Женя вздохнула, искоса, насторожённо поглядела на Новикова.
   И он, действительно, покашлял, резко повернулся к ней и сказал:
   - У меня сейчас острое положение сложилось, я подал рапорт и после этого поссорился с начальником. Он мне сказал: "Я вас не откомандирую и назначу заведывать архивом", а я ему ответил: "Я не подчинюсь такому приказанию".
   Эти слова неожиданно обидели и рассердили Женю. Оказывается, его волновали служебные дела.
   Она насмешливо прищурилась.
   - Знаете, о чем я вдруг подумала? Прошли, должно быть, времена великой романтической любви. Такой любви, как у Тристана и Изольды. Вы читали? Вот он бросил для неё всё и дружбу великого короля, и собственное королевство, и ушел в лес, спал на ветвях и был счастлив. И она, королева, бросив королевство, была счастлива в лесу с ним. Верно ведь? И всякая литература прошлых веков прославляла тех, кто ради любви пренебрегал славой, да, боже мой, небесным и земным блаженством. А теперь всё это кажется смешным, непонятным, я уже не говорю о Тристане, да перечтите "Тамань" Лермонтова, и вы скажете "Как же так, ехал офицер по делу и, утеряв бдительность, увлёкся, влюбился, стал кататься на лодке с контрабандисткой, так нельзя". Я думаю, либо люди потеряли способность любить, как когда-то, либо им новые страсти заменили те, прежние!
   Она говорила быстро и горячо, словно заранее подготовила целую речь, и сама удивлялась, откуда у неё такая сердитая горячность. Но она уже, не останавливаясь, продолжала говорить:
   - Да где там? Что вы! Ну вот вы, хотя бы, могли бы ради любимой женщины уйти на день со службы, рассердить этим своё генеральское начальство, да какое там - опоздать ради неё на два часа, на двадцать минут? Раньше царство бросали к её ногам!
   - Тут не страх рассердить начальство, - сказал: он, - тут дело в долге.
   - Да вы мне не объясняйте, я всё знаю чувство общественного долга выше всего, святее всего. Всё это верно - Она снисходительно посмотрела на него - И всё же скажу вам по секрету всё верно, но любить безумно, слепо, забывая обо всём, люди разучились, заменили эту любовь чем-то иным, новым, может быть, и хорошим, но уж слишком разумным.
   - Нет, это неверно. Есть любовь, - сказал: Новиков.
   - А, ну конечно, - сказала: она сердито, - любовь теперь перестала быть роком, вихрем. Ну, конечно, знаю, как... любовь хороша, конечно, - сказала: она, передразнивая чей-то учительский, рассудительный голос: - супружество, содружество, влюбляться же в неслужебные часы, правда? Что-то вроде оперного театра, - ведь никто из любителей пения и музыки не вздумает бросить службу и в рабочие часы пойти слушать музыку.
   Новиков тревожно наморщил лоб и, сведя брови, смотрел на неё, потом вдруг улыбнулся доверчиво и сказал:
   - Если б вы на меня сердились, что я все эти дни не приходил, вот хорошо бы!
   - Что вы, как вы могли подумать - это ведь вообще. Я-то не гожусь для таких чувств.
   - Я понимаю, понимаю, это вообще, - с поспешной покорностью сказал: он.
   Она подняла голову, прислушалась к далёким заунывным гудкам, вдруг послышавшимся со стороны заводов и вокзала:
   - Вот и началась проза жизни, пойдёмте домой.
   Подруга Веры Зина Мельникова жила в доме, в котором поселили Мостовского. Это был один из самых благоустроенных домов в городе.
   Верины родные были недовольны её дружбой с Зиной. Но Вере было безразлично, что говорят домашние о её подруге. Ей нравилось, что Зина не гнушалась чёрной работой, мыла полы, стирала, могла сидеть недели на одном хлебе и чае, а на выгаданные деньги купить лайковые перчатки или чулки-паутинку.
   И одновременно с расчётливостью в ней была широта, она могла подарить подруге любимую брошку либо устроить вечеринку с таким богатым угощением, что после ей недели две приходилось есть лишь картошку с постным маслом.
   Вере нравилось, что Зина не обращается с ней, как с несмыслящей в жизни девочкой, а рассказывает о сложностях своих отношений с мужем и спрашивает у неё советов.
   По складу своей души она была чужда всему, чем жила Зина. Но почему-то ясная и чистая простота Вериной натуры не мешала ей проявлять интерес к Зининым житейским и сердечным страстям. Зина была старше Веры всего на три года, но казалась всезнающей по сравнению с подругой. Она уже два года была замужем, побывала несколько раз в Москве, жила в Средней Азии, в Ростове. Ее муж теперь работал уполномоченным по заготовкам и часто ездил по области, уезжал по вызовам наркомата в Куйбышев.
   Вера взбежала на третий этаж и позвонила.
   Зина, оглядев её, вскрикнула:
   - Верочка, у тебя такое расстроенное лицо, случилось что-нибудь?
   - Я хочу у тебя ночевать, можно?
   - Господи, что за вопрос, конечно. Муж ведь опять уехал в Куйбышев Ты есть хочешь?
   - хочу.
   Зина усадила подругу на диван.
   Вера наблюдала, как подруга быстро и легко двигалась по комнате, накрывая на стол. Каждый раз, проходя мимо зеркального шкафа, она мельком поглядывала на себя в зеркало.
   - А я всё полнею, - сказала: она, - можешь себе представить, все, буквально, во время войны похудели, а я одна несчастная.
   - Зиночка, - сказала: Вера тихим голосом и расплакалась.
   - Что, что? - испуганно спросила Зина.
   Вера, перестав плакать, рассказала: о том, о чём не могла и не хотела рассказать дома.
   Вечером начальник госпиталя передал ей список выздоровевших на выписку из госпиталя, она понесла список в канцелярию, нужно было подготовить документы и обмундирование - всех выписанных отправляли пароходом в Саратов, откуда обычно после комиссии их посылали в части. Утром, когда она уже кончила дежурство, ей снова попался этот перепечатанный на машинке список из двенадцати фамилий, и она вдруг увидела, что в нём была приписана от руки фамилия Викторова. Ей даже не удалось поговорить с ним наедине, она кинулась в палату, а он уже спускался по лестнице вместе со всеми к ожидавшему внизу госпитальному автобусу.
   - Нехорошо, что тринадцатый он, - сказала: Зина.
   - Он не тринадцатый, а впереди первого.
   Зина подсела к ней, стала растирать ладонями Верины пальцы, точно отогревая их от мороза, и сказала: тоном опытного врача, решившего не скрывать правды от больного:
   - Я по себе знаю, как это тяжело, и не жди, что будет легче.
   - Меня всё время мучит: теперь никогда его не увижу! А мама мне на днях сказала: "Не могу тебя поздравить, узнала о твоем знакомом серенький, мало развитой паренёк", - ей нужно, чтобы вундеркинд какой-нибудь. Презираю их, этих вундеркиндов и красавцев полковников, и женщин презираю, которые идут за них по расчёту, из соображений.
   - Любовь безрассудна и ни с чем не должна считаться, - сказала: Зина.
   Вера протяжно произнесла.
   - Он, Зиночка, неужели не увижу его? Зина задумалась, потом неожиданно сказала:
   - Вот кого не могу понять, это твою Евгению Николаевну. Почему она так одевается? Ведь с её фигурой и лицом, да и волосы у неё чудные, она могла бы, ты понимаешь, как выглядеть!
   - Она собирается, кажется, за полковника замуж, - поморщившись, проговорила Вера.
   Но Зина не поняла Веру и, забыв свои недавние слова о безрассудстве влюблённых, сказала:
   - Ну еще бы - полковник даст ей аттестат, и будет она где-нибудь в Челябинске стоять в очереди за молоком для ребенка.
   - Ну и что ж, - проговорила Вера, - я бы хотела стоять в очереди за молоком для ребёнка.
   Ее ожгло желание стать матерью, родить от Викторова ребёнка, с его глазами, медленной улыбкой, с такой же тонкой, худой шеей, и сберечь его в нужде, лишениях, как огонек среди ночи. Никогда в её голову не приходили подобные мысли, и чистая мысль эта стыдила, радовала, была одновременно горестна и сладка. Разве есть закон, запрещающий девушке быть счастливой и любить? Нет! Такого закона нет! Она ни о чём не жалеет и никогда не пожалеет, и поступила она так, как нужно было поступить. И Зина, словно почувствовав, о чём думала подруга, вдруг спросила:
   - Ты ждёшь ребёнка?
   - Не спрашивай меня об этом, - поспешно сказала: Вера.
   - Нет, нет, я только на правах старшей просто хотела тебе сказать... это не шутка, сегодня летчик жив, завтра его нет, а ты вдруг с ребёнком на руках, ведь это ужасно!
   Вера зажала уши руками и затрясла головой:
   - Глупости, глупости, не хочу слушать! До полуночи они разговаривали, потом Зина постелила Вере на диване.
   - Ложись, Верочка, надо тебе отдохнуть, - сказала: она.
   Вскоре она потушила свет.
   Утром, придя в госпиталь, Вера заглянула в палату Викторова - на его койке лежал черноглазый, смуглый человек с впалыми щеками, видимо армянин. Вере сделалось нестерпимо тоскливо, и она поспешно вышла в коридор и подошла к окну, где обычно встречалась с Викторовым. Ослепительно блестела на солнце чешуйчатая вода на Волге. "Пароход уж, наверное, прошёл Камышин..." Небо было спокойным, синим, река беспечной, яркие облачка казались такими белыми, лёгкими, безразличными ко всему на свете...
   Ей вдруг вспомнились Женя и Новиков, показалось, что они живут такой же размеренной, спокойной и бесстрастной жизнью, чуждые ее горечи и смятению. Это чувство раздражения против Жени и Новикова не оставляло её до вечера. Она пришла домой и даже обрадовалась, увидев Женю и полковника. Вот они то ей и нужны. Они сидели за столом, видимо, полковник недавно пришел - он держал в руке фуражку.
   Вера поглядела в упор на оживлённое лицо Евгении Николаевны. Пусть знает, что есть любовь, презирающая рассудок, расчёт, выгоды.
   Она стала рассказывать какую-то довоенную историю, слышанную ею ночью от Зины, про молодую женщину-инженера, влюбившуюся в актёра, участника концертной бригады; она уехала с этим актером, оставив мужа, уехала, несмотря на то, что ей вскоре предстояло защитить диссертацию и стать кандидатом технических наук, несмотря на то, что пришлось пережить много тяжелого, так как муж был в отчаянии и со службы её не хотели отпускать.
   Евгения Николаевна, выслушав эту историю, стала смеяться и сказала:
   - Пошловато!
   - Не пошловато, а настоящая любовь! - запальчиво сказала Вера
   Женя, внезапно рассердившись, ударила ложечкой по краю стакана, и звенящий звук стекла передал её волнение
   - Бульварщина! Мелкая страстишка, а ты называешь это любовью. Чушь!
   Она видела глаза Веры, упрямо и угрюмо глядевшие на неё, Верин по-ребячьи удивлённо раскрытый рот, какой бывает у совсем маленьких девочек.
   - Не кори меня, тётенька. Тебе всё это не понять, - сказала Вера
   - Не болтай вздор, - проговорила Женя холодно, Вера молча вышла из комнаты
   Оставшись вдвоём, Женя и Новиков молчали. Потом Женя сказала:
   - Вера думает, что я рассердилась только на неё, а в действительности я отчитала не только её, а и себя.. . Помните, тот наш разговор на набережной?
   Новиков примирительно сказал:
   - Зря, Евгения Николаевна, вы на нее рассердились - дитя ведь, по существу. - И вдруг не к месту добавил: - Знаете, должен доложить вам: убываю в Москву, в Главное управление кадров Красной Армии. Внезапно командирован.
   - Когда вы едете!
   - Самолетом, в ближайшие дни.
   - Что ж это вы вдруг доложили мне об убытии?
   - Робел, помня тот наш разговор. А после вашей проработки Веры решил сказать вам.
   - Странно, - сказала: она, - а у меня, наоборот, поездка в Куйбышев откладывается. Сейчас нет смысла ехать.
   - Знаете, Евгения Николаевна, обстановка на фронте такая, что разумней и вам и всей вашей семье уехать отсюда... - сказал: он, ловя её взгляд. - Вы знаете, если я, вернувшись, застану вас, то обрадуюсь. И всё же уезжайте, уезжайте! Брат Иван пишет - получил квартиру; поезжайте к нему, он с радостью примет вас. Он хороший человек - шахтер. И жена у него славная, простая. Ей-богу, езжайте!
   - Мы, кажется, с вами скоро обменяемся ролями, - проговорила она, - вы станете проповедовать то, что я вам говорила на набережной, а я уж, видите, сегодня говорю то, за что ругала вас.
   - По правде, я и до набережной, - сказал: он, - совершил кое-что по этой линии. Помните, когда я с вами проехал от Воронежа до Лисок? Ведь я должен был ехать на север, в Каширу, увидел ваше лицо в окне и поехал на юг, точней на юго-восток, потом в Лисках до полуночи ждал обратного поезда.
   Евгения Николаевна внимательно на него посмотрела и ничего не сказала.
   Проснувшись, Михаил Сидорович Мостовской поднял маскировочную штору, раскрыл окно, вдохнул свежесть ясного прохладного утра. После этого он пошёл в ванную, побрился, с неудовольствием подумав, что борода у него совершенно седая, в мыльной пене не видно сбритого волоса.
   - Сводку не слышали? Мой репродуктор испорчен, - спросил: он у Агриппины Петровны, принёсшей чай.
   - Как же, хорошая сводка, - ответила Агриппина Петровна, - восемьдесят два танка уничтожили, два батальона пехоты, семь цистерн сожгли.
   - А про Ростов ничего не передавали?
   - Нет, вроде ничего.
   Михаил Сидорович выпил чаю и сел за письменный стол работать.
   Но вскоре в дверь вновь постучалась Агриппина Петровна.
   - Михаил Сидорович, этот Гагаров пришёл, если заняты, он, говорит, вечером зайдёт.
   Михаил Сидорович обрадовался приходу гостя, хотя его одновременно раздосадовал утренний визит в часы работы.
   Гагаров, высокий старик с длинным, узким лицом, с длинными худыми руками и необычайно белыми тонкими пальцами, с длинными ногами, худоба которых угадывалась под болтавшимися брюками, входя в комнату, спросил:
   - Конечно, сводку слыхали? Ростов сдан, Новочеркасск сдан.
   - Вот как, - сказал: Михаил Сидорович и провал ладонью по глазам, - а мне Агриппина Петровна сообщила, что сводка хороша уничтожено восемьдесят два танка и два батальона пехоты, пленных взяли.
   - О господи, вот уж дура старуха, - сказал: Гагаров и нервно, быстро подёрнул плечами - Я к вам пришёл искать утешения, как больной идет к врачу. Да, кроме того, у меня к вам и дело есть.
   В это время воющий звук мотора заполнил воздух, покрыл все шумы города это самолет-истребитель делал в небе свечу.
   Когда звук мотора затих, Мостовской сказал:
   - Я не утешитель, но вот какая вещь: мои оптимизм как раз в том, что говорила бесхитростная Агриппина Петровна. Оптимизм сводки в том, что кажется незначительным. Ростов - печаль, горе, но не в этом решение войны. Мелкий шрифт сводок за нас каждый день, каждый час. Три тысячи километров фронт каждый час война, вот уже год. Вот чего не пишут даже мелким шрифтом... При движении фашисты теряют не только кровь! Продвинулись, сожгли тысячи тонн бензина, амортизировали на некий процент моторы, стерли резину на колёсах, да ещё тысячи прорешек... Для главного итога войны эти пустяковины важнее сенсаций.
   Гагаров с сомнением покачал головой.
   - Вы посмотрите, как они идут! Ясно ведь, по продуманному плану.
   Михаил Сидорович махнул рукой.
   - Чушь! План был, как вам известно, в шесть недель разбить Советскую Россию. Вот уже прошло пятьдесят шесть недель. Я спрашиваю вас: вы понимаете значение этого главного просчёта? Война должна была парализовать нашу промышленность, должна была вытоптать нашу пшеницу, да так, чтобы век не собрать урожая! Смотрите! Урал, Сибирь, весь наш Восток работает день и ночь. Колхозный хлеб для тыла и для фронта есть и будет. Где же, к черту, стройный план Гитлера, спрашиваю я вас? Вот в этом вторжении фашистской орды в глубины России? Вы думаете, они становятся сильней с каждым днём злодейства? Ничуть. И в этом залог их краха. Вот и права Агриппина Петровна со своим здравым смыслом простой души... А вы глупости говорите.
   Мостовской встречался с Гагаровым до революции в Нижнем Новгороде, где бывал наездами, занимался архивными изысканиями по истории края, изредка сотрудничал в либеральных газетах Война столкнула их в Сталинграде - Гагаров уж несколько лет не работал, жил на пенсии. В своё время он был известен остротой ума, и по сей день многие забытые старые люди вспоминали его острые мысли, хранили его письма.
   Он обладал сильной, прямо-таки могучей памятью, знал историю России с таким количеством важных н мелких подробностей, какое, казалось, не могло вместиться в одну голову. Для Гагарова не составляло труда поимённо перечислить несколько десятков людей, присутствовавших при погребении Петра Первого, либо назвать день и час прибытия Чаадаева к тётушке в деревню, сказать, сколько лошадей было запряжено в его коляску и какой масти были эти лошади.
   Когда с Гагаровым заговаривали о материальных невзгодах жизни, он, скучая, делал рукой отстраняющий жест. Зато он мог, не утомляясь, говорить о материях высоких.
   - Михаил Сидорович, - сказал: Гагаров, - вы всё говорите фашисты, фашисты и ни разу не сказали немцы, точно вы разделяете строго. Теперь, мне думается, это одно.
   - Нет, это далеко не одно Вы это отлично знаете, - ответил Мостовской. Посмотрите в прошлую войну: мы, большевики, отделяли вильгельмовский империализм, прусский национализм от германского революционного пролетариата.
   - Помню, помню, как не помнить, - смеясь, проговорил Гагаров - Теперь не все склонны этим заниматься. - Он посмотрел на насупившегося Мостовского и поспешно добавил. - Послушайте, не надо нам ссориться.
   - Отчего ж, - возразил Мостовской, - можно и поссориться.
   - Нет, не надо, - возразил Гагаров - Помните, Гегель в философии истории сказал: о хитрости мирового разума - он всегда уходит за сцену, когда бушуют выпущенные им страсти, он появляется на сцене, когда страсти, свершив свою службу, уходят, тогда только появляется разум, истинный хозяин истории. Старики должны быть с разумом истории, а не со страстями истории.
   Михаила Сидоровича эти слова раздосадовали. Ноздри его мясистого носа зашевелились, он насупился и, перестав глядеть на собеседника, сказал: сварливо.
   - Я хотя старше вас на пять лет, уважаемый объективист, не собираюсь, пока дышу, выходить из борьбы. Я могу ещё тридцать пять вёрст прошагать в строю, могу драться и штыком и прикладом...
   - С вами не сговоришься. Рассуждаете вы, точно собираетесь стать партизаном, - посмеиваясь, проговорил Гагаров. - Помните, я вам рассказывал об одном моём знакомце - Иванникове?
   - Помню, помню, - проговорил Мостовской.
   - Вот Иванников просил вас передать Шапошниковой для мужа её дочери, профессора Штрума, этот конверт, он его пронёс через линию фронта.
   И он протянул Мостовскому пакет, завёрнутый в грязную, в бурых пятнах, истрёпанную бумагу.
   - Не лучше ли ему самому передать? У Шапошниковых, вероятно, будут к нему вопросы.
   - Вопросы будут, - сказал: Гагаров, - но Дмитрий Иванович Иванников мне сказал, что бумаги попали к нему совершенно случайно. Ему передала их одна женщина на Украине, он не знает, как они попали к ней, не знает ни её адреса, ни фамилии. А Иванников не хочет к Шапошниковым ходить.
   - Ну что ж, давайте, - пожав плечами, сказал: Мостовской.
   - Большое спасибо, - сказал: Гагаров, глядя, как Мостовской кладёт пакет в карман. - Этот Иванников довольно странный человек, надо вам сказать. Учился в Лесном институте, потом на филологическом, много ходил пешком по приволжским губерниям, вот тогда мы и познакомились, он захаживал ко мне в Нижний. В сороковом году он обследовал горные лесничества на Западной Украине. Там его в горах и застала война. Жил с лесником, не слушал радио, не читал газет, вернулся из леса - а во Львове уже немцы. Вот тут его история поистине удивительная. Укрылся он в монастырском подвале, настоятель ему предложил разбирать лежавшие там старинные рукописи. А он без ведома монахов спрятал в этом подвале раненого полковника, двух красноармейцев, какую-то старуху еврейку с внучонком. На него донесли, но он успел вывести всех, кто скрывался, и сам ушёл в лес. Полковник решил пройти через линию фронта, Иванников пошёл с ним. Так они шли тысячу вёрст, а при переходе линии фронта полковника ранило, Иванников его на руках вынес.
   Гагаров встал и сказал: торжественным тоном:
   - На прощанье хочу сообщить важную, хоть и личную новость. Ведь я уезжаю, представляете себе, и уезжаю не как частное лицо...
   - Аккредитованы в качестве посла?
   - Вы не смейтесь. Событие удивительное! Вдруг получил официальный вызов в Куйбышев. Только подумайте! Предлагают мне консультировать капитальную работу о русских полководцах. Ведь вспомнили о моём существовании. Я по году писем не получал, а тут, знаете, до того дошло, что слышал, соседки разговаривают: "Кому это телеграмму... да опять Гагарову, кому же ещё". Михаил Сидорович, меня это, как мальчишку, тешит - до слез, говорю вам! Ведь какое одиночество и вдруг в такое время вспомнили, понадобился. Вот видите, нашлось место и для мнимой величины...
   Мостовской проводил Гагарова до двери и вдруг спросил:
   - А сколько лет этому вашему Иванникову?
   - Я вижу, вас интересует, может ли старик стать партизаном?
   - Меня многое интересует, - усмехнувшись, сказал: Мостовской.
   Вечером, после работы, Михаил Сидорович захватил принесённый Гагаровым пакет и вышел на прогулку. Шагал он быстро и легко, без одышки, по-солдатски размахивая руками.
   Пройдя свой обычный круг, он зашёл в городской сад и сел на скамейку, поглядывая на двух военных, сидевших неподалёку.
   Их лица от ветра, дождя, солнца вобрали в себя густую краску, стали тёмными, цвета прокалённого в печи хлеба, а их гимнастёрки от ветра, дождя и солнца потеряли окраску, были белые, едва тронутые зеленью. Красноармейцев, видимо, занимал вид спокойно живущего города. Один из них снял сапог и, развернув портянку, с озабоченным вниманием рассматривал ногу. Второй сел на газон и, раскрыв зелёный мешок, вынул из него хлеб, сало, флягу.
   Подошёл сторож с метлой и сокрушённо сказал:
   - Что ж это вы, товарищ, а? Военный удивился.
   - Не видишь, - сказал: он, - люди покушать хотят. Сторож покачал головой и пошёл по дорожке.
   - Эх ты, мирный житель, - со вздохом сказал: красноармеец.
   Второй, не надевая сапога, а поставив его на скамейку, опустился на траву и поучающе объяснил.
   - Пока народ не пробомбят и не растрясут всё барахло, ничего не понимает. - И сразу же, меняя голос, он обратился к Михаилу Сидоровичу: - Папаша, садись, закуси с нами, выпей грамм пятьдесят.
   Мостовской сел на скамейку рядом с сапогом, и красноармеец поднёс ему чарочку, кусок хлеба и сала.
   - Кушай, батя, в тылу, наверно, отощал, - сказал: он. Михаил Сидорович спросил, давно ли они с фронта.
   - Вчера в это время ещё там были, а завтра снова там будем - на базу приехали за покрышками.
   - Ну как там? - спросил: Михаил Сидорович. Тот, что был без сапога, сказал:
   - Бой идёт в степи, страшное дело! Ох, даёт он нам жизни! Но и наша артиллерия наворотила их. Противотанковые артиллерийские полки, "иптап" называются. Немецкие танки пойдут тучей, рванут вперёд, а "иптап" уж перед ними стоит! Огонь страшный от нашей пушки! Дорого немцу это дело обходится. Но и нам, скажу, не даром!
   - Чудно тут, - сказал: тот, что был в сапогах, - тихо как, народ спокойный. Не плачут, не бегают.
   - Непуганый совсем ещё житель, - пояснил второй. Он поглядел на двух босых мальчиков, они бесшумно подошли, в молчаливом размышлении глядя на хлеб и сало.
   - Что, пацаны, пожевать захотели? Вот берите. Жара с утра, есть не охота... - сказал: красноармеец, как бы стыдясь своей щедрости.
   Мостовской простился с бойцами и пошёл к Шапошниковым.
   Дверь ему открыла Тамара Берёзкина, гостеприимно просившая обождать хозяев дома не было, а она пришла работать на швейной машине Александры Владимировны. Мостовской передал ей пакет для профессора Штрума и сказал, что ждать ему незачем, люди придут с работы усталые, не время принимать гостей.
   Берёзкина стала объяснять, как удачно получается: почта ходит неверно, а завтра на рассвете в Москву улетает полковник Новиков. Мостовской впервые слышал эту фамилию, но Берёзкина говорила так, словно Мостовской знал Новикова с детских лет; полковник, возможно, остановится на квартире Штрума.
   Она взяла конверт двумя пальцами и ужаснулась:
   - Боже, какая грязная бумага, словно в погребе два года пролежала.
   Она тут же в коридоре завернула конверт в толстую розовую бумагу, из которой вырезывались рождественские ёлочные цепи.
   Виктор Павлович поехал к Постоеву в гостиницу "Москва". У Постоева в комнате собрались инженеры. Сам Постоев среди табачного дыма, в зелёной спецовке с большими оттопыренными карманами, походил на огромного прораба, окружённого техниками, десятниками и бригадирами. Мешали такому впечатлению его домашние туфли с меховой опушкой.
   Он был возбуждён, много спорил и очень понравился Виктору Павловичу никогда он не видел Леонида Сергеевича таким взволнованным и разговорчивым.
   Низкорослый человек, с бледным скуластым лицом и курчавыми светлыми волосами, сидевший в кресле за столом, был большим начальством, по-видимому, членом коллегии наркомата, а быть может, даже заместителем народного комиссара. Его звали по имени и отчеству: Андрей Трофимович.
   Подле Андрея Трофимовича сидели двое - оба худощавые, один с прямым коротким носом, другой длиннолицый с сединой в висках.
   Того, что сидел справа, звали Чепченко - это был директор металлургического завода, переведённого во время воины на Урал с юга. Говорил он мягко, по-украински певуче, но эта мягкая певучесть не уменьшала, а даже, казалось, подчёркивала и усиливала необычайное упрямство украинского директора. Когда с ним спорили, на губах его появлялась виноватая улыбка, он точно говорил: "Я бы рад с вами согласиться, но уж извините, такая у меня натура, сам с ней ничего не могу поделать".
   Второй, седоватый, которого звали Сверчков, с окающей речью, видимо коренной уралец, был директор знаменитого завода, об этом заводе писали в газетах в связи с приездами фронтовых делегаций артиллеристов и танкистов