Узнав, что английский консул временно отлучился из города, я поспешил в сопровождении моего юриста явиться в комитет бдительности. Такая поспешность была, повидимому, достаточно обоснованной: ко мне в гостиницу уже успели послать второй отряд добровольных полицейских, а собравшаяся у крыльца и загораживавшая выход внушительного вида толпа своим поведением и недвусмысленными возгласами давала полить, что в любую минуту готова поддержать почтенную стражу при выполнении ее обязанностей. А приказ гласил: "Применить силу в случае отказа явиться в комитет". Стража приняла все меры, чтобы защитить меня от толпы, тем не менее при выходе из гостиницы меня осыпали бранью и оскорблениями.
   Представ перед лицом высокого собрания, я подвергся строгому допросу, которым руководил сам председатель -джентльмен с остреньким носиком и колючими серыми глазами, староста местной пресвитерианской церкви, как мне сообщили позже. Он осведомился о моем имени, месте моего рождения, моей профессии и цели моего прибытия в страну. Я ответил, что прибыл с целью изучения нравов и обычаев этой страны, и добавил, что нравы эти и в самом деле довольно любопытные и способны вызывать удивление любого приезжего. Надо признаться, что с моей стороны разумнее было бы оставить при себе такие замечания, ибо моя выходка заставила почтенное собрание принять еще более недоброжелательный вид, тогда как мой адвокат знаком выразил мне свое неодобрение. Замечу кстати, что адвокат сидел, укрывшись в уголке, и был лишен права вмешиваться в ход допроса.
   Отвечая на вопросы председателя, я, между прочим, рассказал о рекомендательном письме, адресованном местному негоцианту. Ему после этого был послан приказ комитета немедленно явиться и принести с собой письмо. Жена его, повидимому, сразу же выздоровела, так как по прошествии необычайно короткого промежутка времени он явился, держа в руках требуемое письмо.
   Лицо его было в испарине, он весь трясся от ужаса, что немало способствовало усилению подозрений против меня и против него самого.
   Письмо было от "Таппан, Вентворт и К°" - хорошо известной в Ливерпуле банковской фирмы.
   Не успел председатель взглянуть на подпись, как его физиономия, и без того достаточно вытянутая и торжественная, вытянулась еще больше. Брови его приподнялись, словно у человека, увидевшего перед собой привидение или что-нибудь столь же страшное.
   - Таппан! Таппан! - повторил он несколько раз язвительным и в то же время плаксивым тоном. - Таппан! Таппан! Вот! Попался, наконец! Эмиссар, призывающий к убийствам! Не может быть никаких сомнений! Это имя, - добавил он, обращаясь к своим коллегам, - принадлежит нью-йоркскому негоцианту, одному из главарей этого гнусного заговора. Это тот самый торговец шелком Таппан, который пожертвовал бог весть сколько тысяч долларов на распространение бунтовщических брошюр. Ах, как бы я хотел, чтобы в моих руках очутился он сам, этот мерзавец! Как счастлив был бы я оказаться одним из тех, кто накинул бы ему петлю на шею! Значит, вот как, господин Дэфас, - произнес он угрожающим тоном, обращаясь к негоцианту, которому было адресовано письмо, и бросив на него при этом взгляд, полный презрения и какого-то подобия жалости. - Вот как, господин Дэфас! Печально, очень печально, что у вас такие корреспонденты!
   Гневные возгласы, угрозы и брань раздались во всех углах зала раньше, чем я успел произнести хоть единое слово.
   Несчастный мистер Дэфас просто потерял способность раскрыть рот.
   Немедленно был послан отряд добровольцев с поручением перерыть дом злополучного негоцианта от погреба до чердака и произвести самый тщательный обыск как в доме, так и на его складах, в надежде найти там экземпляры гнусных памфлетов. Одновременно было приказано взломать мои сундуки - акт насилия, которого мне удалось избежать, положив на председательский стол связку моих ключей.
   С большим трудом, пользуясь минутой перерыва, пока давались распоряжения о производстве обыска, я постарался объяснить почтенному председателю и его достойным коллегам, что письмо, которое произвело столь сильный переполох, послано не из Нью-Йорка, а из Ливерпуля… И так как в моем бумажнике оказалось еще несколько аккредитивов, выданных мне той же банковской фирмой и адресованных различным негоциантам в Чарльстоне и в Новом Орлеане, мне удалось в конце концов довести до сознания этих господ, что найденное у меня рекомендательное письмо, вызвавшее такую бурю негодования, в сущности не может еще служить неопровержимым доказательством моего участия в подготовке бунта и мятежа в Виргинии.
   К счастью, мой друг негоциант-янки в жизни своей не интересовался литературой. Несмотря на самый тщательный осмотр, комиссии по обыскам не удалось обнаружить в его жилище ничего подозрительного, кроме книжек с картинками, принадлежавших его малолетним детям, и десятков двух брошюр; все это было принесено в зал заседания и подвергнуто самому внимательному изучению со стороны комитета бдительности.
   При виде книжек с картинками члены комитета были, повидимому, ошеломлены, и лица их приняли торжественное выражение.
   Председатель вторично с упреком и жалостью взглянул поверх очков на злополучного негоцианта-янки, у которого зубы застучали сильнее прежнего, а глаза закатились так, словно бы его поймали при краже лошади или при совершении поджога.
   Однако после самого внимательного изучения (во время которого толпа, затаив дыхание и скрежеща зубами от ярости, сжимала кулаки, с, угрозой поглядывая на предполагаемого преступника) не удалось обнаружить ничего, кроме "Джека - истребителя великанов" и "Сказки о Красной Шапочке". Один из старейших членов комитета, человек со свирепым, отекшим лицом и налитыми кровью глазами, видимо плохо знакомый с книгами для детей, а кроме того явно находившийся во власти винных паров, счел нужным заявить, что картинки в этих книгах носят безусловно преступный характер, тем более что краски на них чересчур яркие. Но коллеги поспешили его успокоить, уверив, что книги эти очень старые и всем давно известные, и хотя их вид действительно может вызвать смущение (так же, впрочем, как "Декларация независимости", "История Моисея", "Билль о правах Виргинии", "Исход евреев из Египта, как он описан в Библии"), их все же нельзя отнести к произведениям, призывающим к восстанию и мятежу, или к аболиционистским брошюрам, одно присутствие которых считалось столь тяжкой уликой, что владельца относили к числу заговорщиков.
   Зато для меня дело чуть было не обернулось совсем скверно. На мое горе, единственная книга, оказавшаяся у меня в сундуке, была "Сентиментальное путешествие" Стерна. [22]На первой странице этой злополучной книжки был изображен скованный цепями узник, заключенный в темницу, а под этим рисунком в виде эпиграфа к книге была приведена известная цитата из книги Стерна: "Как бы ты ни маскировалось, рабство, ты всегда останешься напитком, исполненным горечи. И хотя тысячи людей были вынуждены испить эту чашу, горечь от этого не уменьшилась".
   Трудно даже вообразить, какое впечатление произвела эта книга, с ее ужасающим фронтисписом и явно бунтовщическим эпиграфом!
   Большие глаза моего друга, негоцианта-янки, при взгляде на нее расширились до предела. К счастью, некоторые из членов комитета оказались любителями изящной литературы и были в состоянии объяснить присутствующим, что Лоренс Стерн не был аболиционистом.
   Легко было заметить, что кое-кто из заседавших в комитете джентльменов (как ни трудно им было устоять против охватившего самые широкие слои населения массового безумия) начинал отдавать себе отчет, в каком невыгодном свете они представали передо мной, которого считали иноземцем. Но выступить открыто они не осмеливались, опасаясь, что их обвинят в равнодушии к опасности, угрожавшей их отечеству, или в попытке защищать аболиционистов.
   И право же, становилось не до смеха при мысли о том, что если б кому-нибудь пришлось предстать перед комитетом бдительности, в котором не оказалось бы сколько-нибудь начитанных людей (например, в любой сельской местности), - найденной в его сундуке книжки со сколько-нибудь сомнительным эпиграфом было бы достаточно для того, чтобы его без дальних разговоров казнили как виновного в мятеже и убийствах.
   В конце концов, после тщательного разбора всех данных и расследования, "проведенного, - как на следующий день сообщили все ричмондские газеты, - с самой изысканной учтивостью и тончайшим соблюдением всех правовых норм", все доказательства, подтверждавшие мою виновность, были отметены, за исключением одного: мне было поставлено в вину шутливое замечание по поводу книг с картинками, вырвавшееся у меня за столом в гостинице. Это замечание, по мнению судей, свидетельствовало о недостаточном с моей стороны уважении к штату Виргиния, а также к институту рабства. Отрицать этого я не мог и не стал, принимая во внимание, что семь свидетелей (не более и не менее!) подтвердили, что своими ушами слышали, как мною были высказаны столь неподобающие мысли.
   Тем не менее комитет, желая, как было сказано в заключение, сохранить, но мере возможности, издавна заслуженную Виргинией славу страны гостеприимной, учитывая, кроме того, что я иностранец, нашел возможным освободить меня от наказания, но зато заставил выслушать длинное-предлинное наставление - нечто среднее между проповедью и выговором, произнесенное гнусавым голосом джентльменом с острым носиком и серыми глазами. В своей длинной речи он торжественно и со слезами умиления старался пояснить, какой великий грех и как опасно позволять себе неуместные шутки над тем, что следует почитать незыблемым и священным. Свою назидательную речь он закончил, довольно прозрачно намекнув, что, в общем, для меня благоразумнее всего будет покинуть Ричмонд так скоро, как только мне это представится возможным.

ГЛАВА СОРОКОВАЯ

   Я поспешил, не теряя времени, последовать благожелательному совету словоохотливого председателя и при поддержке моего адвоката, который, по всей видимости, искренне заботился о моей судьбе, выбрался из гостиницы. Ускользнув от чрезмерного внимания собравшейся у входа толпы, готовой учинить надо мной свои собственный суд, я поспешно нанял экипаж, который должен был вывезти меня за пределы города. Далее мне предстояло обождать на дороге проезда почтового дилижанса. Мой приятель адвокат пообещал мне проследить за тем, чтобы в Ричмонде в дилижанс были уложены мои чемоданы.
   Проехав дилижансом, в котором я оказался единственным пассажиром, дня три, я добрался до небольшого поселка, единственными достопримечательностями которого были здание суда, тюрьма и таверна, где помещалась также и почта.
   Этот поселок находился недалеко от дороги, ведущей из Карльтон-Холла в Поплар-Гроув, где я собирался побывать. Когда дилижанс (скорее напоминавший простую крытую повозку) подъехал к таверне, у входа в нее толпилось человек двадцать бездельников, какие обычно встречаются в подобных местах. Неряшливо одетые, в куртках с продранными локтями, да к тому же в большинстве своем полупьяные, они яростно спорили о чем-то. Темой их спора был, как выяснилось, все тот же вопрос, волновавший все умы всюду, куда бы я ни приезжал, а именно: "подлый заговор этих кровожадных аболиционистов".
   Один из спорящих размахивал брошюрой, повидимому присланной ему по почте. Я успел разобрать ее заглавие -"Права человека".
   Казалось, один вид этой брошюры действовал на него и на его приятелей словно укус бешеной собаки, - все они орали, брызгая слюной, пена собиралась в уголках их губ, и они горели желанном если не вцепиться зубами в первого встречного, то уж, во всяком случае, повесить его.
   Человек, размахивавший брошюрой, был, как мне сказали, кандидатом в депутаты конгресса от этой округи. Он явно был убежден, что брошюра о правах человека была прислана ему с единственной целью осрамить его в глазах избирателей и что этот подвох подстроен его конкурентом, у которого был брат в Нью-Йорке.
   Большинство собравшихся, однако, придерживалось иного мнения: брошюра была прислана в целях пропаганды, это - начиненная призывами к мятежу и убийствам бомба, готовая в любую минуту взорваться. И хотя кое-кто высказывал желание сохранить страшную брошюру как вещественное доказательство существования заговора аболиционистов, большинство настаивало, чтобы она была из предосторожности немедленно сожжена.
   В конце концов, под неумолчные крики, проклятия и громкие пожелания, чтобы десяток-другой аболиционистов подвергся той же участи, зловредная брошюра была торжественно брошена в топку кухонной плиты.
   Покончив с казнью брошюры, толпа, под предводительством кандидата в конгресс, бросилась к почтовому дилижансу, намереваясь перерыть мешки с почтой в надежде найти там такие же книжечки, как только что уничтоженная.
   Кучеру удалось отстоять неприкосновенность порученных ему мешков только поклявшись, что идущая с Севера почта была уже перерыта и до самого дна проверена в Ричмонде.
   Я имел благоразумие еще в пути завоевать расположение этого кучера. Это был умный малый, янки из штата Мэн. Он наговорил столько лестного обо мне владельцу таверны, что мне, при известной осторожности и хитрости, удалось избежать всяких неприятностей.
   Мой рассказ о том, как гостеприимно меня принимали в Карльтон-Холле и Поплар-Гроув лет двадцать назад, когда я впервые побывал в этих краях, произвел должное впечатление.
   Мое желание получить более подробные сведения о бывших и настоящих владельцах этих плантаций и посмотреть на самые плантации показалось вполне обоснованным и заслуживающим доверия.
   О бывших владельцах мне, к сожалению, удалось узнать не много. Мне сообщили, что мистер Карльтон, как и большинство разорившихся плантаторов, переселился на юго-запад, в надежде восстановить там свое состояние.
   Семья Монтгомери, как говорили, уехала в Чарльстон. О дальнейшем судьбе интересовавших меня людей ничего не было известно.
   Обе плантации принадлежали теперь некоему мистеру Мэзону, большому оригиналу, который, вероятно, будет рад видеть меня у себя.
   Эту ночь я провел в таверне. Тщетно старался я уснуть. Укусы москитов, лай собак и особенно скрип ручных мельниц, на которых рабы, принадлежавшие хозяину таверны, всю ночь напролет мололи муку для своего завтрашнего рациона, - все это не давало мне ни минуты покоя. Стоило задремать, как этот, увы, такой знакомый скрип вплетался в мои сновидения, и мне сразу же начинало казаться, что это я сам верчу ручку мельницы.
   Я поднялся утром, утомленный и разбитый, и верхом отправился в Карльтон-Холл. Я представился хозяину, сказав, что я старый знакомый бывшего владельца. Меня приняли чрезвычайно любезно и гостеприимно, как это чаще всего бывает на Юге, где у плантаторов так много свободного времени, что они рады каждому приезжему.
   Мистер Мэзон был человек прекрасно воспитанный, с отличными манерами и очень неглупый. Я провел у него целую неделю, и он успел рассказать мне, что отец его, человек большой энергии и работоспособности, в течение нескольких лет занимал на разных плантациях скромное место управляющего, а затем, когда разоренные владельцы Карльтон-Холла и Поплар-Гроув уехали, приобрел обе эти плантации.
   Будучи сам человеком малограмотным, отец мистера Мэзона горячо желал дать образование своему сыну. Он отправил его учиться в колледж, в один из больших городов на Севере, а затем предоставил ему возможность проехаться по Европе.
   В противоположность большинству молодых южан, которых отправляли учиться на Север, молодой Мэзон постарался полностью использовать предоставленные ему возможности. Лет пять назад он вернулся домой. Очень скоро скончался его отец, и юноше пришлось, согласно завещанию покойного, принять на себя управление плантациями и опеку над своими малолетними сестрами - двумя очаровательными девочками, которым принадлежала равная с ним доля наследства, состоявшего из земли и рабов.
   Плантация Карльтон-Холл отнюдь не находилась в таком запущенном и истощенном состоянии, какое бросалось в глаза при взгляде на соседние плантации. Она выглядела значительно лучше, чем в те времена, когда я еще жил и работал там.
   Строения содержались в полном порядке, а домики рабов были так удачно сгруппированы и имели со своими садиками такой приветливый вид, что не только не производили мрачного впечатления, обычного для негритянских поселков, но даже служили украшением плантации.
   При скрытности, свойственной рабам, очень трудно бывает разобраться в их подлинных чувствах. Но здесь нельзя было усомниться в искренности и теплоте, с которой все - мужчины и женщины, юноши и старики - встречали мистера Мэзона. Стоило посмотреть, с каким радостным визгом сбегались к нему все ребятишки на плантации! Мы навестили их в так называемой школе, где они собирались и хоть и не учились ничему, но проводили время под надзором почтенной сгорбленной старушки с седой головой, которую они называли "бабушкой". Сердце радовалось при взгляде на них. Здесь были трех-четырехмесячные крошки на руках у маленьких "нянек", с трудом державших их на руках, и дети постарше - до двенадцати-четырнадцати лет. Все они были чисто и опрятно одеты, - этого почти не бывало на других плантациях. В распоряжении старших детей находился обширный участок подле школы, где они играли и шалили сколько было их душе угодно.
   Единственное, чему "бабушка" обучала их, было "умение прилично держаться", и - по крайней мере в присутствии посетителей - наставления ее, подчас самые неожиданные и забавные, не иссякали ни на мгновение.
   Звание "бабушки", как пояснил мне мистер Мэзон, в данном случае не было просто признаком уважения. Она ив самом деле была бабушкой, прабабушкой и даже прапрабабушкой большинства ребят, резвившихся вокруг нее.
   Сам мистер Мэзон звал ее тетушкой Долли и обращался с ней так почтительно и ласково, словно она была его родной матерью. Она, по его словам, вполне заслужила такое отношение, - ведь она явилась основным источником благосостояния его семьи и его самого. На первые деньги, заработанные его отцом лет пятьдесят тому назад, была куплена тетушка Долли. В то время она была молодой женщиной, матерью троих детей. Позже у нее родились еще дети - всего двенадцать человек, и все одни девочки. Дочери ее также произвели на свет множество детей, и все население как Карльтон-Холла, так и Поплар-Гроув состояло из потомков этих женщин.
   Надо добавить, что отец мистера Мэзона был человеком до чрезвычайности щепетильным и за всю свою жизнь не продал ни одного раба. Он и не покупал ни разу в жизни других рабов, кроме тетушки Долли, которая на торгах упросила его сделать это, и некоторого числа видных и порядочных мужчин-негров, которые стали впоследствии мужьями его рабынь.
   Система управления, установленная на плантациях мистера Мэзона, введенная в свое время его отцом, но затем улучшенная им, резко отличалась от всего того, что мне приходилось видеть на других плантациях, если не считать, в некоторых отношениях, майора Торнтона, которому я когда-то принадлежал.
   Мистер Мэзон не держал управляющего и руководил работами сам, опираясь только на двух помощников, - на каждой из двух плантаций он держал по одному человеку в помощь себе. Оба были люди образованные, умные и гуманные; мистеру Мэзону пришлось потратить немало труда в поисках подобных людей, а затем на то, чтобы приучить их к делу.
   Все работы и вся жизнь на плантации были распределены точно по часам. Одежда и пища отпускались в достаточном количестве и вполне удовлетворительные по качеству. Задания, возлагавшиеся на каждого рабочего, были умеренные.
   Плеть пускалась в ход лишь в исключительных случаях, да и то главным образом только в наказание за преступления, которые рабы совершали по отношению друг к другу, а не за преступления, нарушавшие права хозяина.
   - Вспомните, - сказал мне как-то мистер Мэзон, - что я ведь не только управляющий плантацией, но также и судья, на которого падает обязанность разбирать все внутренние распри и столкновения. По существу, самый перегруженный обязанностями раб на плантации - это я. Как вы думаете, много ли нашлось бы в Северной Каролине плантаторов, которые бы согласились принять от меня мои поместья, если б им было поставлено условием управлять ими на тех же началах, на которых управляю ими я?
   Чтобы заставить своих невольников работать, мистер Мэзон охотно прибегал к поощрениям. Рабы были разбиты на восемь или девять "классов", в зависимости от их способностей или трудолюбия, и каждый раб в данной группе мог быть в силу своих заслуг передвинут в другой, высший класс. Каждый класс, в зависимости от количества и качества произведенной работы, пользовался соответствующими льготами и отличиями. Самый низший класс носил название "класса лодырей", и остальные как огня опасались быть зачисленными в эту группу. Исключение составляли лишь несколько безнадежных лентяев, которые бессменно состояли в ней и служили мишенью для острот всех рабочих плантации.
   Ежегодно после окончания жатвы устраивался большой костюмированный праздник, где участники также распределялись в зависимости от своих заслуг. Наиболее заслуженным предоставлялось право первыми выбирать себе костюмы. Нельзя, правда, сказать, чтобы эти костюмы отличались особым разнообразием. Нарядиться можно было генералом Вашингтоном в треуголке и с огромной саблей, можно было также облачиться в платье, весьма смахивавшее на платье покойного отца мистера Мэзона, а в последнее время, после избрания в президенты генерала Джексона, большим соблазном было изображать и этого именитого гражданина.
   Мистер Мэзон выплачивал своим рабам небольшое вознаграждение за работу, проделанную ими сверх задания, и возможность купить какие-нибудь вещи, в которые можно было бы нарядиться на этот бал, также служила способом поощрения, особенно для женщин.
   Среди рабов попадались великолепные актеры. Они мастерски изображали некоторых солидных окрестных граждан - врачей, судей, управляющих и даже священников. Мистер Мэзон уверял, что многие из них играли не хуже всяких знаменитостей, которых ему приходилось видеть в Нью-Йорке и в Лондоне. Самую мысль дать им возможность выступать на сцене, хотя бы для развлечения своих сотоварищей, ему подсказал один плантатор из Индии, с которым он познакомился в Англии.

ГЛАВА СОРОК ПЕРВАЯ

   Через несколько дней после моего прибытия в Карльтон-Холл я вместе с мистером Мэзоном, относившимся ко мне очень дружески, поехал в Поплар-Гроув.
   От невольничьего поселка сохранился только маленький домик, выстроенный миссис Монтгомери для меня и Касси. В этом доме родился наш ребенок. У входа еще виднелся куст жимолости, посаженный Касси в память этого радостного дня. Сейчас он весь как-то изогнулся, ветви его скрючились, и он казался старым и ветхим.
   Крохотный садик перед домом и сейчас содержался в полном порядке, и мне показалось, что я узнаю кусты роз, которые мы когда-то посадили здесь.
   Мистер Мэзон не мог, разумеется, угадать, какие чувства наполняли мое сердце, когда мы проезжали мимо этого дома. Как хотелось мне остаться одному! Я с трудом удержался, чтобы не соскочить с лошади и не вбежать в дом. Господи! Мне казалось, что я сейчас вновь увижу жену мою и сына!…
   Мистер Мэзон между тем рассказывал мне о том, что применявшаяся им система давала ему не только душевное удовлетворение, но и значительно повысила доходность плантации. Он уже почти освободился от закладной, тяготевшей над поместьем.
   Я поздравил его с успехом и с тем, что он нашел путь к разрешению проблемы, которую я, на основании всего виденного мной, считал неразрешимой, - а именно - сделать жизнь на плантации терпимой и для рабов и для хозяина.
   Мистер Мэзон, казалось, был польщен моей похвалой, но все же в сомнении покачал головой.
   - Я, конечно, рад слышать, что вы одобряете мои усилия… Но все же я должен признаться, что такое положение вещей мучительно и для хозяина и для рабов, одним словом - для всех нас.
   Хотя мы до сих пор разговаривали с мистером Мэзоном как будто бы вполне откровенно и я не счел нужным скрыть от него впечатление, которое произвели на меня мои приключения в Ричмонде, я