На крыльце появился адъютант.
   - Проходите, товарищ батальонный комиссар, я доложил генералу.
   Начальник тыла, немолодой широколицый человек, принял Крымова, готовясь бриться; подтяжки, точно врезанные в белое полотно сорочки, лежали на его широких плечах.
   - Слушаю вас, батальонный комиссар, - сказал: он и стал рассматривать бумаги на столе.
   Крымов начал докладывать своё дело, и, так как начальник тыла всё продолжал рассматривать бумаги, Крымов не знал, услышан ли его доклад, нужно ли закругляться или, наоборот, начинать сначала... Он в нерешительности замолчал, но начальник тыла сказал: ему.
   - Ну, дальше что?
   Так как генерал без френча казался человеком совсем домашнего вида, Крымов, глядя на его спину в подтяжках, забыл воинский порядок и сел на табурет. По-видимому, генерал, наклонившийся над столом, услышал это по скрипу табурета и, не дав досказать Крымову последних слов, перебил его вопросом:
   - Давно в армии, батальонный комиссар?
   Крымов, не сообразив, чем вызван вопрос генерала, подумал, что дело его идёт на лад.
   - Я участник гражданской войны, товарищ генерал. В это время адъютант внёс зеркало. Генерал, наклонившись, стал рассматривать свой подбородок.
   - Как там парикмахер? - спросил: он. - Или его тоже упаковали, паникёры?
   - Мастер ждёт, товарищ генерал, - ответил адъютант, - и вода горячая есть.
   - Так чего ж, пусть идёт.
   Продолжая глядеть в зеркало, он загадочно, зло и шутливо сказал:
   - Не видно, что вы в армии давно, я думал, вы из запаса: садитесь, а разрешения не просите. Невежливо!
   Таким голосом произнесённые слова оставляют подчинённых в смятении - они не знают, последует ли за этим грозный окрик: "Встать, кругом марш!", либо же ничего плохого не последует.
   Крымов поспешно встал и, стоя "каблуки вместе, носки врозь", ответил с тем упрямым, тяжёлым спокойствием, которое он знал в себе:
   - Виноват, товарищ генерал, но принимать командира, у которого седая голова, вот этак, повернувшись к нему спиной, тоже ведь невежливо.
   Начальник тыла быстро поднял голову и пристально несколько мгновений смотрел на Крымова.
   "Ну, пропал мой бензин", - подумал Крымов.
   Генерал ударил кулаком по столу и раскатисто крикнул;
   - Сомов!
   Парикмахер, входивший со своими инструментами, попятился, увидя красное от прилившей крови лицо начальника тыла...
   - Явился по вашему приказанию, - звонко произнёс адъютант и замер у двери - он тоже учуял бурю.
   Начальник тыла, пристально глядя на Крымова, сказал: тем негромким голосом, которым отдают беспощадные приказания:
   - Немедленно вызови Малинина и передай ему, пусть зальёт батальонному комиссару баки во всех машинах. Нет бензина - пусть из своих машин боевой части перельёт, а сам со своим бухгалтерским талмудом пешком идёт. Пока не выполнит, чтоб не смел уезжать на новое место. Живо, выполняй!
   Его суженные светлосерые глаза заглянули в самую глубину глаз Крымова, и много в этом взгляде было ума, души и лукавой хитрости.
   - Ладно, ладно, - усмехаясь, сказал: он, протягивая на прощание руку Сердитый на сердитого попал...- И вдруг тихо, с тоской проговорил: - Всё отходим, отходим, батальонный комиссар.
   Случается, что сперва долго не везёт человеку и даже самый малый пустяк не даётся ему, а затем наступает перелом: раз повезёт-то уж повезёт, и всё складывается само собой, словно судьба заранее подготавливает этому человеку удобные, быстрые и лёгкие решения всех его забот.
   Вот и Крымов, едва выйдя от генерала, встретил бежавшего к нему навстречу посыльного от начальника ОСГ. А едва он вышел от начальника ОСГ, держа в руке подписанную и оформленную в несколько минут накладную, и задумался, где же ему искать Саркисьяна, как увидел Саркисьяна. Старший лейтенант бежал к нему навстречу и спрашивал, блестя выпуклыми карими глазами:
   - Ну как, товарищ комиссар?
   Крымов передал ему наряд. Бензин за эти дни стал для Саркисьяна предметом мучения. Ему казалось, что учи он в своё время старательней математику, ему бы удалось решить неразрешимую задачу. Вместе со старшиной он исписал всю имевшуюся у него бумагу круглыми, большими цифрами, делил, множил, складывал килограммы, километры, бензобаки, вздыхая, утирая пот и морща лоб.
   - Ну, теперь живём, - хохоча, повторял он, рассматривая накладную.
   И самого Крымова на миг охватило "возбуждение отступления", чувство, которое он сразу же подмечал и не любил в других. Он знал лица людей, отходивших по приказу с линии огня, знал оживлённые глаза легко раненых, бредущих на законном основании из окопного пекла.
   Он отлично понимал деловитую суету людей, собиравшихся уходить по восточной дороге, тяжёлое чувство в сердце вдруг сменялось ощущением безопасности.
   Так от войны нельзя было уйти, она шла следом чёрной тенью, и чем быстрей уходили от неё, тем быстрей настигала она уходивших. Отступавшие вели за собой войну.
   Отступавшие войска приходили в тихие сады, мирные поля и сёла, радовались тишине и покою, а через час или через сутки чёрная пыль, пламя и грохот войны врывались следом за ними, война была прикована к войскам тяжёлой цепью, и отступление не могло порвать эту цепь - чем длинней, тем крепче и туже становилась она.
   Крымов поехал с Саркисьяном на западную окраину деревни, к балке, где остановился дивизион. Машины рассредоточились, стояли под склоном балки, замаскированные ветвями деревьев. Люди, казалось, бездеятельны и угрюмы, не видно было обычной деловитости солдат, умело и уверенно создающих на новом месте свой простой быт - соломенную постель, обед, занимающихся стиркой, бритьём, просмотром оружия.
   Крымов после недолгого разговора с миномётчиками понял, что люди подавлены и хмуры. При приближении комиссара они вставали медленно, неохотно. На шутки они отвечали невесёлыми вопросами либо угрюмо молчали, на серьёзный разговор пытались отвечать шуткой Внутренняя связь его. С людьми словно нарушилась. Крымов сразу ощутил это.
   Один из миномётчиков. Генералов, человек, известный своей смелостью и весёлостью, спросил: у Крымова:
   - Правда, товарищ комиссар, что вся бригада наша в Сталинграде отдыхать будет, а вы приехали с нашим дивизионом бой принимать? Так ребята сказывали, будто говорили вы: "Приказ об отходе для нас отмененный".
   Вопрос этот рассердил Крымова невысказанным упрёком.
   - Да, правильно, а вы, Генералов, видно, раздумали Советскую Родину защищать, словно недовольны? Генералов поправил ремень.
   - Я ничего такого не говорю, товарищ комиссар, зачем мне такие слова пришивать, вам командир дивизиона скажет, мой расчет позавчера последним снялся, уже все уходили, а я огонь вел.
   Молодой парень, подносчик мин, со злым и насмешливым лицом сказал:
   - А что последним, первым - толк один. Вот всю Россию измерили...
   - Вы откуда родом? - спросил: Крымов. И подносчик мин, видимо подумав, что комиссар будет его агитировать, сказал:
   - Я омский, товарищ комиссар, до моей местности немец не дошёл ещё.
   Из-за машины чей-то голос спросил:
   - Правда, товарищ комиссар, говорят, он на Сибирь и на Урал стал летать, бомбит уж?
   - А как насчёт горючего, товарищ комиссар? Тут уж пехота по большакам отходила.
   Крымов заговорил сердито, резко, минометчики молча слушали. Когда он кончил, голос из-за машины печально сказал:
   - Выходит, не немец наступает, а мы отступаем, обратно мы виноваты.
   - Кто это там? - спросил: Крымов и пошёл к машине. Но там уже никого не было.
   Крымов приказал Саркисьяну поехать зарядиться горючим всем дивизионом, так как не хватало тары.
   Саркисьян рассчитывал, что вернется к вечеру, и Крымов решил ждать его в станице.
   Но сроки, назначенные Саркисьяну на поездку, были нарушены. Он долго провозился, пока армейская заправочная отпустила горючее, необходимое, чтобы добраться до склада. Затем он поехал не той дорогой, потом оказалось, что до склада не тридцать километров, как ему сказали, а сорок два.
   Он приехал на склад засветло, но отпуск горючего производился только ночью. Склад был расположен недалеко от шоссейной дороги, и до темноты в воздухе находилась немецкая авиация.
   Едва в районе склада появлялись машины, немец налетал, кидал мелкие бомбочки и "тыркал" из пулемёта.
   Кладовщик сосчитал, что за один день немец налетал одиннадцать раз.
   Начальник склада со своей командой весь день хоронился в блиндажике, и, если кто-нибудь выходил наружу, ему кричали:
   - Ну как там?
   - Летает, кружит, собака, одиночный, дежурный. Иногда наблюдатель кричал:
   - Прямо на нас разворачивается, гад! Пикировает!
   Раздавался удар бомбы - и все в блиндаже валились на землю, ругались, а затем кто-нибудь кричал наблюдателям.
   - Лезь назад, чего там красуешься, обратно приманиваешь его. Заметит - как даст бронебойно зажигательным!
   В этот день складским даже обеда не пришлось варить, чтобы не привлекать немца дымком, и сухой паек съели сухим.
   Саркисьяна часовые остановили за километр от склада:
   - Отсюда пешком, товарищ старший лейтенант, - машину днём не ведено пускать
   Начальник склада, с будяками на одежде, посоветовал Саркисьяну получше заметить при свете дорогу, а едва стемнеет - гнать машины на заправку.
   - Только предупредите водителей, чтоб свет и на секунду не зажигали, а то мы по фарам огонь открываем.
   Начальник посоветовал приезжать к двадцати трём часам, не позже и не раньше.
   - Он, собака, должно быть, ужинает в это время и не летает, - сказал: начальник склада, показав на пыльное голубое небо. - Перед двадцатью четырьмя ноль-ноль понасаживает ракет, как бабы горшков на заборе.
   По всему было видно, что начальник склада серьёзно относился к авиации противника.
   Крымов знал по опыту, что на войне условленные сроки встречи легко нарушаются, и велел Семёнову найти дом для ночлега.
   Семёнов не отличался практической расторопностью. В деревнях он стеснялся просить у хозяек не то что молока, но и воды, спал в машине, скрючившись неудобнейшим образом, так как из застенчивости не шёл спать в хату. Единственный человек, которого он не боялся и не стеснялся, был суровый комиссар Крымов, с ним он постоянно спорил и ворчал на него, Крымов шутливо говорил:
   - Вот переведут меня, всегда будете ездить некормленным!
   И в этих словах заключалась не только шутка, Крымов был по-настоящему привязан к Семёнову и с чувством отеческой нежности тревожился о его судьбе.
   На этот раз Семёнов внезапно проявил необычайную расторопность - найденный им для ночлега дом был хорош - просторные комнаты, высокие потолки. В доме располагалась выехавшая перед вечером канцелярия начальника тыла.
   Хозяева дома - старики и молодая, рослая, статная женщина, за которой неотступно вперевалку ковылял белоголовый, темноглазый мальчик, - с утра наблюдали за сборами канцелярии, стоя под навесом летней кухни.
   После обеда ушли последние штабные учреждения, снялся и ушёл батальон охраны - станица опустела. Пришёл вечер. Снова плоская степь окрасилась влажными красками заката. Снова на небе шла бесшумная битва света и тьмы. И снова печалью и тревогой дышали вечерние запахи, приглушённые звуки обречённой на тьму земли.
   Есть такие хмельные и горькие часы и дни, когда сёла остаются без власти, в тишине, в ожидании. Штаб поднялся, ушёл, опустели хаты, покинутые постояльцами.
   Остались лишь аккуратно вырытые опытными руками узкие щели с краями, обложенными увядшей полынью, следы машин, гора очистков у школы, где была столовая, консервные банки за хатами, обрывки газет да поднятый шлагбаум открыта дорога, езжай кто хочет!
   Чувство простора и сиротства приходит к людям. Дети рыщут, не забыли ли стоявшие целенькую банку консервов, недожжённую до конца свечу, проволоку, штык.
   А молодая баба задумается, поглядит на опустевшую дорогу, и свекровь, неотступно наблюдая за ней, сердито вполголоса ругнётся.
   - Ага, соскучилась!
   Стало в станице без войска просторно, тихо, удобно, но так тревожно и грустно, словно не день, не два, а всю жизнь стояли здесь военные постояльцы.
   И жители вспоминают про уехавших штабных командиров, кто каким был: один тихий, старательный, всё писал бумаги, второй самолётов боялся и в столовую раньше всех шёл, позже всех возвращался, третий простой, со стариками курил, четвёртый с молодыми бабами любил посмеяться, пятый гордый очень был, слова не скажет, но играл красиво на гитаре, пел очень хорошо.
   Но проходил час, ветер застилал пылью след уехавших, и а тишине замершей станицы появлялся обычно путник или путница, шедшие с запада, и новая весть потрясала умы и сердца: дорога пустая, войск никого, а немец - вот он.
   Семёнов сообщил шёпотом, что хозяева - люди неважные, но зато квартира у них очень хорошая. Старуха была самогонщицей. Соседка сказала, что до коллективизации занимались они не только хозяйством, но и торговлей, но это бог с ними, не год у них жить, а молодая... он лишь рукой махнул: хороша...
   На впалых щеках Семёнова проступил румянец, ему, видимо, нравилась молодая рослая женщина, с высокой грудью и с бронзовыми сильными руками, с быстрыми и сильными ногами и с тем пристальным и ясным взором, от которого холодеет мужское сердце.
   Семёнов и про неё узнал - она вдова. Была женой покойного сына хозяев. Сын поссорился с родителями, жил в другой станице - работал механиком в МТС. Молодая приехала на несколько дней - забрать кое-какие вещи - и собиралась обратно.
   В доме уже испарился дух постояльцев, свежевымытый пол был посыпан для ликвидации блох пахучей полынью. Ярко и радостно пылавшая печь втянула в себя дух лёгкого табака, городской еды, хромовой кожи, да и старик перешиб этот дух крепким деревенским самосадом.
   Возле печи стояла кадушка с тестом, прикрытая от сквозняков одеяльцем.
   В комнате встал смешанный запах полыни, влажной про хлады вымытого пола, сухого огня, сельского табака.
   Старик надел очки и, оглядываясь на дверь, читал вполголоса немецкую листовку, подобранную в поле. Подле, касаясь подбородком стола, стоял белоголовый внук, сурово сдвинув брови, слушал.
   - Дедушка, - спросил: он серьёзно и протяжно, - почему нас все освобождают: и румыны освобождают, и немцы вот эти освобождать будут?
   Старик сердито махнул рукой:
   - Тихо! - и продолжал чтение.
   Сложение букв в слова ему давалось с трудом, и он боялся остановиться, как боится остановиться лошадь, тянущая на обледеневшую гору подводу станешь на секунду - и уж не сдвинешь груза.
   - Дедушка, а жиды кто! - спросил: суровый и внимательный четырёхлетний слушатель
   Когда Крымов и Семёнов вошли в дом, старик отложи п листовку на край стола, снял очки и, оглядев вошедших, строго спросил:
   - Вы кем же были, почему не уехали?
   У него к ним было такое отношение, словно они уж не являются фигурами материальными, действительными, а мнимыми, не имеющими веса. Он и говорил о них в прошедшем времени.
   - Кем были, теми и остались, - усмехнулся Крымов, - а раз не уехали, значит, не ведено ехать.
   - Чего спрашивать? Когда надо будет - поедут, - сказала: старуха Садитесь уж, покушайте.
   - Нет, спасибо, - ответил Крымов - Вы кушайте, мы уж поели.
   Молодая, войдя в комнату, окинула взором новых постояльцев, утёрла губы и засмеялась. Она прошла мимо Крымова, глянула ему в глаза, и он не понял, чем обожгло его, - теплом и запахом тела или пристальным взором.
   - Соседку звала корову доить, - объяснила она Крымову чуть-чуть сипловатым голосом, - свекровь корову вдвоём с соседкой держит, а корова меня до тятек не допустила, только своим даётся доить! - Она рассмеялась. - Бабу теперь легче, чем корову, уговорить!
   Старуха поставила на стол огромную, как солнце, сковороду с яичницей, миску вареников с каймаком, зелёную бутылку с самогоном.
   - Покушайте, товарищ начальник, чего там, - сказал: хозяин, пододвигая к столу табуретки.
   Он вкладывал в слово "начальник" беспечную насмешку, и тонкая суть этой насмешки была такова: мне, мол, уж нет смысла и нужды разбираться, какой ты там начальник - большой или совсем малый, а по правде, уж никакой, и от твоего начальствования ничто уж не зависит, и нет мне никакой от тебя ни пользы, ни убытка... но, пожалуйста, я и сейчас могу тебя звать таким именем, ты ведь любишь его, привык к нему, пожалуйста, мне не жалко.
   Крымов, как большинство людей, всегда возбуждённых избытком внутренней силы, пил не часто, для встряски, как он говорил. Увидев бутылку, он покачал головой.
   - Не бураковый, сахарный, - сказал: старик, - первачок, горит не хуже спирта.
   Старуха быстро и бесшумно расставила стаканчики, поставила тарелку с горой помидоров и огурцов, нарезала хлеб, бережливо отсыпала горстку соли, кинула ножик с тоненьким источенным лезвием, вилки - одна из них была с чёрной, жирной деревянной ручкой, другая посеребрённая.
   Всё это проделала она за несколько секунд, с той быстротой и лёгкостью, которая кажется недостижимой, - стаканчики она не расставила, а словно разбросала, и каждый из них стал точно, как назначено, помидоры, вилки, нож всё это только сверкнуло и разбежалось по столу, вдруг замерло, остановилось.
   Хозяева, быстро пробормотав "здоровье", выпили, молча, деловито закусили, тотчас старуха разлила по второму.
   По всему в доме чувствовалась большая сноровка в закусочном и питейном деле.
   Напиток был действительно хорош, без сивушного запаха, ошеломительно крепкий и жгучий.
   Старуха, прищурившись, оглядела Крымова и, словно поняв его душевную смуту, пододвинув ему вилку, сказала:
   - Ты закуси, закуси, табаком не закусывают. А молодая смотрела на него то сердитыми девичьими, то добрыми бабьими, ласковыми глазами. Старик неожиданно сказал:
   - В тридцатом году народ у нас две недели пил, всех свиней порезали, двое богачей с ума посходили, старик один - первый хозяин, восемь лошадей держал, четыре батрачки зимой и летом на него работали - выпил два литра, пошёл в степь, лёг в снег и заснул; утром его нашли, и бутылка лопнутая возле него, самогон в ней был, а мороз такой, что самогон даже замерз.
   - Мой самогон не замёрзнет, он - как спирт, - сказала: старуха.
   Хозяин слегка охмелел.
   - Не о том речь, тебе непонятно, - и постучал пальцем по немецкой листовке.
   Крымов взял листовку со стола, порвал её на куски и швырнул на пол.
   Он пошёл к двери и, выходя в сени, сказал Семёнову:
   - Не хочу я этого чёртова вина, пойду на дворе посижу.
   - Я сейчас приду, товарищ комиссар, только докушаю, - поспешно ответил Семёнов.
   - Он партийный, а? - подмигнув, спросил: старик у Семёнова, когда тот, встав из-за стола, надел пилотку.
   - Да, - отвечал Семёнов - А ты, старик, был заклятый кулак и остался кулаком.
   - А что вы мне можете сделать, товарищи?" - задорно спросил: хозяин, переходя на "вы".
   - Кое-что можем, - сказал: Семёнов и пошёл на улицу.
   - Это правильно, - ответил старик, глядя ему вслед. Выпитый спирт побуждал его высказываться о тайном, возникало желание пронзительно жестокого разговора вчистую. Старик не объяснял отступление случайными и проходящими невзгодами войны, он считал поражение свершившимся.
   - Подумаешь, партийные, - говорил он жене. - Я им могу всё, как думаю, выложить Вот зайдут в дом - и скажу.
   Он сам дивился, откуда у него в памяти чеканно и ясно возникали старые, давно забытые слова, и он умилялся, произнося их.
   - Виноградники Удельного ведомства... тут земли генерал-адъютанта Салтыковского, а завод игристых вин принадлежал члену Государственной думы...
   Выходило по его словам, в старое время жили спокойно, удобно, не знали нужды.
   А от нынешней жизни, от всех этих тракторов да комбайнов, от Магнитогорсков и Днепростроев, от председателей да бригадиров, от учения на агрономов, докторов, учителей, инженеров добра нет. Работают, как полоумные, сколько знаменитых богатых хозяев пропало, сколько угнали в тридцатом году...
   Слушая мужа, старуха даже раскраснелась, так душевно говорил он. Она хотела помочь ему, напоминала:
   - Ты им ещё скажи, как Любка, военная, в огород ходила, горох оборвала, сливы в саду поела, разве ей слово скажешь? Начальник уснёт, она с адъютантом в дурака режется... Ещё скажи, как председатель уезжал, лучших лошадей забрал, четыре пуда колхозного мёда смылил... В магазин ситцу, соли, керосину пришлют, разве мы его видели, а председателева баба пройдёт в новом платье, прошумит только...
   Старик и старуха особенно сердито говорили о тяжёлой колхозной работе, и молодая сказала:
   - Вы-то что плачете? Те, кто работал, те не плачут. А вы разве работали? Вы вино варили и продавали. От вас сын родной ушёл - не стал у вас жить. - И, с шумом отодвинув табурет, она подошла к окну и стала всматриваться в сумерки.
   - Что же наш Саркисьян не едет? - спросил: Крымов у подошедшего Семёнова Давно ему время. Семёнов, нагнувшись к уху Крымова, сказал:
   - Боец недавно шёл тут, говорит, впереди никого нет, товарищ комиссар, пусто, нам бы откатиться километров на двадцать.
   - Нет, надо ждать Саркисьяна, - ответил Крымов, - только у этих самогонщиков мы ночевать не будем. Вы пойдите посмотрите, вон там сарай - на сене постелите.
   Семёнов хотел было что-то сказать, но, поглядев на угрюмое лицо Крымова, молча пошёл к калитке.
   Стало темно. Пустынная, тихая улица была спокойна. Небо осветилось заревом дальнего пожара, и вся станица со своими садами, домами, амбарами, колодцами стояла в злом, колеблющемся свете.
   Несмело завыли собаки, со стороны восточной окраины послышался детский плач, сердитый женский голос.
   В небе зажужжало, заныло, ночные "хейнкели" торопились покружить над горящей землёй.
   Крымов почувствовал, что кто то бесшумно подошёл, глядит на него. То была молодая. Должно быть, он, сам того не сознавая, не думая о ней, ждал её, и он не удивился, увидев её рядом с собой. Она села на ступеньку крыльца, обхватив колени руками.
   Глаза её, освещённые далёким заревом, блестели, и вся она в мерцающем то мягком, то зловещем свете казалась прекрасной. Она, должно быть, чувствовала, чуяла не умом и даже не сердцем, а кожей, руками, шеей, что он смотрит на две гладкие, скользкие косы, сбежавшие вдоль шеи и свернувшиеся на коленях, на её голые выше локтя руки, на её освещённые огнём ноги. Она молчала, зная, что нет слов для выражения того, что возникает и завязывается между ними.
   Этот высокий человек с нахмуренным лбом и спокойными тёмными глазами никак не походил на армейских ребят-шофёров.
   В ней не было робости, застенчивой покорности. Она теперь боролась за жизнь грубо, как мужчина. Случалось, старики и мальчишки выполняли бабью работу - вскапывали огород, пасли скотину, стерегли младенцев, а ей приходилось делать главное, мужское дело.
   Она и пахала, и в район ездила сдавать хлеб, и к военной власти ходила уговариваться о ремонте мельницы и помоле зерна. Она умела обвести вокруг пальца, а если кто-либо хотел её обмануть, то и она могла перехитрить, обмануть обманщика. И обман этот был не бабий, а мужской, одновременно дерзкий и тонкий, конторский обман.
   А рассердившись, она ругалась не по-бабьи, пронзительной скороговоркой, а медленно, с выражением.
   И в эти дни войны и отступления, в пыли и грохоте, при зареве ночных пожаров, под гудение "хейнкелей" и "юнкерсов", странно ей было вспоминать свою молодую, застенчивую и тихую пору.
   Седеющий человек молча смотрел на неё, от него пахло вином, но глаза его были трудными, не блудили...
   И ему рядом с ней стало легче на душе. Вот так бы сидел, рядом с красивой и молодой, долго-долго, и сегодня и завтра. Утром бы пошёл в сад, потом на луг, вечером при коптилке сидел бы за столом и глядел, как её сильные, загорелые руки стелят постель, а красивые глаза глядят на него доверчиво, мило...
   Женщина молча встала, пошла по светлому песку. В ней соединялись сила и миловидность.
   Он смотрел ей вслед и знал, что она вернётся. И она действительно вернулась, сказала:
   - Пойдёмте, чего одному сидеть. Вон в доме том подруга моя живёт, поёт она хорошо...
   Он кликнул Семенова, велел не отходить от машины, проверить автомат.
   - Немец близко? - спросила она. Он не ответил.
   Крымов вошёл за ней в просторный дом, и на него пахнуло духотой надышанного воздуха и жаром протопленной летом печи.
   У окна сидела молодая светловолосая женщина, быстрыми движениями сшивала мешок.
   Когда Крымов, поздоровавшись, заговорил с ней, женщина наклонила голову и ладонью стряхнула невидимые крошки с колен. Потом она посмотрела на него, и в глазах её было выражение ясной девической чистоты, её не могут запылить и закоптить ни тяжесть труда, ни угрюмая тьма нужды.
   - Она мужа из Красной Армии ждёт, не замай её, она, как монашка, у нас, засмеялась молодая.
   На полу лежали уложенные вещи. Чернобородый широколобый человек, видимо отец женщины, сидевшей у окна, укладывал в мешок шубы, валенки.
   - Когда едете? - спросила молодая, приведшая Крымова.
   - На рассвете завтра, - ответил чернобородый и махнул рукой - Твои-то, небось, не едут?
   - Да ну их, пауки, какие они мои. День у них прожила, не дождусь завтрева, чтобы уехать. И ребёнок такого у них наслушался за этот день, что за всю жизнь не слышал.
   Чернобородый завязал мешок, распрямился, оглядел комнату.
   - Ну, вроде всё, - и добавил: - На переправе, верно, придётся побросать имущество. Всё равно - решился. Пешком пойдём, не останемся под германом.
   Пожилая женщина с заплаканными глазами накрыла на стол и сказала:
   - Ну, что ж, садитесь. Поужинаем у себя дома в последний раз. Садитесь и вы с нами, товарищ военный.