- Кричи не кричи, - проворчала старуха, - все равно я ничего не услышу.
   Она, кроме того, заметила мне, что я еще слишком слаб, чтобы разговаривать.
   Но я не отставал. Я кричал все громче, стараясь жестикуляцией пояснить смысл моих слов. Вскоре я понял, что тетушка Джуди и не собиралась удовлетворить мое любопытство. Видя, что я не отстану от нее, она поднялась и вышла из хижины, предоставив меня моим размышлениям. Впрочем, я был так слаб, что мысли путались в голове и мне трудно было прийти к какому-либо заключению.
   Позже мне рассказали, что я больше недели пролежал в бреду и горячке - последствиях пытки, которой меня подвергли и которая чуть было не положила конец моему жалкому существованию. Но теперь опасность миновала. Молодость и крепкое сложение спасли меня и сохранили для новых страданий.
   Выздоровление шло быстро, и вскоре я уже был в состоянии ходить. Чтобы отбить у меня охоту злоупотребить этим приливом сил и предотвратить возможность побега, меня заковали в ножные и ручные кандалы. На час в день с меня снимали цепи и выпускали в поле, где я, под неусыпным надзором Пита, мог двигаться и дышать свежим воздухом.
   Но напрасно я пытался выведать у Пита хоть что-нибудь о судьбе моей жены. Он не мог или не желал мне ответить.
   Надеясь, что он, может быть, согласится за вознаграждение сообщить мне то, что я так жаждал узнать, я обещал подарить ему костюм, если он позволит мне. проведать мое прежнее жилище. Мы отправились туда вместе. Я уже упоминал, что щедрость миссис Мур и ее дочери позволила мне, в виду моего предполагавшегося брака с Касси, обставить эту хижину даже с некоторым комфортом. Ее украшало множество вещей, обычно недоступных для раба. Сейчас все было разбито, разрушено, разграблено. У меня забрали все. Сундук был взломан, все платье мое похищено.
   Увидев, что дом разграблен, что исчезла вся моя одежда, я поспешил ощупать карманы платья, в котором был пойман. Оказалось, что и деньги, находившиеся при мне, также были украдены. Только тогда я вспомнил, что в тот момент, когда мистер Гордон и его сообщники схватили меня, мистер Стаббс ощупал мои карманы и переложил их содержимое в свои собственные.
   Оставалось только примириться со случившимся: согласно моральному кодексу, принятому в Виргинии, Стаббсу не приходилось стыдиться своего поступка: нельзя же было оставлять в распоряжении такого бродяги и бездельника, каким я был в его глазах, сколько-нибудь значительную сумму денег, - это грозило бы общественной безопасности. Но платье, исчезнувшее из моего сундука, было явно похищено рабами, а это, согласно тому же виргинскому кодексу, составляло тяжкое преступление. Рабы, совершившие эту кражу, были отъявленными негодяями и заслуживали порку. Все это мне объявил мистер Стаббс, когда, встретив его на обратном пути, я пожаловался на разграбление моей хижины. Почтенный управляющий, выслушав меня, пришел в неистовое негодование и поклялся, пересыпая клятвы отборными ругательствами, что если только похититель попадется ему в руки, он, Стаббс, разделается с ним как полагается.
   Несмотря, однако, на этот взрыв "благородного негодования", мистер Стаббс ни единым словом не упомянул о моих деньгах, и я счел за лучшее промолчать о них.
   Прошло еще недели три, и я полностью оправился. Зажили также кровоподтеки и раны на моей спине.
   Меня уже начинал тревожить вопрос о том, каковы будут дальнейшие решения полковника. Но вот однажды, когда я сидел возле своей хижины, ко мне подошел посланный мистера Стаббса и передал мне его приказание подняться завтра с рассветом и быть готовым отправиться в путь.
   Что ожидало меня в конце этого пути? Об этом меня не сочли нужным поставить в известность. Но мне все было безразлично. Что бы ни предприняли мои мучители, они уж не могли увеличить моих страданий. Это сознание поддерживало меня, и я взирал на будущее с равнодушным отупением, которое сейчас, когда я вспоминаю об этих днях, удивляет меня самого.
   На следующий день утром мистер Стаббс заехал за мной. Он приехал верхом, как всегда вооруженный плетью. Он снял с меня ножные кандалы, но оставил наручники. Накинув мне на шею веревку, он другой конец ее привязал к своему поясу. Приняв таким образом все меры против возможного побега, он снова вскочил в седло и приказал мне бежать рядом с его конем.
   Я был еще настолько слаб, что временами мне становилось трудно не отставать от него, но мистер Стаббс умело подбадривал меня плетью.
   Набравшись смелости, я спросил мистера Стаббса, куда мы направляемся.
   - Узнаешь, когда прибудешь на место! - грубо отрезал он.
   Ночь мы пропели в каком-то подобии таверны. Мы ночевали в одной комнате: Стаббс - на кровати, а я - на полу. Сняв с моей шеи верейку, он связал мне ею ноги, так сильно затянув ее, что она врезалась в тело и причиняла страшную боль, от которой я всю ночь не мог уснуть. Я стонал и жаловался на боль, но мистер Стаббс приказал мне замолчать.
   На следующее утро, когда он развязал веревку, оказалось, что ноги мои у лодыжек сильно опухли. Он пожалел тогда, что оставил мои жалобы без внимания.
    Но все вы, - добавил он, - такие лгуны и притворщики, что не знаешь, когда можно вам верить. Вот я и не захотел из-за всяких пустяков подниматься с постели.
   Мы снова пустились в путь. Я был так сильно утомлен тяжелой дорогой и измучен отсутствием сна, что мистеру Стаббсу через каждые несколько шагов приходилось прибегать к плети, чтобы заставить меня тащиться дальше.
   Вместе с силами уходила моя решимость, угасали мужество и упорство, поддерживавшие меня до сих пор. Потеряв способность владеть собой, я расплакался, как ребенок.
   Поздно вечером мы достигли цели нашего путешествия, города Ричмонда. Я не мог бы описать его, ибо сразу по прибытии был отведен в надежное место, другими словами - в тюрьму, и посажен под замок.
   Только теперь я узнал, что меня ожидает. Возмущенный моим неповиновением, полковник решил продать меня. Я не видел его больше с того самого дня, когда остался лежать замертво после его "отеческих поучений". Нам больше уже не суждено было встретиться с ним…
   Трогательное расставание отца с сыном, не правда ли?

ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ

   На следующий день меня должны были продать. В этот день состоялся аукцион, и на продажу, кроме меня, было выставлено много рабов.
   К месту продажи меня отвели в ножных кандалах и наручниках. Весь "товар" был уже на месте. Ввиду того, что до начала торгов оставалось некоторое время, я имел возможность разглядеть тех, кто окружал меня.
   Прежде всего мое внимание привлекли старик с белой, как лунь, головой и очаровательная девочка лет десяти или двенадцати - его внучка. Оба были в каких-то ошейниках, охватывавших их шеи, и скреплены вместе тяжелой цепью. Казалось бы, преклонный возраст одного и хрупкое сложение второй делали такую варварскую предосторожность излишней. Но хозяин, как я понял, решил продать их в порыве гнева, и все эти веревки и цепи должны были служить скорее наказанием, чем предотвратить возможность побега.
   Рядом с ними стояли мужчина и женщина, оба еще совсем молодые. Женщина держала на руках ребенка. Оба - и отец и мать, - повидимому, страстно были привязаны друг к другу и трепетали при мысли, что могут попасть в руки разных хозяев. Стоило кому-нибудь из покупателей проявить интерес к одному из них, как женщина с горячностью начинала умолять его приобрести их всех вместе и красноречиво перечисляла все их качества и достоинства. Мужчина стоял, опустив голову, и молчал, погруженный в мрачное отчаяние.
   Среди выведенных на продажу была и другая группа, состоявшая из мужчин и женщин. Они смеялись, болтали и проявляли такое безразличие к окружающему, словно все происходившее не имело к ним никакого отношения и они были здесь обыкновенными зрителями. Какой-нибудь апологет тирании не преминул бы возрадоваться такому зрелищу и наверняка вывел бы заключение, что быть проданным с аукциона вовсе не так страшно, как расписывают всякие чувствительные люди. Этот аргумент был бы столь же обоснован, как утверждение некоего философа, который, проходя мимо тюрьмы и увидев за решеткой приговоренных к смерти преступников, громко и весело разговаривавших между собой, вывел заключение, что ожидание виселицы таит в себе нечто, вызывающее особую веселость.
   Все заключается, однако, в том, что душевная выносливость человека очень велика, и ничто не может до конца убить в нем надежду на счастье. Если раб поет, сгибаясь под тяжестью своих цепей, то почему бы ему не смеяться, когда его, как быка, продают с торгов? Истина, однако, заключается в том, что дух человеческий в своем страстном, но - увы! - слишком часто напрасном стремлении к счастью даже и в бездне отчаяния и пред лицом смерти ищет повода для радости. Так чему же удивляться, если раб поет, сгибаясь под ярмом непосильного труда или тогда, когда его, как бессловесное животное, выставляют на продажу. Это доказывает только, что тирану, несмотря на все усилия, не удается окончательно погасить в душе своей жертвы способность радоваться жизни, и ссылаясь на это, он осмеливается хвастать тем, что дарит ей счастье.
   И все же быть проданным - отнюдь не веселое дело. Первым на продажу был выведен человек лет тридцати, с красивым, открытым и выразительным лицом. Как говорили, он до той минуты, когда его вывели на помост, не знал, что его собираются продать. Рабовладелец, проживавший в поместье, расположенном поблизости от города, скрывал свои намерения от раба и привез его в город, сказав, что собирается отдать его в наем какому-нибудь промышленнику. Сообразив, наконец, что его продают, несчастный так задрожал, что еле удержался на ногах. Выражение бесконечного отчаяния и ужаса отразилось в его чертах.
   Двое главных покупателей, между которыми разгорелась ожесточенная борьба, были - пожилой джентльмен, проживавший поблизости от города, и видимо, знавший выведенного на продажу раба, и какой-то фатоватый и наглый молодой человек - по словам окружающих, работорговец из Южной Каролины, прибывший сюда для закупки "товара".
   Тяжело и мучительно было следить за переменой выражения лица несчастного раба по мере того, как развивались торги. Когда верх готов был одержать торговец живым товаром из Каролины, лицо бедняги искажалось, глаза с остановившимся взглядом готовы были выступить из орбит и весь он казался олицетворением отчаяния. Но когда надбавлял виргинец, лицо раба словно освещалось изнутри. Крупные слезы скатывались по его щекам, и трепетный голос, которым он восклицал: "Господь да благословит вас, мастер!" - должен был тронуть даже и самого жестокосердого человека.
   Его восклицания нарушали порядок торгов, но даже и плеть не могла заставить его замолчать. Он обращался к желанному покупателю, называя его по имени, уговаривая не отступать, клялся, что верно будет служить ему до последней минуты жизни, что будет работать на него сколько хватит сил, если только он согласится купить его и не позволит разлучить с женой и детьми, не даст увезти его в неведомые края, далеко от мест, где он родился и вырос; ведь он всегда, всегда хорошо вел себя, и никто не скажет о нем дурного. Он, разумеется, ничего не имеет против другого джентльмена - не забывал он при этом прибавить: несчастный отдавал себе отчет, как опасно оскорбить человека, который мог стать его господином… Конечно, продолжал он, это также благородный джентльмен. Но он - чужестранец, он, без сомнения, увезет его далеко от родных мест, от жены и детей… И при этих словах голос несчастного срывался и замирал в глухом рыдании.
   Борьба была ожесточенная. Раб, поставленный на аукцион, видимо, представлял собой первосортный экземпляр. К тому же виргинец был явно тронут мольбами несчастного и позволил себе даже кое-какие намеки, касавшиеся торговли рабами. Эти замечания привели его противника в ярость, и между ними чуть было не произошло столкновения. Вмешательство присутствовавших предотвратило более серьезные последствия, но торговец в возбуждении закричал, что этот раб достанется ему, сколько бы это ни стоило, хотя бы, как он заявил, ради того, чтобы научить этого парня, как вести себя. Он тут же надбавил пятьдесят долларов сверх последнего предложения. Виргинец вынужден был сдаться и с явным сожалением отступил. Аукционист опустил молоток, и несчастный раб, совершенно потрясенный пережитым, был передан слугам своего нового хозяина, который тут же приказал нанести ему двадцать ударов плетью в наказание за грубость и "чисто виргинскую" наглость.
   Дерзкий тон, которым были произнесены эти слова, вызвал немалое возмущение присутствующих. Но работорговец, словно в шутку, поиграл рукояткой кинжала, а из карманов его торчали пистолеты. Никто поэтому не решился воспрепятствовать осуществлению "священного права собственности". Аукцион продолжался.
   Наконец очередь дошла до меня. Чтобы легче проверить мое телосложение и крепость мышц, с меня стащили почти всю одежду и поставили на площадку, или "стол", на котором подлежащий продаже выставляется напоказ покупателям.
   Меня заставили поворачиваться, ощупывали руки, ноги, бедра, и качества мои обсуждались с применением тех специфических словечек, которые в ходу у жокеев.
   По моему адресу сыпались самые разнообразные замечания. Один утверждал, что у меня "угрюмый и дикий вид"; другой клялся, что я "чертовски хитер". Третий, наконец, считал, что "все эти рабы со светлой кожей - отъявленные негодяи", на что аукционист заметил, что ему вообще ни разу не попадался раб, который, обладая хоть искрой разума, не был бы при этом негодяем.
   Меня осыпали вопросами о том, где я родился и вырос, что умею делать и почему меня решили продать.
   Я отвечал на все эти вопросы возможно более кратко и неопределенно. У меня не было ни малейшего желания удовлетворять их любопытство, и я вовсе не стремился быть проданным за особо высокую цену, хоть многие рабы и считают это для себя лестным. Это может служить доказательством того, что в каком бы униженном и жалком состоянии ни находился человек, в нем продолжает жить неиссякаемая жажда превосходства над себе подобными.
   Мистер Стаббс молча стоял в стороне. Надо полагать, что у него были свои основания для такой сдержанности. Аукционист старался на совесть. По его словам, я был самым крепким, самым трудолюбивым, самым покорным парнем во всех Соединенных Штатах Америки. Но все эти восхваления заставили собравшихся заподозрить, что у моего хозяина должны были быть какие-то особые основания для того, чтобы продать меня. Один из покупателей намекнул, что я, вероятно, болен чахоткой. Второй высказал предположение, что я подвержен припадкам. Третий заявил, что я один из тех субъектов, которые ни на что не пригодны. Рубцы, покрывавшие мою спину, казалось, подтверждали такое предположение. В результате я очень дешево достался пожилому представительному джентльмену с приветливым лицом, к которому присутствующие обращались, называя его майором Торнтоном.
   Не успел молоток аукциониста опуститься на стол, как мой новый хозяин, подойдя ко мне, мягко заговорил со мной и приказал немедленно снять с меня цепи.
   Мистер Стаббс и аукционист принялись горячо отговаривать его от такого опрометчивого поступка. Они объявили майору Торнтону, что снимают с себя всякую ответственность за возможные последствия.
   - Понятно, понятно, - прервал их мой новый хозяин. - Весь риск я принимаю на себя. Надеюсь все же, что до конца моих дней у меня не будет раба, который пожелал бы сбежать от меня.

ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ

   Узнав, что я недавно перенес горячку и не вполне еще оправился, мой новый хозяин нанял для меня лошадь, и мы оба верхом поскакали к нему в усадьбу.
   Плантация мистера Торнтона была расположена на довольно большом расстоянии от Ричмонда, в той части графства, которая относится к Средней Виргинии. По дороге майор Торнтон вступил со мной в разговор, и меня поразила разница между ним и другими свободными людьми, с которыми мне до сих пор приходилось встречаться.
   По словам моего хозяина, мне повезло, что я попал именно в его руки: он обращается со своими рабами во много раз лучше, чем все плантаторы по соседству.
   - Если мои рабы, - добавил он, - недовольны, если они не повинуются мне и проявляют желание бежать - я продаю их и, таким образом, от них избавляюсь. Такие слуги мне не нужны. Но так как моим рабам отлично известно, что перемена не принесет им выгоды, они остерегаются причинять мне неприятности. Будь послушен, мальчик, выполняй свою работу, и я ручаюсь тебе, что ты будешь лучше питаться, будешь лучше одет и обращаться с тобой станут несравненно лучше, чем у любого другого хозяина.
   Таково было содержание речи, произнесенной майором Торнтоном мне в назидание. Не стану утруждать читателя подробностями, - свою точку зрения он излагал в течение пяти или шести часов, пока мы не добрались до усадьбы.
   Мы приехали в Окленд, - так называлось поместье майора Торнтона, - уже довольно поздно. Господский дом был выстроен из кирпича, но крыльцо и ведущая к нему лестница были деревянные. Дом казался не очень большим, но удивительно чистым и красивым, гораздо более уютным и комфортабельным, чем обычно бывают дома виргинских плантаторов. Земля вокруг была тщательно возделана, и симметрично расположенные участки около дома были обсажены кустами и цветущими растениями, что в Виргинии представляло большую редкость, - мне никогда не случалось видеть ничего подобного.
   Недалеко от хозяйского дома, на небольшой возвышенности, виднелись домики, где жили рабы. Это были небольшие кирпичные строения, очень чистые и приветливые. Вопреки обыкновению, они были не вытянуты по прямой линии, а разбросаны в живописном беспорядке. Участок вокруг домиков был выполот и тщательно расчищен. Все кругом дышало довольством и говорило о заботе, которая была для меня столь же неожиданной, сколь и новой. Во всех поместьях, где мне до сих пор приходилось бывать, жилища рабов представляли собой лишь жалкие, полуразрушенные лачуги с провалившейся крышей и земляным полом, тонувшие в гуще сорных трав, запущенные, грязные, отталкивающие и неуютные.
   Новым поводом для изумления послужили для меня и детишки, резвившиеся вокруг этих домиков. Я привык до сих пор видеть детей рабов бегающими по плантации голыми или, в лучшем случае, одетыми в изодранные грязные рубахи, спускавшиеся до колен и не ведавшие стирки. Здесь, в Окленде, дети были одеты в теплое и вполне приличное платье; они совсем не казались запущенными, жалкими и голодными. Их веселые лица и шумные игры исключали самую мысль о том, что эти ребятишки подвергаются лишениям и страданиям. Не ускользнуло от моего внимания и то, что возвращавшиеся с поля рабы были очень хороню одеты. Здесь и в помине не было мятых, потертых и заплатанных курток, в которые бывают облачены рабы у других хозяев.
   Майор Торнтон не был, собственно говоря, настоящим плантатором. Он не выращивал табак, и сам любил называть себя "фермером". Он засеивал свои поля пшеницей, но главной отраслью его хозяйства был клевер, посевами которого он занимался с большим успехом. У него было человек тридцать или сорок рабочих, включая детей и стариков; общее число его рабов составляло около восьмидесяти человек. Майор не держал надсмотрщика и сам руководил всеми работами. Он охотно повторял, что "управляющий годен только на то, чтобы разорить хозяина". Мистер Торнтон был человек деятельный и изобретательный, сельское хозяйство было его коньком - но таким коньком, который вез его к успеху.
   И характером своим и поведением майор резко отличался от своих соседей. Нетрудно поэтому понять, что соседи эти его недолюбливали. Его никогда нельзя было встретить на бегах или на петушиных боях, не появлялся он и на политических собраниях, не участвовал в попойках, в карточной игре или в других увеселениях. Его деньги, как он любил говорить, доставались ему с большим трудом, и он не мог рисковать ими, держа всякого рода пари. Что же касается увеселений, то у него, по его словам, не было на них времени, да и удовольствия он в них не находил. Соседи мстили ему за презрительное отношение к их любимым развлечениям, уверяя, что он просто-напросто скряга. Они даже осторожно намекали на то, что он дурной гражданин и опасный сосед. При этом они горько жаловались, что недопустимая снисходительность майора к его собственным рабам подстрекает и их рабов к неповиновению и недовольству. Поднимался даже вопрос, не предложить ли майору Торнтону покинуть эти края.
   Но майор Торнтон был человек решительный. Он хорошо знал свои права. И не менее хорошо он знал людей, с которыми ему приходилось иметь дело, знал также, какие меры могут наилучшим образом на них воздействовать. Когда один из наиболее злобствующих и беспокойных соседей позволил себе нелестное замечание по адресу майора и это замечание дошло до его ушей, майор, не откладывая дела в долгий ящик, послал обидчику вызов. Вызов был принят, и майор с первого выстрела всадил пулю прямо в сердце противника. Хотя с тех пор отношение соседей к Торнтону и не изменилось, они все же стали более воздержанны на язык и предоставили ему править своей ладьей по собственному усмотрению, не позволяя себе никакого вмешательства.
   Майор Торнтон не был плантатором по происхождению своему и полученному воспитанию. Этим, по всей вероятности, и объяснялось то, что он в своем поведении и поступках так резко отличался от своих соседей. Он был, как говорят в Виргинии, "хорошего рода", но отец его умер, когда мистер Торнтон был еще ребенком, оставив сыну очень небольшое состояние. Вначале Торнтону пришлось заняться мелкой торговлей, но уже через несколько лет он благодаря своей сметливости, воздержанному образу жизни и неусыпному труду скопил довольно значительную сумму. В Виргинии коммерческая деятельность не считается почетной - во всяком случае, не считалась таковой в те годы, о которых идет речь, - и каждый человек, желавший создать себе положение, стремился стать землевладельцем. К тому времени, когда мистер Торнтон, приобретя порядочное состояние, счел, что для него настал момент отказаться от торговли и стать плантатором, тогдашний владелец Окленда, успев просадить два поместья на рысистых коней, борзых собак и всевозможные кутежи, оказался вынужденным продать с молотка и эту последнюю свою плантацию. Майор Торнтон приобрел это поместье, но оно в те годы резко отличалось от благоустроенной плантации, какой ее застал я. Старые безобразные постройки были наполовину разрушены. Не стоило даже тратиться на починки. Земля была совершенно истощена; к ней применялась нелепая истощающая система, распространенная во всех американских штатах, где существует рабство.
   Прошло всего несколько лет после того, как плантация перешла в руки Торнтона, - и она изменилась до неузнаваемости. Прежние развалившиеся строения были снесены и заменены новыми, земли, прилегавшие к усадьбе, обнесены изгородью и густо засажены. Тщательно обработанная почва быстро приобретала прежнее плодородие.
   Соседние плантаторы, поместья которых находились в таком же плачевном состоянии, как и поместье Окленд до того, как оно стало собственностью майора Торнтона, с удивлением и завистью следили за непонятными для них изменениями. Их сосед, Торнтон, не делал тайны из применяемых им методов. Человек он был общительный и любил поговорить, особенно если речь заходила о его системе обработки земли. Но сколько он ни повторял одно и то же всем своим соседям по очереди, сколько ни пытался втолковать им, какие преимущества имеет его метод, - последователей у него не нашлось. У него было три излюбленных конька, но ни один из них не оказался приемлемым для его соседей. Он так и не сумел внушить им, что единственная мера для улучшения бесплодной почвы - посев на ней клевера; что лучший способ управлять поместьем - это управлять самому; и, наконец, что только хорошо кормя своих рабов, можно добиться, чтобы они не грабили полей и не похищали овец.
   Хотя майору Торнтону и не удалось найти последователей, сам он твердо продолжал итти по намеченному им пути. Особенным "новатором" он проявил себя в своем обращении с рабами.
   - Человек с добрым сердцем, - говорил он, - бывает добр и к своему скоту. - И, не будучи наследственным плантатором, он возмущался при мысли, что можно к рабам относиться хуже, чем к лошадям.
   - Вам, полковник, - сказал он как-то, обращаясь к одному из соседей, - ничего не стоит связать негра и собственноручно нанести ему сорок ударов плетью. Вы с детства привыкли к этому, и вам это легко. Но, как ни странно вам это покажется, мне легче было бы, если бы отстегали меня самого, чем отстегать негра. Что бы ни случилось, я стараюсь обойтись возможно меньшим числом ударов. Именно поэтому главным образом я и не нанимаю управляющего. Плеть и пара наручников - вот вся наука ваших управляющих и надсмотрщиков. У них нет ни желания, ни сознания необходимости придумать что-нибудь другое, - а если б и было желание, то у них нехватило бы умения, - чорт бы их всех побрал! Вы сами знаете: у каждого есть свои странности. Я лично не терплю щелканья бича и не желаю слышать этот звук на моей плантации, даже если щелкает бичом возчик, погоняющий лошадей.
   Майор Торнтон в этой речи вкратце изложил всю свою систему. Он был тем, чем вынужден быть любой рабовладелец по самому своему положению, - а именно тираном. Он не задумываясь заставлял людей работать на него и присваивал плоды их труда - а это ли не высшее проявление тирании! Но даже будучи тираном, как и всякий другой рабовладелец, он умел оставаться в пределах благоразумия и хоть какой-то человечности, что было совершенно чуждо большинству его соседей. Он не испытывал ни малейшего желания отказаться от того, что закон определял как его "право собственности" по отношению к рабам, как не испытывал желания подарить кому-нибудь свои земли. Заговори с ним кто-нибудь об освобождении негров или хотя бы об ограничении прав рабовладельцев, и он одним из первых выразил бы глубокое возмущение таким "нелепым и наглым посягательством на его священное право собственности". Но все же, теоретически требуя всей полноты власти и всех преимуществ, какими обладает неограниченный деспот, он на практике проявлял известную гуманность и благоразумную сдержанность - качества, очень редкие у плантаторов в их взаимоотношениях с рабами.