- Ну, это понятно, - сказал, улыбнувшись, Журавлёв, - он ведь на вашем совещании не был и не по тезисам говорил... Да, ещё хотел спросить, почему он машину отпустил?
   - Вот как раз я хотел сказать вам. После доклада мы предложили отдохнуть у директора в кабинете, диетпитание организовали, а он говорит, я хочу тут к знакомому рабочему пойти на квартиру, к Андрееву, и машину отпустил. Простился и пошёл, быстрый, ну не дашь больше пятидесяти лет по походке. Я в окно видел, его рабочие во дворе окружили, так он с ними к посёлку и пошёл...
   Утром Варвара Александровна напсил а чаем Володю, стала собираться в баню.
   Она шла, предвкушая душевное успокоение. В тёплом спокойном банном полумраке приятно поговорить со знакомыми. В бане всегда хорошо и легко вспоминалось прошлое, грустно и приятно было, глядя на молоденьких, беленьких дочерей и внучек знакомых, вспоминать свою молодую пору Варваре Александровне казалось, что она забудет в бане хоть на полчасика про предстоящий отъезд, про все свои печали.
   Но и в бане всё напоминало о войне, и сердечная тревога ни на минуту не утихала. Мылись военные девушки, в раздевалке висели их зелёные юбки, гимнастёрки с треугольниками на воротниках, стояли солдатские сапоги да ещё мылись две молодые, сытые женщины, приезжие, как поняла из их разговора Варвара Александровна. Никого знакомых в бане не оказалось
   Баня, в которую Варвара Александровна ходила долгие годы, для военных девушек была случайной и неинтересной. Они вспоминали бани, где им приходилось мыться, - в Воронеже, в Лисках, в Балашове; а через несколько дней где-нибудь в Саратове или в Энгельсе будут вспоминать они сталинградскую баню. Хохотали они так громко, что голова заболела. А гражданские, не стесняясь, говорили о всяких неприличиях, обсуждали свои дела. Варвара Александровна подумала, что с этими женщинами не так помоешься, сколько наберешься всякой дряни.
   - Эх, война спишет, - кричала одна и трясла завитой в перманент мокрой головой.
   А вторая, поглядев на Варвару Александровну, с усмешкой спросила:
   - Что ты, бабка, смотришь на меня щучьими глазами?
   - Ох, я бы посмотрела так, чтобы звания от тебя не осталось, спекулянтка, - сказала Варвара Александровна. Она не стала мыть волосы, как предполагала, обвязала голову полотенцем, чтобы не замочить их, торопливо помылась, лишь бы скорей уйти.
   Когда она пошла в сторону дома, объявили воздушную тревогу. Варвара Александровна проходила в это время мимо пустыря, где стояли зенитные пушки. Пушки страшно ударили, ушам стало больно, Варвара Александровна кинулась бежать, повалилась на землю в пыль. А так как после бани она была вся влажная, потная, - пыли налипло много, она пришла домой перепачканная.
   Невестка, вернувшаяся с дежурства, стоя на крыльце, ела хлеб с огурцом.
   - Что с вами, упали? - спросила она.
   - Сил моих нет, - проговорила Варвара Александровна.
   Но Наталья её не стала утешать, повернулась и пошла на кухню.
   Наташе казалось, что дома никто её не понимает. Она ходила к знакомым и в кино, старалась забыться оттого, что была несчастна, а была несчастна оттого, что день и ночь тосковала по мужу. Она и курить стала, и бралась за тяжёлую работу, однажды почти двое суток подряд стирала, перестирала в детдоме двести восемьдесят штук детского белья, наволок и простынь - лишь бы развеять свое горе. Будь ей легко и хорошо, она не стала бы курить и ходить к знакомым. Но только новая её знакомая Клавдия, нянька в детском доме, понимала и жалела её.
   А Варвара Александровна особенно корила невестку за дружбу с Клавдией. Да, не могли они со свекровью понять друг друга и не хотели понять, хотя обе любили Анатолия. Варвара Александровна ходила к гадалке и в церкви молилась. Но ни цыганка, ни бог не могли ей помочь распутать клубок, запутанный ещё в далекую, далёкую, древнюю пору. Мать, давшая сыну жизнь, и жена, давшая жизнь ребёнку этого сына, - обе имели право на первенство в доме. В этом совместном их праве было и бесправие, и они поняли, а может быть, им казалось, что они поняли, простую и грубую истину чья сила возьмёт, того сила и будет.
   Варвара Александровна, стоя в передней, очистилась от пыли, обтёрла туфли тряпкой и прошла в комнату. Спросила у внука:
   - Дедушка не приходил?
   Володя нечленораздельно замычал; сощурив глаза, он смотрел из открытого окна на небо, где жужжал невидимый в огромной высоте самолёт, выжимавший из себя белый пушистый след.
   - Разведчик, - сказал он, - фотосъёмку делает. - Так объяснили ему зенитчики.
   Она подумала "Господи, что спрашивать, пришёл бы - кепка бы на гвоздике висела; видно, остался с утренней сменой".
   Ей представился горестный круг её нынешней жизни, и она пошла на огород поплакать среди весёлых красных помидоров, чтобы Наталья не видела её слез. Но когда она пришла на огород, то увидела, что место уже занято: на земле сидела невестка и плакала.
   После обеда в дверь постучался какой-то странный старичок. Варвара Александровна сперва подумала, что это эвакуированный ищет квартиру. Но оказалось, старик пришёл к Павлу Андреевичу.
   - Здравствуйте, матушка, - сказал он, - могу ли я видеть товарища Андреева?
   "Какая я тебе матушка, - с раздражением подумала она подозрительно оглядывая старика, - я тебе, старому хрычу, в дочки гожусь".
   Её внимательный глаз сразу же отличил преклонные годы Мостовского, её не обманули быстрые движения и сильный голос старика. Она пустила его в комнату и сердито подумала, что старик пришёл к Павлу Андреевичу по выпивательному делу.
   Но спустя несколько минут, когда оставшийся ожидать мужа старик стал расспрашивать её про жизнь, про детей, она разговорилась. Этот пришелец, возбудивший вначале её подозрения, показался ей, спустя недолгий срок, человеком, которому она давно хотела рассказать о своих заботах. Перед тем, как войти в комнату, он долго вытирал ноги о половик в прихожей, потом спросил у ней разрешения закурить в комнате и сказал, что, если ей неприятен табачный дым, он может выйти покурить на крыльцо; потом он сказал "простите" и попросил у неё пепельницу, и она поставила на стол красивую пепельницу, служившую хранилищем пуговиц, напёрстков и крючков, а не жестяную крышечку, в которую сбрасывал табачный пепел и клал "бычки" Павел Андреевич.
   Старик оглядел комнату и сказал:
   - Как у вас хорошо, - подумал и добавил: - Чудесно. Одет он был просто, и сам с виду был простой носатый мужичок, но, присмотревшись, она поняла, что он не прост: не то бухгалтер или инженер с завода, не то доктор из заводской больницы. Так она и не понимала, кто он. Вдруг её осенило, что это не заводской, а городской знакомый мужа - родственник Шапошниковых.
   - Вы Александру Владимировну знаете? - спросила она.
   - Знаю, знаю, как же, - ответил он и быстро глянул, удивившись её догадливости.
   Разговор с гостем снова разволновал Варвару Александровну. Рассказала она о муже: он неправильно ведёт себя, не думает, как спасать жизнь, дом и вещи, только ходит на завод. Рассказала о сыне. Все матери считают, что их дети наилучшие, она-то не из таких, видит недостатки своих детей. Вот у неё две дочери замужние, живут на Дальнем Востоке, она все их недостатки знает; но про Анатолия действительно ничего не скажешь, он и в детстве был спокойный, тихий, а когда был грудным, она с вечера покормит - и вот он спит до утра, ни разу не заплачет, не позовёт, а проснётся - тоже не плачет, лежит спокойно, глазки открытые - и смотрит.
   Она стала рассказывать о невестке сразу же после того, как рассказала о младенчестве сына, словно между той порой, когда Анатолий лежал спелёнутый, и временем его женитьбы прошёл месяц или два.
   Вероятно, в этом и была вечная особенность отношения матери к детям: в мыслях матери её бородатые сыны бытуют рядом с младенцами, и до самого конца жизни в сердце старухи матери воедино слиты, неразличимы - светловолосый младенчик и морщинистый, с седыми висками, сорокапятилетний сын.
   Но вот уж невестку она представляла себе совсем по-иному, в ней она не видела ничего доброго и ничего хорошего.
   Михаил Сидорович из рассказа Варвары Александровны узнал много для себя нового о женском коварстве, чего не вычитал он и у Шекспира. Его поразила сила страстей в этой маленькой, казавшейся ему тихой и дружной рабочей семье.
   Не утешаться, а утешать пришлось Михаилу Сидоровичу в этом доме.
   Андреев вошёл в комнату, поздоровался с гостем, сел за стол и заплакал. Варвара Александровна до того растерялась, увидев впервые в жизни слезы на глазах мужа, что выбежала на кухоньку: ей показалось - вот и пришёл последний час.
   Мостовской остался ночевать у Андреевых. Полночи просидели за столом старики.
   Утром, когда Мостовской приехал к себе домой, Агриппина Петровна передала ему записку от Крымова. Крымов писал, что часть его некоторое время простоит в Сталинграде, но он должен с утра снова уехать на фронт и как только вернётся в Сталинград, зайдет к Мостовскому. В конце записки было приписано: "Михаил Сидорович, вы даже не представляете себе, как хочется вас видеть".
   10
   В воскресенье утром пришло письмо, адресованное Серёже. Евгения Николаевна, вертя конверт в руке, смеясь, спросила:
   - Вскрыть или не вскрыть? Почерк явно женский. Военная цензура просмотрела, очередь за домашней. Судя по всему, от Дульцинеи. Прочесть, мама?
   Она раскрыла конверт и, вынув маленький листок бумаги, стала читать. Вдруг она вскрикнула.
   - Ах, боже мой, умерла Ида Семёновна!
   - От чего? - быстро спросила Мария Николаевна. Она боялась умереть от рака и всегда находила у себя признаки этой болезни. Когда она слышала о смерти женщины своих лет, она первым делом спрашивала, не от рака ли та умерла? Степан Фёдорович ей говорил: "У тебя их столько, раков этих, что хоть пивную открывай".
   - От воспаления лёгких, - ответила Женя. - Как же быть, переслать письмо Серёже?
   Иду Семёновну, мать Серёжи, не любили в семье Шапошниковых. Она редко виделась с Александрой Владимировной и с сестрами покойного мужа.
   Ещё живя с мужем, она охотно отсылала Серёжу к бабушке на долгие сроки; до поступления в школу он иногда гостил у Александры Владимировны по четыре-пять месяцев.
   Покинув Москву, Ида Семёновна сперва жила у брата, потом работала в Казахстане, потом на Урале, а Серёжа поселился у бабушки. Письма сыну Ида Семёновна писала не часто.
   Скрытный и молчаливый, он никогда не говорил о матери и на вопросы бабушки односложно отвечал:
   - Ничего, спасибо, мама пишет, что она здорова, читает лекции и работает в клубе.
   Но когда однажды в его присутствии тетя Маруся сказала, что Ида Семёновна в своё время мало уделяла внимания сыну и слишком часто ездила на курорты, он вскрикнул каким-то странным, высоким голосом; нельзя было разобрать, какое слово он произнёс, и выбежал из комнаты, хлопнув изо всех сил дверью.
   Александра Владимировна долго молча читала коротенькое письмо, его написала медицинская сестра в больнице, и задумчиво сказала"
   - Последние дни она всё вспоминала Серёжу - Потом медленно вложила письмо в конверт и проговорила: - Мне кажется, не нужно письмо сейчас передавать Серёже.
   - Ни в коем случае, - сказала Маруся. - Ни в коем случае, это бессмысленно и жестоко. - Она спросила: -А ты как думаешь, Женя?
   - Не знаю, не знаю, - сказала Женя.
   - Сколько же ей было лет? - спросила Маруся.
   - Столько, сколько тебе, - ответила Женя, глядя на сестру сердитыми глазами.
   11
   Спиридонова вызвали в обком, к Пряхину, который теперь ведал вопросами, связанными с жизнью и работой оборонных предприятий города. Причин для вызова могло быть много. Мог быть разговор в связи с общим положением: вопросы обороны и воздушной защиты станции, новые задания, выдвинутые новой обстановкой...
   Но мог предстоять другой разговор, разнос - может быть, случай с аварией турбины либо случай, когда хлебозавод на два часа остался без энергии и сорвал своевременную выпечку хлеба, а может быть, жалоба судоверфи, которой Степан Фёдорович отказал дать добавочный ток от подстанции, а может быть, неготовность аварийного кабеля либо спор по поводу рекламации на недоброкачественное топливо.
   Степану. Фёдоровичу шли на ум объяснения и оправдания: многие квалифицированные рабочие сейчас в ополчении, износ оборудования, на линии мало монтёров, на заводских подстанциях плохо поставлено дело. Он ведь просил энергетиков Тракторного, "Баррикад", "Красного Октября" дать ему план, договориться и не создавать перегрузки в одни часы и недогрузки в другие, но они пальцем не ударили, наваливаются все вместе, а виноват он. Шутка ли накормить энергией таких три гиганта. Они вдруг, в один час, втроём могут сожрать больше киловатт, чем пять городов.
   Но Степан Фёдорович знал, что в обкоме не любят ссылок на объективные причины, скажут: "Что ж, попросим войну подождать, пока Спиридонов свои дела устроит?"
   Степан Фёдорович хотел заехать домой, время позволяло, а он скучал по родным, если не видел их день-два, тревожился об их делах и здоровье. Но дома в рабочее время, вероятно, никого не застанешь, и Степан Фёдорович велел водителю ехать прямо в обком
   Возле здания обкома стояли часовые-ополченцы в пиджаках, перетянутых поясами, с винтовками на брезентовых ремнях. Они напоминали петроградских красногвардейцев, рабочих-бойцов времени первой обороны Царицына. Особенно один, с большими седеющими усами, словно сошёл с картины.
   Степана Фёдоровича взволновал вид вооружённых рабочих. Отец его погиб в Красной гвардии, защищая революцию, да и он мальчишкой стоял с берданкой на посту возле здания уездного ревкома.
   Часовой у входа оказался знакомым, он до последнего времени работал помощником монтёра на Сталгрэсе в машинном зале.
   - А, здорово, рабочий класс, - сказал Степан Фёдорович и хотел пройти в дверь. Но помощник монтёра спросил,
   - Вам куда?
   - К Пряхину, - ответил Степан Фёдорович. - Загордился, не узнаёшь бывшее начальство?
   Но лицо парня осталось серьёзно. Преграждая Спиридонову дорогу, он сказал:
   - Предъявите документы.
   Он долго всматривался в партийный билет, дважды пере водил глаза с фотографии на живую личность Степана Фёдоровича.
   - Э, друг, ты совсем забюрократился, - сказал Степан Фёдорович, начиная сердиться.
   - Можете проходить, - ответил часовой с тем же серьёзным каменным лицом, и лишь в глубине его глаз мелькнул озорной огонёк
   Степан Фёдорович, поднимаясь по лестнице, несколько раз насмешливо и сердито повторил про себя: "В войну играть затеяли".
   Помощник секретаря, глубокомысленно молчаливый Барулин, носивший обычно галстук и кофейного цвета пиджак, был одет в защитного цвета галифе и гимнастёрку, с ремнём через плечо, на боку у него висел наган в кобуре; сотрудники обкома, входившие в приёмную, тоже надели гимнастёрки. Почти у всех появились планшеты и полевые сумки.
   В коридорах и приёмной было много военных. Поскрипывая ладными блестящими сапогами и снимая кожаную коричневую перчатку с руки, прошёл через приёмную в кабинет сухощавый, статный полковник-командир дивизии внутренних войск. Все военные в приёмной встали, вытянулись. И Барулин тоже встал, хотя он не был военным. Полковник узнал Степана Фёдоровича, улыбнулся ему, и Степан Фёдорович встал и поздоровался почти по-военному. Они познакомились в обкомовском доме отдыха, и воспоминание об этом знакомстве, совсем не военном, было связано с весёлыми и приятными днями - прогулками в пижамах, купаньем, рыбной ловлей.
   Полковник в своём безукоризненно сшитом кителе и лайковых перчатках походил на потомственного кадрового офицера, но как-то на ночной рыбалке в доме отдыха он, приятно "окая", рассказывал Спиридонову о своей жизни: он был сыном вологодского плотника и в молодости работал по отцовской линии, ходил с плотницкой артелью.
   В приёмную вошёл председатель городского совета Осоавиахима, жёлчный человек, постоянно обиженный тем, что к нему и его работе областные работники относятся без должного почтения и интереса; сегодня, казалось, даже обычная сутулость его как будто исчезла, голос, движения стали уверенны и деловиты. Два пария несли за ним плакаты: "Устройство гранаты", "Винтовка", "Ручной пулемёт".
   - Журавлёв уже утвердил, - сказал осоавиахимовец, показывая плакаты Барулину.
   - Тогда их прямо в типографию, - ответил Барулин. - Я сейчас дам команду директору типографии.
   - Только срочно, для полков ополчения, пока в поле не вышли, - сказал осоавиахимовец, - а то в прошлом году я месяц бился, пока напечатали сто плакатов, учебники печатали.
   - Не задержит типография, - сказал Барулин, - вне всяких очередей, по законам военного времени.
   Председатель Осоавиахима, сворачивая плакаты, пошёл со своей свитой, оглядел рассеянным взором Степана Фёдоровича: "Знаешь, брат, хоть я тебя помню, но не до тебя мне сейчас".
   А телефоны звонили беспрерывно.
   То к Сталинграду подошла война! Звонили из Политуправления штаба фронта, звонил начальник зенитной обороны города, звонил начальник штаба бригад, работавших по подготовке укреплений, звонил командир ополченского полка, звонили из управления госпиталей, из управления снабжения горючим, звонил военный корреспондент газеты "Известиям, звонили директора, приятели Степана Фёдоровича, один про изводил тяжелые минометы, второй - бутылки с горючей жид костью, звонил начальник военизированной пожарной охраны завода. Да, вот здесь, в этой давно знакомой приёмной, Степан Фёдорович ощутил по-настоящему, что война подходили к Волге.
   Сейчас приёмная в обкоме напоминала заводскую контору. Такой шум бывал всегда у дверей Спиридоновского кабинета: волновались снабженцы, цеховые начальники, мастера, звонили из котельной, шумел представитель треста, толкался всегда чем-то недовольный шофёр директорской легковушки. То и дело входили возбуждённые люди: пар падает, напряжение упало, скандалит раздосадованный абонент, машинист зазевался, контролёр просмотрел - и всё это с утра до ночи, с шумом, звоном внутренних и городских телефонов.
   Спиридонов знал примеры другого стиля в работе. В Москве его несколько раз принимал нарком. Его удивляла и восхищала после отрывочных разговоров в учрежденческих комнатах, перебиваемых телефонными звонками и шёпотом сотрудниц о последних событиях в буфете, спокойная обстановка наркомовской приёмной и кабинета.
   Нарком долго расспрашивал, разговаривал с ним подробно и неторопливо, словно у него не было важнее забот, чем обстоятельства работы Сталгрэса. Спокойной и немноголюдной обычно была приёмная секретаря обкома. А он ведь отвечал перед партией и государством за десятки сталинградских предприятий, за урожаи, за речной транспорт... Но в этот день Степан Фёдорович видел, как вихрь войны ворвался в строгие, спокойные комнаты. События войны толпой входили в двери обкома. В тех районах, где прошлой весной по мирному плану осваивались новые земли, закладывались электростанции, стрсил ись школы, мельницы, где составлялись сводки ремонта тракторов и сводки пахоты, где с размеренной точностью готовились для обкома данные о ходе сева, - сегодня рушились дома и мосты, горел заскирдованный хлеб, ревел, метался скот, исполосованный очередями "мессершмиттов".
   Тут, в эти минуты, Степан Фёдорович всем существом чувствовал, что волновавшие и мучившие его события войны становятся событиями сегодняшней судьбы его семьи, жены, дочери, близких товарищей, улиц и домов его города, его турбин и моторов. Они, эти события, уже не в сводках, не в газетных статьях, не в рассказах приехавших оттуда, они сегодня - жизнь и смерть.
   К нему подошёл работник облисполкома Филиппов. Он, как и все, надел военную гимнастерку, на боку у него был револьвер.
   Филиппов полтора года сердился на Степана Фёдоровича за то, что тот отказался дать ток для одного опекаемого Филипповым строительства. При встречах они обычно едва здоровались, а на пленумах Филиппов неодобрительно отзывался о руководстве Сталгрэса: "Все крохоборством занимаются". Степан Фёдорович говорил среди товарищей:
   - Да, имею я в лице Филиппова постоянную поддержку, чуть через него не получил строгача.
   Сейчас Филиппов, подойдя к нему, сказал:
   - А, Стёпа, здорово, как живёшь? - и стал трясти ему руку. И они оба взволновались и растрогались, поняв, как мала была их пустая вражда перед лицом великой беды. Какие пустяки мешали иногда людям!
   Филиппов кивнул в сторону двери и спросил:
   - Скоро тебе? А то пошли в буфет, пиво Жилкин хорошее привёз, и осетрина хорошая.
   - С удовольствием, - сказал Степан Фёдорович, - я раньше назначенного часа приехал.
   Они зашли в буфет для сотрудников обкома.
   - Да, брат, - сказал Филиппов, - такое дело, сегодня в сводке немцы заняли Верхне-Курмоярскую, моя родная станица, там родился, там в комсомол вступил и вот, понимаешь... Ты родом не сталинградец, кажется, ярославский?
   - Сегодня мы все сталинградские, - сказал Степан Фёдорович.
   - Это правильно, - согласился Филиппов и повторил понравившиеся ему слова: - Да, сегодня мы все сталинградские. Сводка плохая сегодня.
   Какими близкими казались Степану Фёдоровичу люди. Вокруг - товарищи его, все свои, свой круг. Через буфет прошёл заведующий военным отделом, лысый пятидесятилетний человек. Филиппов сказал ему:
   - Михайлов, пивка?
   В мирное время Михайлов не был отягощён работой. О нём бессонные люди, кряхтевшие от напряжения во время выполнения производственных, посевных и уборочных планов, с усмешкой говорили:
   - Да, Михайлов первым идёт обедать. Но сегодня Михайлов сказал:
   - Какое там, вторую ночь не сплю, только что из Карповки, через сорок минут на заводы еду, в два часа ночи докладывать буду.
   Степан Фёдорович сказал:
   - Вот и Михайлову аврал пришёл.
   - Майором стал, две шпалы нацепил, - сказал Филиппов - Вчера только присвсил и звание.
   Как Степану Федоровичу были близки все люди вокруг, близки с достоинствами и с недостатками, - близки, понятны, дороги! Он всегда был сердечным и компанейским человеком, любил и помнил всех своих прежних товарищей и земляков - и парнишек слесарей, и рабфаковцев, и студентов-практикантов, всегда осуждал зазнаек-карьеристов, гнушавшихся встреч с друзьями и сверстниками прошедшей скромной поры и искавших высоких знакомств.
   И сейчас он чувствовал нежность ко всему миру своему и к вышедшим в большие люди, и к тем, чья жизнь сложилась скромно...
   А рядом возникло другое чувство - надвинувшейся чужой, враждебной силы, ненавидевшей тяжёлой ненавистью весь мир, который он так любил, - и заводы, и города, и друзей его, и сверстников, и родных, и старуху буфетчицу, заботливо подносившую ему в эту минуту розовую бумажную салфетку.
   Но у него не было слов и не было времени рассказать об этих чувствах Филиппову.
   - Эх, Филиппов, Филиппов, - сказал он, - давай пойдём, время.
   Они вернулись в приёмную, и Спиридонов спросил у Барулина?
   - Как там моя очередь к Пряхину, будто подходит?
   - Придётся подождать, товарищ Спиридонов, перед вами Марк Семёнович пройдёт.
   - Почему так? - спросил Степан Федорович.
   - Я тут не при чем, товарищ Спиридонов.
   Голос у Барулина был безразличный, и назвал он Степана Фёдоровича не по имени-отчеству, как обычно, а по фамилии.
   Спиридонов знал тонкую способность Барулина отличать самых важных посетителей от просто важных, просто важных от обычных, а обычных делить на срочно нужных, нужных но не срочно, и могущих посидеть. Соответственно этому, Барулин одного провожал прямо в кабинет, о втором доклады вал сразу, третьего просил подождать, и уж с ожидающими был разный разговор: одного спросит о школьных отметках детей, другого - о делах, третьему улыбнётся и подмигнет, четвёртою ни о чём не спросит, углубившись в бумаги, а пятому скажет с укоризной?
   - Здесь, товарищ, курить не следует.
   Степан Фёдорович понял, что из важных он попал сегодня в обыкновенные, но он не рассердился, а, наоборот, подумал "Хороший Барулин парень, и ведь день и ночь, день и ночь!"
   12
   Когда Степан Фёдорович вошел в комнату Пряхина, то с первых же секунд почувствовал, что Пряхин остался таким же, каким и был.
   Вся внешность его, и кивок головы, и одновременно рек сеянный и внимательный взгляд, брошенный на Спиридонова и то, как он положил карандаш на чернильный прибор, готовясь слушать, - всё было неизменно. Его голос и движения выражали уверенность и спокойствие.
   Он часто напоминал людям о государстве, и когда директора заводов или директора совхозов жаловались ему на трудности, на сложность выполнения к сроку программы, он говорил.
   - Государству нужен металл, государство не спросит, легко или трудно.
   Людям, глядящим на его сутулящиеся большие плечи, широкий упрямый лоб, внимательные, умные глаза, казалось - так вот оно и говорит его устами, наше государство. Десятки людей, начальники и директора, чувствовали его руку, порой она была жестка и тяжела, а крепка она была неизменно.
   Он знал не только работу, которую делали люди, но знал и жизнь этих людей и бывало во время заседания, где речь шла о планах, цифрах, тоннах, процентах, усмехаясь, спрашивал: "Ну как, снова ездил рыбу ловить?" или "Что, всё еще с женой ссоришься?"
   Когда Спиридонов входил в кабинет, ему на мгновенье подумалось, что Пряхин, расстроенный и взволнованный, подойдет к нему, обнимет за плечи и скажет?