Служебные пропуска у входа проверялись старшими сотрудниками бюро. За их спиной стояли чины личной охраны фюрера, медленным взором оглядывая проходящих.
   Из-за полуоткрытых высоких застеклённых дверей кабинета, выходивших в сад, доносился запах свежеполитой зелени. Кабинет был огромен, и прогулка из одного его конца, от камина, где стояло обитое розовым шёлком кресло и письменный стол, до дверей приёмной занимала немало времени. Путь гулявшего вёл мимо массивного, величиной с пивную бочку, глобуса, мимо длинного мраморного стола, где были расположены карты, мимо стеклянных дверей, идущих на террасу и в сад. В саду негромко, сдержанно, точно боясь потратить силы, нужные. Для большого летнего дня, переговаривались в траве дрозды. Прохаживавшийся был одет в серый френч и бриджи На нём была надета белая рубашка с отложным воротником, с черным галстуком, стянутым тугим узлом На груди его были солдатский крест, знак ранения и почётный партийный значок с золотой полосой вокруг знака гакенкройца. Вата, подложенная умелым портным, скрывала несоразмерную с почти женской шириной бёдер покатость плеч. В его фигуре было нечто, обычно не совмещающееся в одном человеке, - он был одновременно худ и упитан, костистое лицо, впалые виски, длинная шея, узкий затылок принадлежали худому человеку, а зад и толстые ноги были словно взяты от другого, толстого, упитанного.
   Костюм его, железный крест-символ солдатской отваги, значок ранения напоминание о перенесённом страдании, значок NSDAP со свастикой - расовой и государственной эмблемой Новой Германии - все это было известно по десяткам фотографий, рисунков, хроникальных кинофильмов, почтовых марок, значков, гипсовых, мраморных барельефов, по карикатурам Лоу и Кукрыниксов, по плакатам и листовкам.
   И всё же человек, десятки и сотни раз видевший Гитлера на портретах, невольно заколебался бы, его ли он видит, взглянув в этот час на не нарисованное, а на живое, нездоровое лицо, с припухшими веками, с выпуклыми, воспалёнными глазами, с высоким узким и бледным лбом, большим мясистым носом с большими ноздрями.
   В эту ночь фюрер спал мало и проснулся очень рано. Утренняя ванна не вернула ему бодрости. Может быть, утомлённый сонный взгляд и придавал ему то необычное, не встречающееся на портретах, выражение
   В часы сна, когда он лежал в длинной ночной рубашке под одеялом, бормотал, всхрапывал, плямкал губами, скрежетал большими зубами, поджимал колени, переворачивался с боку на бок, то есть проделывал всё то, что проделывают во сне пятидесятилетние люди с расшатанной нервной системой, нарушенным обменом веществ и сердечными обмираниями, он, конечно, был больше похож на человека, чем в минуты бодрствования, - эти часы беспокойного, некрасивого сна, собственно, были часами его человекоподобия. Кривая человекоподобия падала по мере того, как, проснувшись, поёжившись от утреннего озноба, он спускал ноги на ковёр, шёл в ванную, потом надевал приготовленное слугой белье, бриджи, зачёсывал на покатый лоб справа налево тёмные волосы и проверял перед зеркалом, точно ли соответствует причёска и выражение подбитых мешками глаз принятому и узаконенному образцу, одинаково обязательному для фюрера Германии и для снимающих его фотографов.
   Гитлер подошёл к двери, ведущей в сад, опёрся плечом о нагретую солнцем стену. Прикосновение горячего шершавого камня, видимо, было приятно ему, и он прижался к тёплой стене щекой и ляжкой, стараясь телом перенять от камня солнечное тепло, - обычное инстинктивное стремление холоднокровных существ.
   Так стоял он, нежась на солнце, закрыв глаза, распустив мышцы лица в сонную и довольную улыбку, растроганный и взволнованный своей девичьей, как ему подумалось, позой.
   Его серый френч и бриджи сливались по цвету со светлосерым камнем имперской канцелярии, и нечто непередаваемо страшное было в тихом покое некрасивого, слабого существа со впалым затылком и опустившимися плечами.
   Послышались негромкие шаги, Гитлер резко повернулся.
   Но подошедший - высокий, статный, с обозначившимся брюшком, румянолицый, с сочным, немного выпяченным ртом и маленьким подбородком - был другом, а не врагом.
   Они прошли в кабинет, и рейхсфюрер СС, министр полиции Гиммлер шёл, склонив голову, точно стесняясь того, что он ростом выше рейхсканцлера.
   Гитлер поднял белую, казавшуюся влажной ладонь и раздельно произнёс:
   - Я не хочу объяснений... Я хочу от тебя одного слова: исполнено.
   Он сел за стол и резким жестом пригласил Гиммлера сесть напротив себя. Тот, щурясь через толстые стёкла пенсне, заговорил спокойным и мягким голосом
   Это был человек, знавший горький корень дружеских отношений на вершине государственного гранита. Он знал, что не способности, не ум, не знания привели его, служащего фирмы по производству искусственного азота и организатора птичьих ферм, к высоте власти.
   Его страшная власть топора имела лишь один фундамент - страстное исполнение воли человека, которого он сейчас по-студенчески просто называл на "ты". Чем безмерней и бездумней была его послушная покорность в кабинете Гитлера, тем сильней была его мощь за пределами этого кабинета... Эти отношения складывались не просто? вечного напряжения требовала гибкая, темпераментная покорность, которая боялась не только свободы мысли, но и подозрений в угодливости, сестре лицемерия и измены, эти отношения жаждали лишь одного: беспредельной рабской преданности.
   Эта преданность могла и должна была проявляться в сложных и разнообразных формах, не только в солдатском послушании - порой ей следовало быть ворчливой или угрюмой, иногда ей выгодно было спорить, и она становилась груба, противоречила, упрямилась, упиралась... Гиммлер говорил с человеком, которого знал в далёкие, прошедшие годы, в тёмную пору жалкой, трусливой и подлой слабости. Каждую минуту этот человек должен был чувствовать какой-то частью своей души эту давнишнюю, идущую через годы связь, которая, казалось, главней и важней сегодняшнего часа. Но одновременно этот человек должен был чувствовать совершенно противоположное - комичность, полную незначительность этой прошлой связи сегодня Она, в сущности, ничего не значила, она подчёркивала колоссальность их неравенства и никогда, ни при каких обстоятельствах не могла намекнуть на равенство. И в каждом разговоре с фюрером он обязан был выразить эти две противоположности. То был мир, где нереальной была действительность, где единственной реальностью были минутное настроение, каприз фюрера.
   И сейчас Гиммлер сказал о том, что интерес фюрера заставляет Гиммлера спорить с ним. Он, Гиммлер, знает желание Гитлера, которое было бы ужасно, не будь оно рождено давно прошедшим, но неизгладимым личным страданием, благородной в своей безотчётности ненавистью, страстным инстинктом самосохранения расы, выразителем которого является фюрер. Гнев, не знающий различия между вооружённым врагом и новорожденным, слабой девушкой-подростком и беспомощной старухой, опасный и страшный гнев... Должно быть, только он, Гиммлер, один из всех близких фюрера знает, сколько воли нужно для борьбы с внешне беспомощными и слабыми, как опасна такая борьба. Это восстание против тысячелетий человеческой истории, это вызов гуманистическому предрассудку человечества. Чем внешне беспомощней и слабей жертвы, тем тяжелей и опасней борьба. Только он, Гиммлер, единственный из всех друзей фюрера знает мощь подготовленной акции, которая на языке расслабляющего предрассудка тысячелетий называется организованным массовым убийством. И пусть фюрер верит, что Гиммлер горд разделить с ним страшную тяжесть этого груза. Но пусть никто, даже самые преданные друзья, не знают всей горечи его труда. Пусть лишь он один увидит те глубины, которые раскрыл ему фюрер, он один различит в них истину нового созидания.
   Он говорил быстро, убеждённым, взволнованным голосом и всё время чувствовал на себе тяжёлый взгляд Гитлера.
   Министр хорошо знал, что в ту минуту, когда Гитлер, казалось, вовсе не слушает докладчика и думает о чём-то своем, он совершенно непонятным образом подмечал какую-нибудь неуловимую тонкость в сочетании мыслей, даже в интонации, и своей внезапной усмешкой заставлял вздрагивать.
   Гиммлер прикоснулся рукой к лежавшим на столе бумагам.
   Фюрер знает проекты, а он, Гиммлер, видел своими главами, видел на пустынных землях Востока строгую простоту
   газовых камер среди сосновых лесов, подъезды и ступени, украшенные цветами... Печальная музыка расставания с жизнью и высокий огонь кремационных печей среди ночи. Не каждому дано понять поэзию первозданного хаоса, смешавшего смерть и жизнь.
   Это был сложный и трудный разговор. Гиммлер знал, что каждый такой разговор, затрагивает ли он будущее немецкого народа, ущербность французской живописи, либо совершенства подаренной ему фюрером молодой овчарки, или небывалое число яблок, снятое в саду фюрера с молодой яблони, либо разоблачение "тайного еврейства" Рузвельта, всегда преследует одну и ту же главную и тайную цель - приблизить его к фюреру ближе тех других трёх-четырёх, которые вместе с ним делили призрачное доверие Гитлера.
   Но движение к этой цели не было просто, и когда фюрер был раздражён Геббельсом или подозревал Геринга, с ним следовало спорить и не соглашаться с его недовольством. Разговор с Гитлером был всегда сложен и опасен, его подозрительность была беспредельна, настроения подвержены быстрым изменениям, выводы почти всегда алогичны.
   И сейчас Гитлер внезапно, перебив его, сказал:
   - Я хочу слышать: исполнено! Я хочу слышать: исполнено! Я не хочу, закончив войну, возвращаться к этому вопросу. Зачем мне ступени, украшенные цветами, и все эти михельские профессорские проекты. Мало, что ли, рвов в Польше, мало, что ли, бездельников в полках СС
   Он привстал, собрал со стола бумаги и некоторое время, точно накапливая раздражение, продержав их в воздухе, с силой швырнул обратно на стол
   - На кой чёрт мне ваши проекты и ваша дурацкая мистика с цветами и музыкой! Кто это сообщил тебе, что я мистик? Ничего этого я знать не желаю! Чего ты медлишь? У них танки? Пулемёты? Авиация? - Он тихо спросил: - Неужели ты не понимаешь? Неужели ты хочешь терзать меня, когда все силы мои собраны для войны? - Он встал из-за стола и подошёл к министру. - Сказать тебе, откуда в тебе это стремление к оттяжке и к тайне? - Он посмотрел на розовую, просвечивающую среди поредевших волос кожу на голове Гиммлера и брезгливо усмехнулся - Неужели ты не понимаешь этого? Ты лучше всех знаешь пульс народа, но неужели ты не понимаешь себя? Я-то понимаю, откуда это желание погрузить всё в тьму лесов и в мистику ночей. Ты боишься! И это от неверия в меня, в мою силу, в мой успех, в мою борьбу! Ты не верил, я прекрасно помню, и в двадцать пятом, и в двадцать девятом, и в тридцать третьем, и даже тогда, когда я сокрушил Францию. Трусливые души, когда ж вы поверите? Неужели, когда любой остолоп в Европе уже знает, что в мире есть одна лишь реальная сила, ты узнаешь об этом последним? Теперь, когда я поставил Россию на колени, когда она простоит коленопреклонённой пятьсот лет, ты всё ещё не веришь? Мне незачем скрывать свои решения. Сталинград будет взят через три дня. Ключ победы в моих руках. Я достаточно силён для этого. Пора тайн миновала. То, что я задумал, я сделаю, и никто в мире не посмеет помешать мне...
   Он сжал ладонями виски, откинул со лба волосы и, оглянувшись, несколько раз повторил:
   - Я вам покажу цветы, я вам покажу музыку!
   27
   В приёмном зале рейхсканцелярии ожидал прилетевший от Паулюса полковник Форстер.
   Форстеру впервые в жизни предстояло видеть Гитлера с глазу на глаз, и свидание это радовало и страшило его.
   Ещё вчера в такой же утренний час он пил кофе и смотрел в окно на старуху в рваном мужском пиджаке, гнавшую по улице серую овцу. Вчера в этот утренний час он шёл по пыльной, нелепо широкой улице казачьего поселения, именуемого станицей...
   Вечером самолёт сел на аэродроме Темпельгоф, но Форстер не смог сразу попасть домой - пассажиров нескольких снизившихся "юнкерсов" охрана не подпустила к выходу из воздушного вокзала. Среди ожидавших были генералы, они рассердились и требовали объяснения. Служащие аэродрома разводили руками... В это время, нарушая все правила, по лётному полю пронёсся от севшего вдали самолёта блестящий чёрный автомобиль и следом за ним три открытые машины. Один из пассажиров сказал:
   - Гиммлер, он при нас вылетел из Варшавы. И Форстер ощутил холодок страха перед силой, которая, казалось ему, была больше той, что в дыму и пыли, ломая сопротивление русских, рвалась к Волге. Он попал домой лишь поздно ночью.
   Его встретили жена и дочь.
   Форстер при радостных вскриках "ах, фати!" вынимал из чемодана привезённые подарки - маленькие сухие тыквы, именуемые в украинских деревнях "тара-куцьки", глиняные горшочки для молока, деревянные деревенские солонки и ложки, вышитые полотенца, бусы - набор экзотических предметов, к которым питала страсть Мария, учившаяся в художественной школе. Всё это тут же было присоединено к раритетам - тибетским вышивкам, пёстрым албанским туфлям, цветным малайским цыновкам.
   - А письмо? - спросила Мария, когда отец вновь нагнулся над чемоданом.
   - Письма нет, я не видел твоего студента.
   - Разве Бах не в штабе? - спросила она.
   - Нет, твой студент стал танкистом.
   - Господи, представляю себе Петера на танке. Как же это, под конец войны?..
   Именно в это время Форстера позвали к телефону. Негромкий голос предупредил, что за полковником утром заедут, просили подготовиться к докладу. Форстер понял, кому предстоит докладывать: с ним говорил старший сотрудник адъютантуры фюрера.
   - Что с тобой? - спросила жена, заметив на раскрасневшемся после семейной встречи лице мужа иное, странное волнение.
   Он молча обнял её.
   - Большой день в моей жизни, - тихо сказал он.
   Она подумала, что лучше бы большой день наступил не сегодня, но ничего не сказала.
   Произошла странная вещь: дважды за сутки Форстеру пришлось столкнуться с человеком, которого он до этого дня ни разу близко не видел за все годы своей жизни. Подойдя к длинному, растянувшемуся на квартал двухэтажному зданию рейхсканцелярии, он обострившимся от волнения и любопытства взором отмечал подробности, о которых расскажет жене и дочери, - чёрную небольшую доску с золотым орлом у входа, сосчитал высокие ступени, измерил площадь розового ковра, покрывающего, как ему показалось, три четверти гектара, коснулся ладонью серой, под мрамор, стены, сравнил бронзовые бра с бесчисленными ветвями деревьев, оглядел замерших у внутренней арки неподвижных, литых из стали, часовых в светлых серо-голубых мундирах с чёрными обшлагами. За открытым окном, ведущим на улицу, послышалась короткая, словно приглушённые выстрелы, команда, звякание оружия, чёткие негромкие приветствия.
   Форстер увидел, как плавно остановился у подъезда огромный, блещущий лаком и стеклом автомобиль, тот самый, что нёсся накануне по бетонным плитам Темпельгофа, а две открытые машины, шедшие следом, почти не замедляя скорости, развернулись, и с привычной ловкостью на ходу из них выскочили чины охраны.
   Через минуту мимо него под арку, ведущую к кабинету Гитлера, быстрым шагом прошёл, улыбаясь пухлым ртом, рейхсфюрер СС в высокой массивной фуражке, в развевающемся сером плаще.
   Форстер ожидал вызова, сидя в кресле, ощущая непроходящее, всё нарастающее волнение. Минутами ему казалось, что у него вот-вот начнётся сердечный припадок с удушьем и тупой, тяжёлой болью под лопаткой. Его угнетали тишина и безразличное спокойствие секретарей - они были совершенно равнодушны к полковнику, прибывшему ночью из-под Сталинграда.
   В таком ожидании прошло около часа.
   Внезапно, по какому-то неуловимому движению в приёмной, Форстер понял, что Гитлер остался один в кабинете. Он вынул платок и тщательно обтёр ставшие влажными ладони. Казалось, с секунды на секунду его могут позвать. Но после этого прошло ещё двадцать минут тяжкого напряжения. Форстер хотел подготовиться к возможным вопросам, но навязчивая мысль мешала ему, он в тысячный раз в уме репетировал удар каблука о каблук, слова приветствия. "Точно шестнадцатилетний кадет перед первым парадом", - подумал он и провёл ладонью по волосам. Затем он подумал, не забыли ли о нём, он просидит так шесть часов, служащие начнут улыбаться, и кто-нибудь скажет ему:
   - Пожалуй, вам нет смысла ждать, получена радиограмма, что фюрер прилетел в Берхтесгаден.
   И ему захотелось позвонить домой, запретить домашним разглашать среди знакомых новость.
   Зажёгся рубиновый глазок на мраморном пульте.
   - Полковник Форстер, - произнёс чей-то тихий и словно укоризненный голос.
   Форстер встал, вдруг задохнулся, хотел пойти медленным шагом, чтобы восстановить дыхание; он не видел человека, подводившего его к двери кабинета, он уже ничего не видел, кроме блестящей высокой дубовой двери.
   - Быстрей, - шёпотом окликнул его тот же голос, но сейчас он был грубый, властный.
   Дверь открылась, и, конечно, всё произошло не так, как рисовал себе Форстер.
   Он думал сразу же после приветствия быстрым шагом подойти к письменному столу, а получилось, что он остановился у двери, а Гитлер сам шёл к нему из глубины кабинета, бесшумно ступая по толстому ковру. Сперва он казался необычайно похожим на тысячи объединённых однообразием изображений на картинах, фотографиях, почтовых марках, и Форстер на миг ощутил себя не зрителем, а персонажем фильма, попавшим на экран при дневном освещении, - из глубины кадра бесшумно наплывала на него знакомая фигура. Но чем ближе Гитлер подходил, тем меньше лицо его казалось похожим на миллионы изображений, оно было живым, бледным, с жёлтыми большими зубами. Форстер увидел его влажные голубоватые глаза, редкие ресницы и тёмные отёчные дуги под глазами.
   Форстеру показалось, что большие малокровные губы фюрера усмехнулись, словно он понял нынешнее трепетное состояние старого полковника и вспомнил его прежние антигосударственные мысли.
   - Фронтовой воздух, видимо, пошёл вам на пользу, - сказал Гитлер
   Форстера поразила обыденность интонаций негромкого голоса; казалось, что из этого рта мог исходить лишь острый, как осколки бутылки, фанатичный, зловещий призыв, гипнотизирующий двадцать тысяч участников митинга в Спорт-Паласе.
   - Да, мой фюрер, я прекрасно себя чувствую, - ответил Форстер, и голос его задрожал от покорного волнения, а внутри словно эхо повторило: "Мой фюрер, мой фюрер, мой, мой".
   Но, конечно, он сказал сущую неправду. В самолёте он себя плохо чувствовал и, боясь припадка, принял таблетку нитроглицерина. А дома он не спал до утра, мучимый одышкой и сердечными перебоями, десятки раз смотрел на часы, подходил к окну, вслушиваясь, не пришёл ли за ним автомобиль.
   - Паулюс ночью просил у меня отсрочки на пять дней. А за час до этого мне доложили жалобу Рихтгоффена, он хочет начать, хотя его подготовка сложней, а Паулюс настаивает на отсрочке. Я недоволен им.
   Форстер вспомнил о том, что командующий воздушными силами обещал просить у Гитлера более длительный срок на подготовку операции, - очевидно, изменив слову, он пытался повредить Паулюсу. Но Форстер уж понимал, что говорить в этом кабинете правду ему не дано, да и есть ли такие смельчаки...
   - Да, мой фюрер, подготовка пехоты куда проще, - сказал он.
   - Пойдёмте к карте... - негромко произнес Гитлер. Он шёл впереди Форстера, опустив руки, сутуля спину, его голова была выстрижена по солдатской манере, и анемичная полоса бледной, голой кожи с пятнами после недавней стрижки шла от шеи к затылку и мясистым ушам. В этот миг естественное равенство установилось между ними - два человека молча шагали по одному ковру. Это чувство было противоположно тому, что испытал Форстер, когда на параде в честь победы над Францией увидел фюрера Германии. Он шагал тогда вот этой же быстрой походкой не властителя, а нервозного обывателя, - и, отстав от него, шли десятки фельдмаршалов и генералов, в касках и нарядных фуражках, шли той нестройной, толкающейся толпой властительных людей, которым не обязателен железный порядок военного парада. Казалось, пропасть отделяет Гитлера от всех окружавших его, не метры, а километры. А тут-плечо его касалось плеча Форстера.
   В центре очень длинного стола, стоявшего параллельно окнам, была разложена карта Восточного фронта, вправо от нее лежала другая. Форстер по большому количеству синей и жёлтой краски понял, что это Средиземноморский театр Киренаика, Египет; он мельком заметил отмеченные карандашом Мерса-Матрух, Дерну, Тобрук. Этот стол, зеркальные высокие двери и окна, глобус, камин с массивной решёткой, это кресло видел он на фотографиях, в журналах, и сейчас он вновь узнавал всё это со странным чувством: то ли он видел это когда-то во сне, то ли сейчас ему снится, что видит он всё это наяву.
   - Где вчера был штаб Паулюса? - спросил Гитлер, Форстер указал на карте пункт и сказал:
   - Сегодня с утра штаб должен был переместиться в Голубинское, на берег Дона, мой фюрер. Гитлер оперся на стол руками.
   - Полковник, я слушаю, - сказал он.
   Форстер стал докладывать.
   Волнение полковника не уменьшалось, а росло. Гитлер пристально и угрюмо смотрел на карту, нижняя губа его немного отвисла. Форстеру казалось, что все слова об обеспеченности темпов и коэффициентах ввода резервов, видимо, лишь раздражали фюрера своей ненужностью и мешали ему думать Форстер почувствовал себя ребёнком, лепечущим перед рассеянным и озабоченным взрослым. Он в юности представлял себе истинных военных вождей внимательными к новостям войны, ищущими стратегических разгадок не только в докладах генералов, но и в простодушных рассказах солдат;
   они, казалось ему, заглядывали в глаза молодым лейтенантам и подстерегали тайну успеха в размышлениях стариков-ветеранов и обозных солдат. Но, видимо, он в юности ошибался.
   Форстер стал говорить тише, медленнее. Вовсе замолчать он не решался Гитлер покашлял и, не поворачивая головы, спросил:
   - Вам известно о том, что Сталин на Волге?
   - Нет, таких данных нет, мой фюрер. Гитлер улыбнулся.
   - Данных нет?
   Вчера Форстеру казалось, что приказ взять Сталинград 25 августа родился из знания обстановки, точного расчёта, из проникновения в детали событий Гитлер, казалось ему, учёл неистраченные моторесурсы танков, знал подвижность тылов, количественные и качественные преимущества воздушных сил, ясно представлял динамическую силу каждой пехотной дивизии, темп движения к фронту резервов, боеприпасов, характер коммуникаций. Ему казалось, что информация фюрера бесконечно широка и богата, что, произнося: "ЗтаНп-@га    Сейчас он понял, что слова "Stalingrad muss fallen!" родились из иных оснований, более веских, чем действительность боевых полей. Так он хотел!
   Форстер со страхом подумал, что Гитлер перебьёт его, станет задавать вопросы. Он слышал о манере фюрера нетерпеливо и беспорядочно задавать вопросы, сбивая этим докладчика. При большой раздражительности фюрера это часто губило докладчиков, не знавших, каких ответов он ждёт от них. Но сейчас Гитлер молчал.
   Форстер не понимал, что видел фюрера в те минуты, когда ничьё постороннее суждение его не интересовало; он в такие минуты не читал сводок и радиошифра: наступление армий не определяло хода его размышлений; единственно ход его мысли, казалось ему, определял движение событий и сроки свершений.
   Инстинктивное чувство подсказывало Форстеру, что лучше говорить фюреру, с безразличным терпением слушавшему и молчавшему, как раз о той части проблемы, которая не находится в его, фюрера, воле и власти. Он заговорил о численности советских войск на юго-востоке, о русские резервах, обнаруженных последними данными воздушной и агентурной разведки, о ночном движении с севера к Саратову пехотных и танковых частей, о вероятном варианте обороны города, который примет Генштаб Красной Армии, об опасности флангового контрудара с северо-запада: кое-какие едва уловимые признаки такого намерения у русских он заметил. Он нарочно, чтобы заинтересовать фюрера, преувеличил значение таких опасений, хотя сам совершенно не верил в них. Он радовался своему дипломатическому чутью, хотя говорил именно то, что особенно раздражало и сердило Гитлера.
   Гитлер вдруг с любопытством посмотрел на него.
   - Вы любите цветы, полковник?
   Опешивший Форстер, никогда не испытывавший интереса к красотам флоры, не колеблясь, ответил:
   - Да, мой фюрер, я очень люблю цветы.
   - Я так и думал, - сказал Гитлер, - ведь и генерал-полковник Гальдер увлекается ботаникой.
   Возможно, он думал о том, что старым военным придётся искать иных занятий. Вероятно, он намекал на отставку показавшегося ему недалёким Форстера...