ГЛАВА ТРИДЦАТЬ СЕДЬМАЯ

   Приняв это решение, я сразу же приступил к осуществлению своего намерения. Сейчас я снова берусь за перо, чтобы рассказать о новых моих приключениях.
   В течение всех долгих лет, прожитых мной в горе и напряженном ожидании, всегда, днем и ночью, призраки жены моей и сына стояли перед моим внутренним взором. Мне чудилось, что я вижу их бледные лица, вижу слезы, скатывающиеся по их щекам, руки, с мольбой простертые ко мне.
   Как только я начал готовиться к отъезду, я сразу же почувствовал облегчение, и давно забытая радость вспыхнула в душе. Казалось, с моего сердца сдвинули тяжелый камень. Снова передо мной стояла ясная цель… Кто знает, увы, не окажется ли она миражем… Но не лучше ли гнаться за тенью, чем оставаться в бездействии и безнадежной пустоте? Человек создан для надежды и действия!…
   Покидая Англию, я предусмотрительно запасся паспортом, выданным мне как английскому подданному, капитану Арчи Муру - имя, под которым я был известен в Англии.
   От моих друзей я получил рекомендательные письма, адресованные их деловым знакомым в наиболее крупных торговых городах Америки. Я высадился в моей родной стране в качестве иностранного путешественника, интересующегося изучением нравов американского общества.
   Я сошел на берег в Бостоне - отсюда я когда-то выехал, и отсюда же я решил направиться в места, где провел свое детство, рассчитывая таким путем найти способ, если возможно, приблизиться к намеченной цели.
   Прошло более двадцати лет с тех пор, как я бежал от этих мест, надеясь на бурном океане или на каком-нибудь далеком материке обрести свободу, в которой мне отказывали законы моей родины. Какая разница между чувством сладостной надежды, которое я испытывал сейчас при виде этих берегов, и глубоким возмущением и отчаянием, наполнявшими мое сердце в часы, когда они, уходя вдаль, исчезали из моих глаз!
   О жестокая страна рабства! При виде тебя я все же загорелся надеждой, что мне еще суждено увидеть жену мою и сына!…
   Сойдя на берег, мы заметили, что в городе царит какая-то суматоха. Все кругом были страшно возбуждены. Толпа людей, по большей части хорошо одетых, окружала ратушу. Подойдя ближе, я разглядел какого-то несчастного, которого с накинутой на шею петлей выволокли из соседнего дома и потащили на средину мостовой.
   Со всех сторон неслись пронзительные вопли:
   - Повесить его! Повесить!
   Какие-то хорошо одетые джентльмены, в руках которых находился несчастный, казалось, были расположены исполнить желание толпы и только искали фонарь или что-либо другое, могущее послужить виселицей.
   Мы с трудом свернули в соседнюю улицу, также запруженную людьми, и с удивлением увидели, как осыпаемые градом насмешек и оскорблений, сквозь толпу, держась за руки, спокойно пробирались три женщины. Они, должно быть, только что вышли из находившегося по соседству здания, и вид их почему-то вызывал бешеное возмущение собравшихся.
   Дойдя до гостиницы, носившей, если не ошибаюсь, название "Тремонт-Хауз", я спросил, чем вызвано такое волнение на улицах.
   Хозяин гостиницы ответил, что всему виной упорство женщин, которых я видел на улице: несмотря на все предостережения, высказанные на недавно состоявшемся большом политическом собрании, где присутствовали самые крупные негоцианты и адвокаты Бостона, эти упрямые женщины настояли на своем и, собравшись вместе, позволили себе возносить молитвы за отмену рабства. Для этого они вступили между собой в заговор и, что еще хуже, прислушивались к пагубным речам какого-то эмиссара, прибывшего из Англии. Толпа, которую я видел и которая состояла из джентльменов - всё местные именитые и богатые граждане, - задалась целью изловить этого эмиссара и как следует проучить его.
   - Но скажите мне, ради бога, - проговорил я, - ведь ни у вас, в Бостоне, насколько я знаю, ни во всей этой части страны рабов нет! Так почему же такое возмущение против этих добрых женщин? Сам я англичанин и не скрою, что отношусь с некоторым сочувствием к моему несчастному земляку, которого ваши сограждане так спешат повесить. Почему ваши негоцианты играют роль собаки на сене - не только сами ничего не предпринимают, чтобы уничтожить рабство, но даже не позволяют этим женщинам молиться за его уничтожение?
   - Вам, как иностранцу, - ответил хозяин, который, хотя и возмущался тяжким преступлением женщин, все же, видимо, не был окончательно лишен добрых чувств, - все эти вещи могут показаться странными. Позвольте мне, тем не менее, дать вам совет. Мне было бы крайне неприятно, если бы моего постояльца арестовали как английского эмиссара, подвергли бы допросам, а возможно, и оскорблениям, на которые добровольные полицейские весьма щедры. Скажу вам только одно: цена на хлопок в данное время очень поднялась, и торговля с Югом приобрела большое значение. Нью-Йорк и Филадельфия первыми подали пример, устроив уличные беспорядки, направленные против аболиционистов, [21]и мы рисковали бы потерять всю нашу южную клиентуру, если б отказались следовать по этому пути. Кроме того, на состоявшемся недавно здесь, в Бостоне, публичном собрании избирателей мы выставили кандидата в президенты, и как же, не проявляя усердия к защите интересов южан, мы могли бы надеяться на поддержку их голосов?
   Этот образец бостонских нравов не внушил мне особого восторга, и я поспешил уехать в Нью-Йорк.
   Не без волнения очутился я в саду, окружавшем ратушу, на том самом месте, где генерал Картер некогда опустил мне руку на плечо и, заявив, что я его раб, потребовал моего возвращения. Мне вспомнилась вся сцена во всех ее подробностях так ярко, словно все это произошло вчера, и я направился к зданию трибунала с такой уверенностью, как будто совсем недавно поднимался по его ступеням.
   На скамье подсудимых сидело несколько обвиняемых, и в зале суда толпилось очень много народа. Повидимому, дело, подлежащее разбору, представляло значительный интерес. Прислушавшись, я понял, что подсудимым было предъявлено обвинение в том, что они разгромили и разграбили несколько домов, жители которых были заподозрены в сочувствии аболиционистам. Те же подсудимые, руководствуясь все тем же возмущением против аболиционистов, подожгли негритянскую церковь.
   Судьи, несмотря на совершенные подсудимыми преступления, были настроены к ним весьма благожелательно. Насколько я мог судить по прочитанным утром газетам и по услышанным мною разговорам, общественное мнение также было на их стороне. Большинство стояло, повидимому, на той точке зрения, что настоящие виновники беспорядков были лица, пострадавшие от этих беспорядков: ведь именно их идеи, противоречащие общепринятому мнению, толкнули толпу на мысль разрушить и разграбить их дома.
   То, что мне довелось увидеть в Нью-Йорке и Бостоне, излечило меня от иллюзий, к сожалению, довольно широко распространенных. Я полагал, что в "свободных штатах", как их принято было именовать, и в самом деле существует какая-то свобода. Правда, я на собственном опыте когда-то убедился, что беглецы из южных штатов не могут надеяться найти здесь приют. Но я воображал, что местные уроженцы, белые, пользуются здесь хоть каким-нибудь подобием свободы. Теперь только я увидел, как ошибался. Никто ни в Нью-Йорке, ни в Бостоне в тот период, о котором здесь идет речь, не имел права осуждать или, во всяком случае, открыто выражать словами свое осуждение рабства. Не имел также никто свободы и права выражать желание или надежду на скорую отмену рабства, не рискуя вызвать невероятное возмущение. Подобному вольнодумцу приходилось считать себя счастливым, если ему удавалось избежать оскорблений и уничтожения его имущества.
   Крупнейшие государственные деятели, адвокаты и городские негоцианты, по наущению которых происходили эти бесчинства, испытывали, повидимому, перед южными плантаторами не меньший страх, чем рабы, проливавшие пот на их плантациях. Рабов удерживал в подчинении страх перед превосходящей их силой и перед плетью; "свободных", как они именовали себя, граждан Севера к подчинению склоняли их малодушие и ненасытная жажда наживы.
   Невольно передо мной вставал вопрос: не было ли во много раз печальнее и позорнее это добровольное рабство так называемых "свободных" людей, чем рабство несчастных, изнывающих на полях южных плантаций?
   До этого времени я ненавидел страну, из тюрем которой мне удалось с такими нечеловеческими усилиями бежать, страну, где до сих пор - если не освободила их смерть - в неволе томились самые дорогие моему сердцу существа. Теперь к этой ненависти присоединилось презрение к малодушному населению этой страны, среди которого было больше добровольных рабов, чем рабов, поверженных в рабство насильно.
   Из Нью-Йорка я поехал в Филадельфию, а оттуда - в Вашингтон. Город этот значительно вырос с тех пор, как я, в составе партии закованных в цепи рабов, был помещен в невольничью тюрьму "Братьев Сэведж и К°" в ожидании отправки на южный рынок. В каждом городе, в каждом поселке на моем пути я слышал брань и проклятия по адресу аболиционистов и рассказы о расправах, жертвами которых они стали. Немало было разговоров и о попытках, которые добрые граждане предпринимали с целью добиться законодательным путем особо строгих мер против этих самых "проклятых аболиционистов, покушавшихся на право собственности честных американцев".
   Чувствовалось, что зреет широко разветвленный заговор против свободы печати и слова. Какой-то ученый судья из Массачузетса, объявив аболиционистов бунтовщиками, предложил впредь предавать их суду как виновных в подстрекательстве к мятежу или даже в государственной измене. Почтенный губернатор того же штата полностью поддержал судью, одновременно выступив с обвинениями и доносами собственного изобретения.
   Единственный человек со сколько-нибудь громким именем в Новой Англии, осмелившийся противостоять общему волчьему вою и выступить в защиту преследуемых аболиционистов, был доктор Чаннинг, человек, прославившийся своими литературными трудами и завоевавший широкий круг читателей всюду, где распространен английский язык. Его отказ обойти молчанием беззакония и насилия, творившиеся вокруг него, и тем самым стать их молчаливым соучастником, нанес значительный ущерб его положению и влиянию в стране.
   Когда я прибыл в Вашингтон, там также царило сильнейшее возбуждение: какой-то злополучный ботаник, собиравший в окрестностях города растения, был по неизвестной причине заподозрен в том, что он аболиционист. Его подвергли личному обыску, а затем перерыли его комнату и все сундуки. При этом была обнаружена куча газет, служившая несчастному ученому для просушки, укладки под пресс и хранения собранных им цветов и трав. В некоторых из этих газет после тщательного их изучения были обнаружены статьи, носившие явный оттенок аболиционизма.
   Весь Колумбийский округ пришел в смятение. Несчастного ботаника, разумеется, немедленно арестовали как виновного в хранении "крамольной литературы".
   Кругом возникла настоящая паника, но когда все узнали, что страшный мятежник, решившийся привлечь к своему заговору против "священных прав собственности" даже цветы и травы, благополучно посажен под замок и что отвергнута даже его просьба выпустить его под залог, - город Вашингтон и особенно депутаты южных штатов в конгрессе вздохнули с таким облегчением, словно освободились от грозной опасности.
   Это невероятное возбуждение и страх, царившие всюду, куда я приезжал, и, по слухам, распространившиеся по всей Америке, представлялись мне совершенно необъяснимыми. Даже разграбление города Вашингтона англичанами не вызвало, должно быть, большего ужаса, чем тот, который мне приходилось наблюдать в те дни в этом городе и его окрестностях. Как мне представлялось, для такого волнения не мог служить достаточным поводом тот факт, что несколько бостонских женщин, объединившись, ратовали за освобождение рабов, или открытие, что - о ужас! - в Колумбийский округ ввезена пачка аболиционистских газет.
   Мне казалось, что даже "чудовищный по своей безнравственности" поступок некоей мисс Прюденс Крэнделл, открывшей где-то в Коннектикуте школу, в которую были допущены и обучались совместно с белыми детьми и на равной ноге с ними цветные дети, - даже и этот ужасный поступок не должен был бы вызвать серьезных опасений. Однако ряд благочестивых граждан штата (среди них и почтенный судья, член высшего судебного учреждения Соединенных Штатов) воспользовались первым удобным случаем для того, чтобы, закрыв школу, изгнать эту безнравственную женщину из города.
   И мне, действительно, объяснили, что дело не в одних только этих прискорбных фактах. Объединение бостонских женщин и школа в Коннектикуте были лишь единичными проявлениями чего-то гораздо более грозного.
   Шопотом, оглядываясь по сторонам, мне сообщили, что есть точные сведения о широком аболиционистском заговоре. Аболиционисты-де готовятся к ужасающим действиям. Они собираются - да, да представьте только себе! - они собираются перерезать всех белых в южных штатах, изнасиловать всех белых женщин, нанести удар торговле на Севере, разорить Юг и, наконец, уничтожить объединение штатов.
   Некоторые из моих собеседников, отличавшиеся большей дозой терпимости, готовы были допустить, что сами аболиционисты, быть может, и не стремятся к таким жестоким действиям, но они требуют немедленной отмены рабства, а такая мера может привести только к кровопролитию и ужасам, перечисленным выше.
   Я горел любопытством узнать, кто же такие эти страшные заговорщики, вызывавшие такой страх и ужас. Как будто бы я имел некоторое представление о положении дел в Америке, но никогда прежде мне не приходилось слышать об этих страшных аболиционистах, - казалось, они внезапно выросли из земли.
   Я навел справки и узнал, что совсем недавно в Новой Англии и в других местах возникли объединения, делегаты которых, в числе двенадцати человек, несколько времени назад съехались в Нью-Йорке, где и организовали всеамериканское общество. Основной принцип этого общества был следующий: держать людей в рабстве - несправедливость с политической точки зрения, преступление с социальной точки зрения и великий грех с точки зрения религии; лица, владеющие рабами, не имеют права считать себя ни честными демократами, ни честными гражданами, ни честными христианами; весь народ в целом и каждый человек в отдельности обязан немедленно покаяться и отказаться от совершения этого греха, этого преступления и подлого насилия над себе подобными.
   Число этих "фанатиков", как принято было выражаться, быстро возрастало. К ним неожиданно присоединилось несколько богатых негоциантов и несколько красноречивых священников. Была собрана по подписке значительная сумма денег - сорок или пятьдесят тысяч долларов, - которая должна была способствовать распространению этих возмутительных идей. Деньги эти тратились на посылку в разные места агентов и миссионеров, а также на издание газет, защищающих это учение, а главным образом на печатание брошюр, которые беспощадно клеймили рабовладение и в ярких красках описывали тяжелое положение рабов и творимые над ними жестокости. Эти "вредоносные и оскорбительные" брошюры рассылались по почте во все концы страны и доставлялись даже в южные штаты.
   Вот эти-то брошюры и вызвали такое смятение и ужас в южных штатах среди плантаторов, юристов, негоциантов и лиц духовного звания. И смятение и ужас эти пробудили столь горячий отклик и сочувствие на Севере, что там во имя уничтожения этих страшных мятежников и дерзких новаторов готовы были растоптать ногами все гарантии свобод, до сего дня считавшиеся священными и незыблемыми. Стало невозможным терпеть далее свободу печати и слова. По всей территории Соединенных Штатов Америки, когда дело касалось вопроса об отмене рабства, по общему мнению, не оставалось другого способа воздействия, как уличные беспорядки и расправы с "бунтовщиками" без суда.
   Несколько сот мужчин и женщин - люди в большинстве своем никому до сих пор не известные, - организовав несколько публичных собраний и выпустив несколько памфлетов, умудрились перевернуть вверх дном всю страну.
   Да, вряд ли даже Иоанн Креститель своим пророчеством о приближении царствия небесного сильнее напугал царя Ирода, книжников и фарисеев; и в наши дни, как в далекой древности, оказалось, что лучшим способом предотвращения опасности является резня и убийство невинных младенцев.
   Точно так же, как встречаются горные ущелья, где произнесенное вполголоса слово, повторенное тысячекратным эхом, растет и ширится, подобно оглушительному грому, точно так же в известные исторические эпохи тысячи человеческих сердец одновременно и с равной горячностью отзываются на истину, как бы робко она ни была выражена. И тогда о великом значении этой истины можно судить по грому приветственных криков или по воплям возмущения и негодования, ярости и страха, которыми пытаются заглушить вещие слова.

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ВОСЬМАЯ

   Остановившись в Ричмонде, куда я попал по дороге на Юг, я заметил, что волна тревоги докатилась и сюда. Комитет бдительности,спешно организованный для борьбы с распространением мятежных изданий, с большим пылом уже приступил к делу. Добравшись до центра города, мы увидели на улице огромный костер, в котором догорали последние обрывки книг, подвергнутых осуждению и проклятию. Одна из приготовленных к сожжению книг представляла собой сборник - в него входили отрывки из речей, недавно произнесенных на депутатском собрании в Виргинии. В этих речах в самых ярких красках описывались страдания, причиняемые рабством.
   Вопрос о том, что впредь ни одно подобное писание не будет опубликовано, был уже делом решенным.
   В Ричмонде я достал лошадь и нанял слугу - это было необходимо, так как в Южной Виргинии не было никаких общественных средств передвижения; затем я поехал в Спринг-Медоу, место, где я родился.
   Самой сложной оказалась необходимость отвечать на все вопросы, которые задавались мне в пути. Всякий путешественник, иностранец и притом никому не известный, вызывал недоверие. Я рассказывал поэтому, что много лет назад, путешествуя по стране, я познакомился с семьей владельцев Спринг-Медоу. Ведь я, в самом деле, состоял даже в "отдаленном родстве" с этой семьей.
   По мере приближения к плантации я мог убедиться, что она находится в плачевном состоянии. Все свидетельствовало о разрухе и запустении, столь характерных для Виргинии. Мне показалось даже, что эти явления сейчас сказываются еще резче, чем прежде. Задумавшись, я медленно ехал по дороге; неожиданно мое внимание остановила лавчонка, расположенная у скрещения двух дорог. Это была лавчонка мистера Джимми Гордона и дом, где он жил. Отсюда до Спринг-Медоу оставалось миль шесть или семь.
   Вечер был ясный и теплый. Какой-то пожилой человек мирно дремал, сидя на скамье перед домом. Это был сам Джимми Гордон.
   Я заговорил с ним, назвав его по имени. Он поднялся, пригласил меня в дом и угостил рюмкой персиковой водки, но тут же извинился, сказав, что, к сожалению, никак не может припомнить моего имени.
   Я назвался мистером Муром, добавив, что я англичанин, которому лет двадцать назад пришлось провести неделю или две в Спринг-Медоу. Я пояснил, что в те дни несколько раз заглядывал к нему в лавку.
   Пробормотав в сомнении что-то сквозь зубы, Гордон заявил, что, разумеется, отлично все припоминает. Я заговорил с ним о владельцах плантации.
   Джимми Гордон с грустью покачал головой,
   - Разорились, - сказал он. - Да, сэр, окончательно разорились! Полковнику Муру на старости лет пришлось с несколькими рабами, которых ему удалось вырвать из когтей шерифа, отправиться в Алабаму. Больше мне ничего о нем слышать не приходилось. Плантация уже десять лет как брошена на произвол судьбы. В последний раз, заехав туда, я видел, что крыша дома почти обвалилась.
   Я попросил мистера Гордона приютить меня у себя на несколько дней. Он сообщил мне, что торговля его сильно упала с тех пор, как уменьшилась населенность этих мест, и что он, несмотря на свой преклонный возраст, также подумывает о том, не перебраться ли и ему в Алабаму или в какое-нибудь другое место на юго-западе.
   На следующее утро, поднявшись очень рано, я пешком направился в Спринг-Медоу. Но, отойдя на некоторое расстояние от дома мистера Гордона, я изменил направление и, вместо того чтобы итти в Спринг-Медоу, как я говорил Гордону, свернул на дорогу, ведущую к покинутой старой плантации, раскинувшейся на холмах. Там мы с Касси когда-то нашли себе убежище и провели несколько недель. Мы жили там, как вольные птицы, в радости и счастье, наслаждаясь нашей молодостью и полные надежд на будущее. Печально, увы, закончились эти светлые дни!…
   Господский дом, когда я подошел к нему, предстал перед моими глазами в виде груды камня и мусора, но маленькая кирпичная сыроварня сохранилась почти в том же виде, в каком была тогда, когда мы жили там. Я опустился на землю под одним из старых деревьев, раскинувших свои ветви у входа. О, как ярко всплыло в моей памяти прошлое…
   Часа два я просидел возле маленького дома, погруженный в свои мысли. Затем я поднялся и зашагал к Спринг-Медоу.
   И здесь та же картина разрушения. Сад, в котором я провел столько беззаботных часов с мастером Джемсом, теперь весь зарос ползучими растениями и сорной травой, уже почти совсем заглушившей редкие, еще зеленевшие кусты. Кое-где виднелись следы аллей; сохранились и остатки оранжереи, где мы когда-то занимались с Джемсом, скрываясь от его брата Вильяма.
   Недалеко от сада раскинулось кладбище, на котором были похоронены члены семьи владельца плантации. Слезы навернулись у меня на глазах, когда я стоял у могилы мастера Джемса. Несколько дальше, на участке, отделенном от господского кладбища оградой, я разыскал могилу моей матери. Кто мог бы теперь под густой зарослью трав отличить могилу раба от могилы хозяина?…
 
 
   Это тихое кладбище с поросшими травой могилами, так же как и развалины зданий, когда-то блиставших богатством и роскошью, словно говорили о том, что не при существующей в стране системе рабства дано будет расти и крепнуть благосостоянию людей, не при рабстве достигнут расцвета селения и не в таких условиях искусство и наука победят природу…

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ДЕВЯТАЯ

   Вернувшись в Ричмонд, я увидел, что этот важничающий маленький городок все еще полон тревоги. Обычная судебная процедура была признана окончательно непригодной и при существующих условиях устранена. В городе властвовал самочинно создавшийся комитет бдительности. Этот новый орган взял на себя право устанавливать, какие газеты граждане отныне могут получать и какие книги читать и хранить у себя дома.
   В такой обстановке нетрудно было показаться человеком подозрительным. К несчастью, перед моим отъездом в Спринг-Медоу я имел неосторожность однажды за столом позволить себе пошутить по поводу ужаса, в который повергло штат Виргинию появление нескольких книг с картинками. Дело в том, что особенное беспокойство вызвали именно иллюстрации, которыми были украшены некоторые присланные по почте аболиционистские брошюры.
   Мое вторичное появление в городе еще усилило возникшие подозрения. Не успел я переодеться, как ко мне явилось трое джентльменов. Вид у них был весьма важный и торжественный. Это были, как пояснил мне хозяин гостиницы, одни из наиболее "почтенных граждан" Ричмонда. Очень вежливо, но тоном, не терпящим возражений, эти господа предложили мне незамедлительно предстать перед комитетом бдительности, заседавшим в ратуше.
   Я привез с собой из Англии рекомендательные письма к одному местному негоцианту, который по рождению своему был северянином. Когда я зашел к нему сразу после моего прибытия в город, он, прочитав письма, проявил по отношению ко мне обычные в таких условиях внимание и любезность.
   Не без труда я добился от сопровождающей меня охраны разрешения послать за этим негоциантом и за его приятелем, с которым я встретился у него за обедом и о котором мне говорили как об очень знающем юристе.
   Негоциант незамедлительно прислал сказать, что явиться не может: супруга его внезапно опасно заболела, и он ни на минуту не может покинуть ее.
   Когда я прочел эту записку трем добровольным полицейским, которые в ожидании угощались на мой счет мятной водкой, они, переглянувшись, недоверчиво пожали плечами.
   - Чего вы могли ждать от этого труса-янки? - воскликнул один из них. - Он просто боится себя скомпрометировать!
   Юрист поспешил явиться. Приняв из моих рук соответствующий гонорар, он как будто бы заинтересовался моим положением. Я спросил его, облечены ли лица, вызывающие меня в комитет, законной властью и обязан ли я подчиняться их требованию?
   - Я предполагал, - заметил я, - что в Виргинии существуют законы и что я обязан отвечать на предъявляемые мне обвинения только перед законным судом. Обязан ли я подчиниться такому вызову и отвечать на вопросы этого комитета бдительности?
   На этот вопрос мой благожелательный советчик ответил, что действие обычных законов временно приостановлено ввиду "угрожающего положения". Необходимость самосохранения - выше всех законов. Южным штатам грозит страшная опасность: ожидается всеобщее восстание рабов. Все сейчас должно быть принесено в жертву ради спасения страны. Под угрозой жизнь белых, честь их жен и дочерей. Двое учителей, северяне-янки, получили накануне предписание покинуть город, и если бы не шаги, предпринятые моим почтенным собеседником, не заступничество ряда влиятельных лиц и не покорность, с которой высылаемые подчинились предписанию комитета бдительности, им грозила опасность быть высеченными на городской площади, вымазанными дегтем и вывалянными в пуху и перьях. А все отчего? Эти янки не сумели сдержать свой блудливый язык (это, повидимому, был намек на мои неосторожные замечания). Главным свидетелем против них выступал человек, от которого они имели дерзость накануне потребовать внесения просроченной за несколько триместров платы за обучение его детей у них в пансионе. Почтенный гражданин решил, как прозрачно намекнул мой юрист, что донос будет лучшим способом урегулировать счет с содержателями пансиона. Что касается меня, то мой собеседник считает самым разумным выходом, принимая во внимание царящее вокруг возбуждение, держаться по отношению к комитету возможно почтительнее и выказывать полное уважение к его распоряжениям. При таких условиях мой юрист, со своей стороны, примет все меры, чтобы вызволить меня из беды.