Немцы занесли топор над Сталинградом. То был топор, занесенный над человеческой верностью свободе, над мечтой о справедливости, над радостью труда, над верностью Родине и детям, над материнским чувством, над святостью жизни. И те люди, которых принято называть простыми, обыкновенными людьми, скромными тружениками, - девушка сталевар, машинист со Сталгрэса, рабочие ополченцы, служащие, врачи, студенты, партийные работники - ещё не знали о том, что через несколько часов многие из них с той же естественной простотой, с которой трудились они день ото дня, совершат дела, которые грядущие поколения назовут бессмертными.
   Разве любовь к свободе, радость труда, верность Родине, материнское чувство даны одним лишь героям? И разве не в этом надежда людского рода поистине великое свершается обыкновенными простыми людьми.
   По ту сторону фронта немецкие офицеры вскрыли пакеты с боевыми приказами "От винта?" - закричали мотористы на полевых аэродромах; танки заправились горючим, завыли моторы, башенные стрелки сели у орудий; моторизованная пехота, придерживая автоматы, садилась в бронетранспортёры, радисты в последний раз проверили аппаратуру. Фридрих Паулюс, как механик, запустивший сотни колес и колесиков, откинулся от стола и закурил сигару, ожидая, когда опустится на Сталинград тяжкий топор немецкой войны.
   31
   Первые самолёты появились около четырёх часов дня. С востока, из Заволжья, к городу на большой высоте шла шестёрка бомбардировщиков. Едва немецкие машины, пройдя над хутором Бурковским, стали приближаться к Волге, как послышался свист и тотчас же загрохотали разрывы - дым и меловая пыль поднялись над поражёнными бомбами зданиями. Самолёты были ясно видны в прозрачном воздухе. Солнце светило, в его лучах сверкали тысячи оконных стёкол, и люди, подняв головы, наблюдали, как быстро уходили на запад немецкие самолёты. Чей-то молодой голос громко крикнул:
   - Это шальные, отдельные прорвались, видите, даже тревоги не объявляют.
   И тотчас с унылой силой завыли сирены, пароходные и заводские гудки. Этот вопль, вещающий беду и смерть, повис над городом, он словно передавал тоску, охватившую население. Это был голос всего города - не только людей, но всех зданий, машин, камня, столбов, травы и деревьев в парках, проводов, трамвайных рельсов - вопль живого и неодушевлённого, охваченного предчувствием разрушения. Железное ржавое горло одно могло породить этот звук, равно выражающий ужас птицы и тоску человеческого сердца.
   А затем пришла тишина - последняя тишина Сталинграда.
   Самолёты шли с востока, из Заволжья, с юга, со стороны Сарепты и Бекетовки, с запада, от Калача и Карповки, с севера, от Ерзовки и Рынка, - их чёрные тела легко двигались. Среди перистых облачков в голубом небе, и, словно сотни ядовитых насекомых, вырвавшихся из тайных гнёзд, они стремились к желанной жертве. Солнце в своём божественном неведении прикасалось лучами к крыльям тварей, и они поблескивали молочной белизной - и в этом сходстве крыльев "юнкер сов" с белыми мотыльками было нечто томящее, кощунственное.
   Гудение моторов становилось всё сильней, тягучей, гуще. Все звуки города сникли, сжались, и лишь густел, наливался, темнел гудящий звук, передающий в своём медлительном однообразии бешеную силу моторов. Небо покрылось искорками зенитных разрывов, седыми головками дымных одуванчиков, и среди них быстро скользили разъярённые летучие насекомые. Навстречу им с аэродромов волжского правобережья и левобережья поднимались стремительные советские истребители. Немцы шли в несколько этажей, заняв весь голубой объём летнего неба. Могучий огонь зенитной артиллерии, стремительные удары краснозвёздных истребителей смешали строй германской авиации. Подбитые бомбардировщики, разматывая длинные дымы, вспыхивая, валились, ломаясь в воздухе на куски. Над степью запестрели куполы немецких парашютов. Но немцы продолжали рваться к городу.
   Встретившись над Сталинградом, самолёты, пришедшие с востока и с запада, с севера и юга, пошли на снижение, и казалось, они снижались оттого, что летнее небо провисло, осело от тяжести металла и взрывчатки, тянувшейся к земле. Так провисают небеса под тяжёлыми тучами, полными тёмным дождём.
   И новый, третий звук возник над городом - сверлящий свист десятков и сотен фугасных бомб, оторвавшихся от плоскостей, визг тысяч и десятков тысяч зажигательных бомб, ринувшихся из разверстых кассет. Этот звук, длившийся три-четыре секунды, пронизал всё живое, и сердца сжались в тоске, сердца тех, кому суждено было умереть через миг с этой тоской, и сердца тех, кто остался в живых. Свист нарастал и накалялся. Все услышали его! И женщины, бежавшие по улице из растаявших очередей к своим домам, где их ждали дети. И те, кто успел укрыться в глубокие подвалы, отделённые от неба толстыми каменными перекрытиями. И те, кто упал на асфальт среди площадей и улиц. И те, кто прыгал в щели в садах и прижимал голову к сухой земле. И раненые, лежавшие в этот миг на операционных столах, и младенцы, требовавшие материнского молока. Бомбы достигли земли и врезались в город. Дома умирали так же, как умирают люди. Одни, худые, высокие, валились набок, убитые наповал, другие, приземистые, стояли, дрожа и шатаясь, с развороченной грудью, вдруг обнажив всегда скрытое: портреты на стенах, буфетики, ночные столики, двуспальные кровати, банки с пшеном, недочищенную картофелину на столе, покрытом измазанной чернилами клеёнкой.
   Обнажились согнутые водопроводные трубы, железные балки в межэтажных перекрытиях, пряди проводов Красный кирпич, дымящийся пылью, громоздился на мостовых. Тысячи домов ослепли, и оконные стёкла замостили мелкой, блестящей чешуей осколков тротуары. Под ударами взрывных волн массивные трамвайные провода со звоном и скрежетом падали на землю, зеркальные стекла витрин вытекали из рам, словно превращённые в жидкость. Трамвайные рельсы, горбясь, вылезали из асфальта. И по капризу взрывной волны нерушимо стоял фанерный голубой киоск, где торговали газированной водой, висела жестяная стрела-указатель "переходи здесь", блестела стёклами хрупкая будочка телефона-автомата. Всё, что от века недвижимо - камни и железо, - стремительно двигалось, и все, во что человек вложил идею и силы движения, - трамвай, автомобили, автобусы, паровозы - всё это остановилось.
   Известковая и кирпичная пыль густо поднялась в воздухе, туман встал над городом, пополз вниз по Волге.
   Стало разгораться пламя пожаров, вызванных десятками тысяч зажигательных бомб... В дыму, пыли, огне, среди грохота, потрясавшего небо, воду и землю, погибал огромный город. Ужасна была эта картина, и всё же ужаснее был меркнущий в смерти взгляд шестилетнего человека, задавленного железной балкой. Есть сила, которая может поднять из праха огромные города, но нет в мире силы, которая могла бы поднять лёгкие ресницы над глазами мертвого ребёнка.
   Только те, кто находился на левом берегу Волги, в десяти - пятнадцати километрах от Сталинграда, в районе хутора Бурковского, Верхней Ахтубы, Ям, Тумака и Цыганской Зари, могли увидеть всю картину пожара в целом, измерить огромность несчастья, постигшего город Сотни бомбовых разрывов слились в однообразный гул, и чугунная тяжесть этого гула заставляла дрожать землю в Заволжье, стёкла деревянных домиков позванивали, и листва на дубах шевелилась. Известковый туман, вставший над городом, белой простыней покрыл высокие здания, Волгу, растянулся на десятки километров, пополз к Сталгрэсу, судоремонтному заводу, к Бекетовке и Красноармейску. Постепенно белизна тумана исчезла, смешиваясь с желто-серой дымной мглой пожаров.
   Издали было ясно видно, как огонь, горевший над одним зданием, соединялся с соседним огнем, как горели целые улицы и как под конец огонь горящих улиц слился в одну стену, живую и движущуюся. В отдельных местах над этой стеной, вставшей над правым берегом Волги, поднимались высокие, как башни, столбы, вздувались купола и огненные колокольни. Они сверкали красным червонным золотом, дымной медью, точно новый город пламени вырос над Сталинградом. Волга у берегов курилась. Чёрный копотный дымок и пламя скользили по воде - то горело вытекавшее на воду из разбитых цистерн горючее. А дым поднялся на много вёрст тучей. Туча эта разрослась и, размытая степными ветрами, стала расползаться по небу, и много недель спустя дым висел на-! десятками степных верст вокруг Сталинграда, и опухшее, бескровное солнце шло своим путём среди белой мглы.
   В сумерках пламя горящего города увидели бабы, шедшие с юга в Райгород с мешками зерна, и паромщики на переправе в Светлом Яре. Отблески пожара заметили старики казахи, ехавшие к Эльтону на телегах; их верблюды, выпятив слюнявые губы и вытягивая грязные лебединые шеи, оглядывались на восток. С севера увидели свет рыбаки в Дубовке и Горной Пролейке. С запада наблюдали пожар выехавшие на берег Дона офицеры из штаба генерал-полковника Паулюса. Они курили и молча глядели на светлое пятно, кругло мерцавшее в тёмном небе.
   Много людей увидело зарево в ночи.
   Что вещало оно, чью гибель, чьё торжество?
   А телеграф, океанский кабель и радио уже разносили весть о решающем ударе немцев по Сталинграду: в Лондоне, Вашингтоне, Токио и Анкаре политики не спали, и трудовые люди с белой, желтой, чёрной кожей напряжённо вчитывались в телеграммы, где на тысячах первых газетных полос появилось новое слово Сталинград.
   Сила бедствия была огромна, и всё живое, как бывает это во время лесных и степных пожаров, землетрясении, горные обвалов и наводнений, стремилось покинуть гибнущий город.
   Первыми покинули Сталинград птицы - врассыпную, низко прижимаясь к воде, перелетали галки на левый берег Волги; обгоняя их, серыми, то упруго растягивающимися, то сжимающимися стайками летели воробьи.
   Большие крысы, должно быть, годами не выходившие из тайных глубоких нор, почувствовав жар огня и колебания почвы, вылезали из подвалов продовольственных складов и пристанских хлебных амбаров, несколько мгновений растерянно метались, ослеплённые и оглушённые, и, гонимые инстинктом, волоча хвосты и жирные седые зады, ползли к воде, карабкались по доскам и канатам на баржи и полузатопленные пароходы, стоящие у берега Собаки с безумным, мутным взором выскакивали из дыма и пыли, скатывались с откоса и бросались в воду, плыли в сторону Красной Слободы и Тумака.
   Но белые и сизые голуби, силой, ещё более могучей, чем инстинкт самосохранения, прикованные к своему жилью, кружились над горящими домами и, подхваченные током раскалённого воздуха, гибли в дыму и пламени.
   32
   Варвара Александровна Андреева с невесткой и внуком должны были уехать в воскресенье. Наташа упросила заведующую детским домом Токареву взять ее сына и свекровь на катер, предоставленный для эвакуации детей Вещи, зашитые в мешки и узлы, еще в пятницу отвезли на ручной тележке и сложили вместе с упакованным имуществом детского дома.
   Утром Варвара Александровна пришла с внуком к условленному месту на пристань. После прощания с мужем, ушедшим с утра на завод, после расставания с домом и садом она чувствовала себя подавленной и разбитой. До часа отъезда десятки тревожных мыслей заполняли её голову о дровах, которые заперты на плохонький замок, о доме, который будет стоять без призора в то время, как муж уходит на завод, об огороде, где без присмотра будут дозревать помидоры, о яблоньке, усыпанной недозревшими яблоками, - бери, кто хочет, о недоштопанном, недошитом, невыстиранном, невыглаженном, о недополученных по карточкам жирах и сахаре, о том, что брать с собой, чего не брать - ей вдруг все показалось необходимым и утюг, и мясорубка, и вышитый коврик над кроватью, и старые, подшитые валенки...
   Андреев проводил её и внука до угла, и она всё просила его смотреть, проверять, не забывать десятка мелких и важных вещей. Но в тот миг, когда она поглядела на широкую, сутулую спину мужа, в последний раз оглядела зелёную вершину яблони и серую крышу - все малые мысли и малые тревоги оставили ее. И с чувством, подобным испугу, она поняла, что нет для неё на свете дороже и ближе человека, чем старый её товарищ и спутник. Он оглянулся в последний раз и скрылся за углом.
   На пристани она увидела сотни людей: заросших седой бородой стариков в зимних пальто, девушек, матерей с детьми на руках. Казалось, одни лишь глаза оставались на лицах молодых женщин, к поясам их модных пальто были подвешены чайники и фляжки; бледнолицыми и слабенькими были их ребятишки.
   Увидела она пятнадцатилетних девушек-подростков, в синих лыжных шароварах, с ногами, обутыми в тяжёлые походные ботинки, на их худенькие плечи были надеты мешки с брезентовыми и верёвочными лямками. Увидела она старух, они сидели, опустив руки на колени, и смотрели, как маслянистая темная вода несет от пристани разбухшие арбузные корки, дохлую белоглазую рыбу, гнилые поленья, промасленные клочья бумаги.
   Когда она, живя в своём доме, видела этих людей, расспрашивающих, где баня, пристань, карточное бюро, базар, её иногда охватывало раздражение против них, точно они несли с собой беду, заражали тревогой землю, по которой ступали. И женщины в очередях, да и она сама, сердито говорили. "Ох, "выковыренные", одно беспокойство, цены гонят". Удивительно, но именно они, эти горькие люди, утешили её казавшуюся неутешной боль. Все они покинули родные дома, оставили запасы дров и картошки, не остывшие тёплые печи, не сжатые поля, не снятые овощи в огородам.
   Она поговорила со скуластой старухой из Харькова и подивилась, как схожи их судьбы: муж собеседницы был ценовым контролером, уехал осенью 1941 года с заводом в Башкирию, она поехала к родителям своей невестки, жены старшего сына, в Миллерово, пожила там полгода, а теперь с невесткой и внуком едут к мужу, двое её сыновей ушли на фронт. И сидевшая рядом молодая женщина, жена командира, рассказала? она с двумя детьми и матерью мужа едет к сестре в Уфу. И старик еврей, зубной техник, рассказал, что он уже третий раз поднимается с места - сперва из Новоград-Волынска в Полтаву, из Полтавы в Россошь, там он похоронил жену, а теперь едет в Среднюю Азию с двумя внучками, мать их, его дочь, умерла от желтухи перед войной, а отца девочек, инженера на сахарном заводе, убило во время бомбёжки. И пока старик рассказывал, девочки держались руками за его пиджак и смотрели на него, как на богатыря, а вид у него был такой, что кажется, дунь на него - и он свалится.
   Люди собрались на волжской пристани из городов и сёл, о которых она не слыхала, и уезжали в разные стороны - в Красноводск, Белебей, Елабугу, в Уфу, Молотов, Барнаул, а судьба у всех была одинакова. Казалось, что Россия одна повсюду, как и судьба её людей. И это чувство общности судьбы народа и страны, в которой жил народ, впервые ощутилось Варварой Александровной с такой же простотой и силой, как судьба и жизнь семьи в только что покинутом ею доме.
   А время все шло. От пристани отходили закрашенные зелёными и серыми пятнами пароходы с увядшими ветвями вокруг труб. "Словно на Троицу", подумала она Володя нашёл себе на пристани товарищей, она каждый раз теряла внука из виду, начинала звать его Синее небо тревожило, и она всматривалась в ясную синеву. Только мысль о муже отвлекала ее от растущего беспокойства
   Здесь, на пристани, она всё думала, почему муж не хотел ехать с ней, решил остаться работать до последнего дня. Всё сильней становился её страх и нетерпение, и одновременно все больше крепло ее умиленное уважение к своему старику. Ей хотелось хоть на минуту увидеть его. Но потом вновь захлёстывало ожидание беды. На небе появились кучевые облачка. Темная вода плескала и урчала, шумели колесные пароходы, медленно выгребая против течения. Во всем чудилась тревога.
   Лишь около двенадцати дня из за тюков багажа выскочил возбужденный Володя и закричал:
   - Идут, бабушка! Идут? И мама идёт!
   Варвара Александровна, торопясь, собрала кошёлки, пошла следом за внуком. По крутому булыжному спуску к набережной спускался детский дом: дети шли парами, впереди рослые, у некоторых были надеты красные галстуки, у всех за плечами были мешочки и тючки, руководительницы кричали и размахивали руками, десятки торопливых детских ног стучали по булыжнику, точно копытца.
   - Куда же нам? - заволновалась Варвара Александровна. - Ой, Володя, где же ты, а то ототрут нас при посадке и останемся.
   Ей показалось, что заведующая - толстая, большегрудая женщина с сердитым лицом - откажется в последнюю минуту взять её, и она всё твердила:
   - Ой, господи, да я в дороге ребятам помогу и всё, что нужно, пришью и залатаю.
   Течение сносило катер, и он, точно усмехаясь нетерпению Варвары Александровны, промахивался, проскальзывал мимо пристани, механик снова включал машину, и катер долго-долго подбирался против течения к берегу. Так повторялось раза два, пока рассердившийся капитан, морщинистый, низкорослый старичок в выцветшей фуражке, не заругался через медную трубу матом и на матросов, и на механика, и на самый катер - после этого всё вдруг наладилось, и Варвара Александровна подумала: "Эй, старый, давно бы ты так".
   Положили трап с веревочными перильцами, два матроса и милиционер с винтовкой начали посадку, застучали по палубе детские, обутые в сапоги и ботинки, ноги, зашуршали тапочки.
   - А ты куда, бабка? - спросил милиционер, но заведующая с палубы крикнула:
   - Эта бабушка с нами.
   На носу было удобное местечко возле ящиков, но Варвара Александровна решила устроиться на корме; к корме была подвязана лодочка, а неподалёку у борта висел спасательный круг.
   - Бабушка, а может быть, мне с дедом остаться? - сказал Володя.
   - Вот я тебя привяжу, как козла, - ответила она. - Пойди лучше машину посмотри, сейчас поедем.
   Но отчалил катер не скоро...
   Грузовик, который должен был перевезти на пристань больных ребят и посуду, бельё и продукты, запоздал, пришёл лишь в четвёртом часу. Водитель объяснил задержку тем, что лопнул коренной лист у рессоры.
   Погрузив вещи на катер, водитель пожелал заведующей счастливого пути, помахал рукой своей знакомой, Клаве, стоявшей на борту катера.
   - Пиши, Клава, - крикнул он ей. - Я до тебя в Саратов в гости приеду.
   Она рассмеялась, сверкнула белыми зубами. Он не стал дожидаться отправления катера, завёл мотор и поехал в гору. На подъёме заглох мотор, и он минут пять возился, пока наладил карбюратор.
   Водитель ехал вверх, слушая, как пыхтит мотор. Вдруг он услышал нарастающий вой бомбы, прижал голову к баранке, ощущая всем телом конец жизни, с тоской подумал: "хана!" и перестал существовать.
   33
   Катер был нагружен, суета на берегу сменилась суетой на палубе. Возбуждённые отъездом дети не хотели уходить с палубы, и только самых маленьких да некоторых девочек усадили в каюты.
   Мария Николаевна провожала ребят до Камышина, где у неё были дела в райкоме и районе.
   Она присела в каюте возле больных - Славы Берёзкина и всегда молчавшего украинца Серпокрыла - и обмахивала платочком лицо.
   - Ну, как будто едем, - сказала она подошедшей Токаревой, гордясь тем, что её хлопотами был получен катер. - Теперь бы до Камышина без приключений добраться.
   - Без вас я бы не справилась, - сказала Токарева,
   
   просто помираю, жарко так, может, на воде легче будет.
   - Я только теперь сообразила, - задумчиво сказала Мария Николаевна, - что всё моё семейство могло бы с вами. Поехать. Какая досада! В Камышине пересели бы с вами на пароход и добрались до Казани.
   - Пойдёмте наверх, - сказала Токарева, - сейчас будем отправляться, капитан обещал ровно в четыре. Хоть посмотрю в последний раз на Сталинград!
   Когда женщины ушли, Слава Берёзкин потрогал своего всегда молчавшего товарища за плечо и сказал:
   - Гляди.
   Но немой украинец не повернул стриженой бугристой головы к квадратному окошечку, под которым плескалась вода.
   Мокрый столб, поросший зелёной плесенью, стоявший под самым окном каюты, медленно поплыл назад, и тотчас стал наплывать второй, стали видны толстый настил пристани, ноги людей, стоявших у перил, потом и самые перила, коричневая рука матроса с синими жилами и с синим якорем, борт баржи в смоляных натёках, и вдруг открылся обрывистый берег, крутые улицы, а через минуту весь город с запыленной зеленью, каменными и дощатыми стенами высоких и малых домов медленно поплыл вниз. Из правого угла оконца появились глинистый осыпающийся откос, зелено-желтые бензобаки, красные вагоны на железнодорожном пути и огромные, затянутые дымом заводские корпуса. Под окном шумно, вразнобой заплескалась волна, и весь пароходик стал дрожать и поскрипывать от шума мотора.
   Впервые в жизни Слава Берёзкин ехал пароходом: страстное желание говорить и спрашивать охватило его. Ему хотелось знать, сколько узлов в час делает пароход, ему представлялись огромные, с кошачью голову узлища, навязанные на толстой веревке, протянутой вдоль всего течения реки. Хотелось обсудить, имеется ли киль у парохода и может ли он выдержать морскую бурю. И одновременно совсем не детская тревога владела им: он всё надеялся и мечтал, что мать и сестра поедут с ним вместе, он всё собирался говорить об этом с заведующей и Марией Николаевной; сестра не займёт лишнего места, пусть спит на его кровати, он с удовольствием ляжет на полу, а мать будет стирать бельё и готовить... Она вкусно готовит и очень быстро. Папа всегда удивлялся, приходя с полковых занятий домой; едва он успевал почистить сапоги, помыться, сменить гимнастёрку, а обед был уже на столе. Притом ведь мама очень, очень честная, она не возьмёт ни кусочка масла, ни ложечки сахару, всё будет класть в детскую еду. Он обдумал все доводы, которые приведёт Токаревой. Он будет помогать матери чистить картошку, крутить мясорубку, и ему в ночь отъезда мечталось, что всё уже совершилось по его желанию - Люба спит на его кровати, он лежит на полу, входит мать - он чувствует тепло её рук и говорит ей: "Не надо, не плачь, папа жив, он вернётся". Но он уже знает, что это не так. Отец лежит среди поля, раскинув руки, и красная луна освещает его белое лицо... И потом мать, совсем седая, и Люба живут в эвакуации в Сибири, и Слава входит, стуча обмёрзшими, тяжёлыми сапогами, говорит: "Немцы разбиты, теперь я вернулся к вам навсегда", и начинает доставать из своего солдатского мешка печенье, жиры, банки варенья, несколькими ударами топора он валит сосну, Нарубает груду дров - в избе тепло, светло (он привёз с собой электричество), большая кадушка полна воды, в печи жарится дикий гусь, убитый Славой на берегу Енисея. "Мамочка, я не женюсь, я всю жизнь буду с тобой", - и он гладит мать по седым волосам и укутывает ей ноги своей шинелью...
   А волна стучит в тонкий дощатый борт костяным пальцем, пароходик поскрипывает, серая, мутная вода, морщась, бежит мимо окна... Он один... Как найдёт его мать, где отец, где конец этой мутной реки?.. Руки сжали раму с такой силой, что ногти стали белыми, от них отлила кровь. Он искоса посмотрел на соседа - видит ли немой, что слезы ползут по Славиным щекам... Но сосед повернулся к стене, его голова и плечи вздрагивали, он тоже плакал.
   Слава, подтягивая сопли, спросил:
   - Чего ты плачешь?
   И впервые он услышал заикающийся голос Серпокрыла:
   - Убылы батьку.
   - А мама? - спросил Слава, поражаясь, что немой отвечает на вопросы
   - И маты убылы.
   - А сестра у тебя есть?
   - Ни.
   - Ну так чего же ты плачешь? - спросил Слава, хотя понимал, что у "немого" было достаточно оснований, чтобы плакать.
   - Боюсь, - глухо в подушку ответил Серпокрыл.
   - Чего?
   - Бою-юсь на свити жить.
   - Ты не бойся, - сказал Слава, и чувство любви заполнило его сердце, знаешь, ты не бойся, теперь ты будешь со мной, я тебя никогда не оставлю.
   Он торопливо, не завязывая шнурков, а засунув их под пятки, надел тапочки и деловито пошел к двери.
   - Я сейчас скажу Клаве, чтобы тебе сухой паёк дали, там ситный, две конфеты и пятьдесят грамм сливочного масла. Вернувшись к Серпокрылу, он сказал:
   - Вот. Возьми, - и вынул из кармана маленький красный бумажник, в котором лежал листочек с записанным крупными буквами довоенным адресом Славы.
   На палубе одни смотрели на город и пристани, двое мальчиков - орловец Голиков и татарин Гизатулин - забросили в воду заранее налаженную бечёвку с кусочком жести и булавочным крючком - ловили щуку на блесну. Широкогрудый, черноволосый Зинюк, страстно любивший машины, пробрался к механику и смотрел на дизель мотор.
   Несколько детей стояли за спиной у курносого, рыжего мальчика, рисовавшего в тетрадку сталинградский берег.
   Младшие девочки взялись за руки и с серьёзными, суровыми лицами, широко открывая рты, запели:
   "Гремя огнём, сверкая блеском стали,
   Пойдут машины в яростный поход.."
   Непередаваемо трогательным было это пение девочек. Пичужьи тоненькие голоса дрожали, а слова песни были мужественны и суровы... И кругом плескалась, блестела на солнце стремительная волжская вода.
   Мария Николаевна с нежностью глядела на поющих девочек.
   - Милые мои, хорошие, - сказала она, и слова эти относились к детдомовским детям, к дочери, мужу, матери, и к старухе Андреевой, вяжущей чулок на корме катера, и к людям на берегу, и к домам, и улицам, и деревьям родного города.
   Не желая давать волю чувству, она нарочно, превозмогая душевную неловкость, сказала Токаревой:
   - Все таки тянете с собой эту Соколову, посмотрите, как она на глазах у детей зубоскалит с матросом. И на Андрееву это дурно влияет, видите, и она к ним присоединилась.