятель всё на нашу Женю поглядывает, тихим басом сказала Софья Осиповна.
   - А позапрошлым летом, когда Людмила с Толей гостили у нас, Толя гулять пошёл, а в это время дождь... Людмила схватила плащ, калоши и кинулась к Волге его искать: "мальчик простудится, расположен к ангине"...
   А на другом конце стола начался спор.
   - Ничего не драп, - сердито говорил Ковалёв Серёже. - Мы бои вели от самой Касторной.
   - Так почему же так стремительно отступали?
   - Вот ты повоевал бы, так не спрашивал. Я за всех отвечать не могу, а наш полк дрался! Да как дрался!
   - А некоторые раненые у нас в госпитале, - сказала Вера, - считают, что всё опять, как в сорок первом.
   - Вот на переправах, там тяжело, - сказал Ковалёв, - бомбит день а ночь. Моего друга убило, а меня подранило. Ночью навесит ракеты и бомбит, как зверь.
   - Он и нам тут даст, - сказала Вера, - боюсь бомбёжки!
   - Это как раз не страшно, - вмешалась в разговор Мария Николаевна, - мы пока в глубоком тылу, у нас кольцо зенитной обороны, говорят, не слабее московской. Если прорвутся, то единичные только!
   - Ну, это вы бросьте, знаем мы эти единичные, - снисходительно усмехнулся лейтенант. - Верно, Толька? У него тактика - удар с воздуха, подготовочка, и сразу удар танками.
   Этот юноша был здесь самым опытным, уверенным и больше других знал о войне. Говорил он усмехаясь, снисходя к наивности своих собеседников.
   Вере Ковалёв напоминал тех лейтенантов, что лежали в госпитале. Они с разгорячёнными лицами яростно спорили между собой о том, что было понятно лишь им одним, насмешливо усмехаясь, поглядывали на сестёр. Этот Ковалёв был, однако, похож и на тех довоенных ребят, что, приходя в гости, играли с ней в подкидного и в домино, участвовали в школьных кружках и брали у неё на два вечера "Как закалялась сталь".
   - Пожалуй, пори затемнять окна, - оказала Маруся и, прижав кулаки к вискам, точно превозмогая боль, пробормотала: - Война, война...
   - Теперь бы самое время ещё стопочку выпить, - сказал Степан Фёдорович.
   - После сладкого, Степан?" - спросила Маруся. Лейтенант снял с пояса фляжку.
   - Хотел на дорогу оставить, но ради таких людей... Ну, Анатолий, будь здоров. Я решил не ночевать, сейчас пойду.
   Ковалёв разлил желтоватую водку Анатолию, Степану Федоровичу, себе и потряс пустой флягой перед Сережей, в ней постучала пробка.
   - Вся.
   В полутёмной передней Ковалев втолковывал Жене:
   - Рассуждать можно так и этак. А вот я через пять дней снова буду на передовой. Понятно?
   Он смотрел на неё пристальными, одновременно злыми и ласковыми глазами. Да, она понимала - он просил её любви и сочувствия. И сердце сжалось у неё, так ясно видела она простую и суровую судьбу этого юноши.
   Степан Фёдорович обнял за плечи лейтенанта, словно со брался уйти вместе с ним. Он выпил лишнего, и Мария Николаевна смотрела на него с таким упреком, точно эта лишняя стопка водки имеет не меньше значения, чем все трагические события войны.
   Стоя в дверях, Ковалёв с внезапным бешенством сказал:
   - Рассуждение происходит, почему отступаем? Хорошо рассуждать! Все вы родину защищаете, а наше дело маленькое, мы воюем. А тут - как бывает? Ляжешь отдохнуть в обороне, а он за ночь сорок километров прошёл строго на восток. Что тогда скажешь, а? Я видел бюрократов, в тыл драпают, только ветер свистит. Посмотрел бы я на этих, что пальцами тычат, если б в окружение попали. Тот, кто на передовой, у того душа живёт!
   Лицо Ковалёва побледнело, он хлопнул дверью и на лестнице выругался.
   Вера сказала:
   - Вот, думала сегодня от госпиталя отдохнуть... Мостовской, когда Женя вернулась из передней в столовую, спросил у неё:
   - Вы от Крымова ничего не получаете?
   - Нет, - оказала она. - Но я знаю, что он в армии.
   - Да, я и забыл, - сказал Мостовской и развёл руками, - я и забыл, что вы расстались... Но должен доложить вам, человек он хороший, я ведь его давно знаю, еще юношей, мальчиком.
   В доме Шапошниковых, едва ушли гости, воцарился дух покоя и мира. Толя вдруг вызвался мыть посуду. Такими милыми казались ему семейные чашки, блюдца, чайные ложечки после казённой посуды. Вера, смеясь, повязала ему платочком голову, надела на него фартук.
   - Как чудно пахнет домом, теплом, совсем как в мирное время, - сказал Толя.
   Мария Николаевна уложила Степана Федоровича спать и то и дело подходила к нему пощупать пульс - ей казалось, что он всхрапывает из-за сердечных перебоев.
   Заглянув в кухню, она сказала:
   - Толя, посуду и без тебя вымоют, ты лучше напиши маме письмо. Не жалеете вы тех, кто вас любит.
   Но Толе не хотелось писать письмо, он расшалился, как маленький, подзывал кота, подражая голосу Марии Николаевны.
   - Будь мирное время, - сказала мечтательно Вера, - мы завтра с самого утра на пляж бы пошли, лодку бы взяли, правда? А теперь даже купаться не хочется, я в этом году на пляже ни разу не была.
   Толя ответил:
   - Будь мирное время, я бы с утра поехал с дядей Степаном на электростанцию. Мне хочется её посмотреть, хоть и война, а хочется.
   Вера наклонилась к нему и тихо оказала:
   - Толя, я всё хочу рассказать тебе одну вещь.
   Но в это время пришла Александра Владимировна, и Вера, плутовски подмигнув, замотала головой.
   Александра Владимировна стала расспрашивать Толю, трудно ли ему было в военной школе, бывает ли у него одышка при быстрой ходьбе, научился ли он хорошо стрелять, не жмут ли сапоги, есть ли у него фотографии родных, нитки, иголки, носовые платки, нужны ли ему деньги, часто ли получает письма от матери, думает ли о физике.
   Толя чувствовал тепло родной семьи, оно было сладостно и одновременно тревожило и расслабляло, делало особо тяжёлой мысль о завтрашнем расставании, в огрубении душа легче переносит невзгоды. Евгения Николаевна вошла в кухню, на ней было надето синее платье, в котором она приезжала на дачу к своей сестре Людмиле, Толиной матери.
   - Давайте на кухне чай пить, Толе это будет приятно! объявила она. Вера пошла звать Серёжу и, вернувшись, сказала:
   - Он лежит и плачет, уткнулся в подушку.
   - Ох, Серёжа, Серёжа, это по моей части, - сказала Александра Владимировна и пошла в комнату к внуку.
   Выйдя из дома Шапошниковых, Мостовской предложил Андрееву погулять.
   - Погулять? - усмехнулся Андреев. - Разве старики гуляют?
   - Пройтись, - поправился Мостовской. - Давайте походим, вечер прекрасный.
   - Что ж, можно, я завтра с двух работаю, - сказал Андреев.
   - Устаёте сильно? - спросил Мостовской.
   - Бывает, конечно.
   Этот небольшого роста старик, с лысой головой, с маленькими внимательными глазами, понравился Андрееву.
   Некоторое время они шли молча. Очарование летнего вечера стояло над Сталинградом. Город чувствовал Волгу, невидимую в лунных сумерках, каждая улица, переулок - всё жило, дышало её жизнью и дыханием. Направление улиц и покатость городских холмов и спусков - всё в городе подчинялось Волге, её изгибам, крутизне её берега. И огромные, тяжёлые заводы, и маленькие окраинные домики, и многоэтажные новые дома, оконные стёкла которых расплывчато отражали летнюю луну, сады и скверы, памятники - всё было обращено к Волге, приникало к ней.
   В этот душный летний вечер, когда война бушевала в степи в своём неукротимом стремлении на восток, всё в городе казалось особенно торжественным, полным значения и смысла: и громкий шаг патрулей, и глухой шум завода, и голоса волжских пароходов, и короткая тишина.
   Они сели на свободную скамейку. С соседней скамейки, где сидели две парочки, поднялся военный, подошёл к ним по скрипящей гальке, посмотрел, потом вернулся на место, что-то негромко сказал, послышался девичий смех. Старики смутились и покашляли.
   - Молодёжь, - сказал Андреев голосом, в котором одновременно чувствовалось и осуждение и похвала.
   - Мне говорили, что на заводе работают эвакуированные ленинградцы, рабочие с Обуховского завода, - сказал Мостовской. - Хочу к ним съездить: земляки.
   - Это у нас, на "Октябре", - ответил Андреев. - Я слыхал, их немного. А вы приезжайте, приезжайте.
   - Вам пришлось участвовать, Товарищ Андреев, в революционном движении при царском режиме? - спросил Мостовской.
   - Какое мое участие - листовочки читал, конечно, две недели посидел в участке за забастовку. Ну и с мужем Александры Владимировны беседовал. На пароходе я кочегаром был, а он студентом практику отбывал. Выходили мы с ним на палубу и вели беседу.
   Андреев вынул кисет. Они зашуршали бумагой, стали свёртывать самокрутки.
   Тяжёлые искры щедро и легко скользнули вниз, но шнур не хотел принять искру.
   Сидевший на соседней скамейке военный весело и громко сказал:
   - Старики жизни дают, "катюшу" в ход пустили. Девушка рассмеялась.
   - Ах, черт побери, забыл я драгоценность, коробку спичек, Шапошникова мне подарила, - сказал Мостовской.
   - А вы как считаете, - сказал Андреев, - положение всё таки трудное? Антей Антеем, а немец прет. А?
   - Положение трудное, а войну Германия всё-таки проиграет, - ответил Мостовской. - Я думаю, что и внутри Германии не мало врагов у Гитлера.
   Он сидел сгорбившись, казалось, дремал. А в мозгу его вдруг возникла картина пережитого почти четверть века назад огромный зал конгресса, разгорячённые, счастливые, возбуждённые глаза, сотни родных, милых русских лиц и рядом лица братьев-коммунистов, друзей молодой Советской республики французов, англичан, японцев, негров, индусов, бельгийцев, немцев, китайцев, болгар, итальянцев, венгров, латышей. Весь зал вдруг замер, казалось, это замерло сердце человечества, и Ленин, подняв руку, сказал конгрессу Коминтерна ясным, уверенным голосом - "Грядет основание международной Советской Республики"...
   Андреев, видимо, охваченный доверием и дружелюбием к старику, сидевшему рядом с ним, тихо пожаловался:
   - Сын мой на фронте, а у невестки всё гулянки да в кино, а со свекровью, как кошка с собакой. Понимаешь, какое дело...
   Мостовской жил одиноко, жена его умерла задолго до войны. Одинокая жизнь приучила Михаила Сидоровича к заботе о порядке. Просторная комната его была чисто прибрана, на письменном столе аккуратно лежали бумаги, журналы, газеты, а книги на полках стояли на отведённых им по чину местах. Работал Михаил Сидорович обычно по утрам. Последние годы он читал лекции по политэкономии и философии и писал статьи для энциклопедии и философского словаря.
   Знакомств у него в городе завелось немного. Изредка к нему приезжали за консультацией преподаватели философии и политической экономии. Они его побаивались, так как он отличался резким характером и был нетерпим в спорах.
   Весной Мостовской заболел крупозным воспалением лёгких, и эта болезнь ещё не оправившегося от ленинградской блокады старика казалась врачам смертельной Мостовской превозмог болезнь, стал поправляться. Доктор оставил Михайлу Сидоровичу длинную программу постепенного перехода от постельного режима к обычному образу жизни.
   Михаил Сидорович внимательно прочел программу, пометил отдельные пункты красными и синими птичками и на третий день после того, как встал с постели, принял холодный душ и начистил паркет в комнате.
   В нем сидел упрямый задор, он не хотел благоразумия и покоя.
   Иногда ему снилось прошедшее время, и в ушах его звучали голоса давно ушедших друзей, ему казалось, он говорит речь и из маленького лондонского зальца на него глядят живые глаза, он узнавал бородатые лица, высокие крахмальные воротнички, чёрные галстуки друзей. Он просыпался среди ночи и долго не засыпал, возникали видения далёкого прошлого студенческие сходки, споры в университетском парке, прямоугольная плита над могилой Маркса, пароходик, плывущий по Женевскому озеру, зимнее бушующее Черное море, Севастополь; душный арестантский вагон, стук колёс, хоровое пение и грохот приклада в дверь, ранние сибирские сумерки, скрип снега под ногами и далекий жёлтый огонь в окне избы, огонь, на который он шёл ежевечерне в течение шести лет своей сибирской ссылки.
   Те тяжёлые, тёмные дни были днями его молодости, днями суровой борьбы и сладостного ожидания того великого, ради чего жил он на свете.
   Ему вспоминалась бессонная и неутомимая работа в годы создания Советской республики, губернский комиссариат просвещения, армейский политпросвет, работа по теории и практике планирования, участие в разработке плана электрификации, работа в Главнауке.
   Он вздыхал. О чём печалился он, о чём вздыхал? Или просто вздыхало усталое, больное сердце, которому трудно день и ночь гнать кровь по обизвествлённым, суженным артериям и венам?
   Иногда он шел до рассвета к Волге, уходил далеко по пустому берегу, под глинистый обрыв, садился на холодные камни и смотрел на приход света, на пепельные ночные облака, вдруг взбухавшие розовым теплом жизни, на знойный
   ночной дым над заводом, терявший при лучах солнца свою кровь и становящийся серым, скучным, пепельным.
   Он сидел на камнях, глядел на молодевшую при косом свете чёрную воду, на крошечную, вершковую волну, тихо, робко всползавшую по плотному, плоскому песочку, и на то, как тысячи тысяч песчинок, блистая, втягивали воду.
   Грозное видение ленинградской зимы вставало перед ним улицы в снежных и ледяных холмах, тишина смерти и грохот смерти, кусочек хлеба на столе, саночки, саночки, саночки, на которых везли воду, дрова, мертвецов, прикрытых белыми простынями, ледяные тропинки, ведущие к Неве, заиндевевшие стены домов; поездки в воинские часта и на заводы, выступление на митинге ополченцев, серое небо, рассечённое прожекторами, розовые пятна ночных пожаров на стёклах, вой сирен, памятник Петру, обложенный мешками с песком, и всюду живая память о первом биении молодого сердца революции - Финляндский вокзал, пустынная красота Марсова поля, Смольный, - и над всем этим мертвенно бледные, с живыми, страдающими глазами лица детей, упрямое и терпеливое геройство женщин, рабочих и солдат. И сердце его наполнялось такой режущей болью, что казалось, оно не выдержит страшной тяжести. "Зачем, зачем я уехал?" - думал он с тоской.
   Михаилу Сидоровичу хотелось написать книгу о своей жизни, и ему представлялись отдельные части её: детство, деревня, отец-дьячок, учение в четырёхклассном училище, подполье, годы великого советского строительства...
   Он не любил переписываться с теми из старых друзей, что писали много о болезнях, о санаториях, о кровяном давлении, о склерозе.
   Мостовской видел, чувствовал, знал никогда за тысячелетнюю историю России не было такого стремительного, напряжённого движения событий, такой уплотнённой смены огромных пластов жизни, как за последнюю четверть века. Да, и в прежние, дореволюционные годы всё текло и изменялось. И тогда человек не мог дважды вступить в одну реку. Но так Медленно текла эта река, что современники видели всё одни и те же берега, и откровение Гераклита качалось им странным и тёмным.
   Но кого из тех, кто жил в России в советское время, удивляла истина, озарившая грека? Она ныне из области философского мышления возведена в ощущение действительности, общее академикам и рабочим, колхозницам и школьникам.
   Михаил Сидорович много думал об этом. Стремительное, - неукротимое движение! Всё напоминало, твердило о нём. Движение было во всём: в почти геологическом изменении пейзажа, в огромности охватившего страну просвещения, в новых городах, появляющихся на географической карте, в новых кварталах и улицах, в новых домах и в новых, всё новых жильцах этих домов. Этот поток развития, это движение вызывало из неизвестности, из туманных дальних деревень, из сибирских пространств сотни новых, гремевших по всей стране имён, и оно же безжалостно погружало в неизвестность бывших недавно известными и знаменитыми. Газеты, вышедшие десять лет назад, походили на пожелтевшие свитки, такая толща событий лежала между временами. За короткие годы материальные отношения совершили могучий скачок. Новая Советская Россия прянула на столетие вперёд, прянула всей огромной тяжестью своей, триллионами тонн своих земель, лесов, она меняла то, что от века казалось неизменным, своё земледелие, свои дороги, русла рек. Исчезли тысячи русских кабаков, трактиров, кафешантанов; исчезли епархиальные училища, духовные семинарии, институты благородных девиц, исчезли монастырские угодья и монастыри, помещичьи экономии и усадьбы, особняки капиталистов, биржи. Исчезли разбитые и развеянные революцией, истаяли огромные слои людей, составлявших костяк эксплуататорских классов и тех, кто обслуживал их, людей, бытие которых казалось вечно прочным; людей, о которых народ слагал песни гнева, людей, чьи характеры описывали великие писатели помещики, купцы, фабриканты, подрядчики, биржевые маклеры, кавалергарды, ростовщики, камергеры, полицмейстеры, жандармские ротмистры и жандармские унтеры, столичные лихачи; исчезли сенаторы, статские, действительные статские и тайные советники, столоначальники, коллежские асессоры - весь пёстрый и огромный, громоздкий, разделённый на семнадцать классов мир русского чиновничества; исчезли шарманщики, шансонетки, гувернеры, лакеи, дворецкие. Из обихода исчезли понятия и слова: панич, барыня, господин, милостивый государь, ваше благородие и многие другие. Вновь была открыта Сибирь, и в этом суровом краю росли города, рождались рудники, заводы, гигантские нефтепроводы, шоссейные дороги легли в тайге и тундре, электричество взорвало полярную ночь, освещая рудные богатства, миллионы лет спавшие в зоне вечной мерзлоты. Были вырыты геологические количества земли, взорваны горы гранита, каналы соединили Балтику и Белое море, Москву и Каспий. Родились новые моря и озёра. От гула больших домен Магнитогорска и Кузнецка, от рева воды на Днепровской плотине, от ударов паровых молотов нового Урала, от шума станков в Харькове, Сталинграде, Челябинске, от пульсирующего напора газа в агрегатах Березников и Сталиногорска, казалось, подрагивала вся безмерная земля, шевелилась листва на могучих дубах, и рябь шла по зеркалу степных прудов и горных озер.
   Рабочий и крестьянин стали управителями жизни суровой и трудовой, трудной и радостной. Родился новый мир невиданных профессий и характеров фабричные и сельские плановики, ученые крестьяне-полеводы, учёные пасечники, животноводы, огородники, колхозные механики, радисты, трактористы, электрики. Родилось невиданное в России народное просвещение, которое можно сравнить лишь со взрывом солнечного света астрономической силы; если б свет народного просвещения, вспыхнувший в России, мог иметь эквивалент в электромагнитных волнах, астрономы иных миров зарегистрировали бы в 1917 году вспышку новой звезды, свет которой всё разгорался. Простые люди, "четвёртое сословие", рабочие и крестьяне внесли свой простой, сильный и своеобразный характер в мир высших государственных отношений - стали маршалами, генералами, областными и районными руководителями, отцами гигантских городов, управителями рудников, заводов и земельных угодий. Сотни новых промышленных производств породили тысячи новых профессий, выявили, сгруппировали и сформировали новые характеры. Пилоты, бортмеханики, воздушные штурманы, радисты, водители автомашин и тягачей, рабочие и инженеры промышленности синтетической химии, электрохимии, электроэнергетики высоких напряжений, высокочастотники, фотохимики, термохимики, геологи, авиа- и автоконструкторы представляли собой характеры людей нового советского общества.
   Сила рождавшейся жизни была колоссальна, и жизнетворящее, создающее новый мир движение было неумолимо в своей, отрицающей старое, мощи.
   И теперь, в самую тяжелую пору войны, Мостовской ясно видел, что мощь советской державы огромна, во много раз больше силы старой России, что миллионы трудовых людей, составляющих главную основу нового общества, сильны своей верой, грамотностью, знаниями, любовью к советскому отечеству.