Эти прощальные слова были у него на устах, но они так и не были произнесены.
   Он упал на колени у ее изголовья, обхватил ее голову обеими руками и стал целовать; слова прощания замерли у него на устах. Сердце его забилось так сильно, будто оно хотело выскочить из груди.
   Но что это: страшные следы оставила оспа на ее прекрасном лице. Кожа лица сделалась грубой и рябой. Никогда больше алая кровь не будет просвечивать на щеках, никогда более тонкие голубые жилки не будут виднеться на висках. Глаза ее под вспухшими веками стали тусклыми. Брови вылезли, а эмалевые белки ее глаз пожелтели.
   Все исчезло бесследно. Благородные линии сменились грубыми и тяжелыми.
   Впоследствии многие в Вермланде горевали о погибшей красоте Марианны Синклер. Люди сожалели об утраченном нежном цвете ее лица, блеске глаз и ее светлых волосах. Здесь красоту ценили, как нигде в другом месте. Эти жизнерадостные люди горевали так, словно их страна потеряла драгоценный камень из венца своей славы, словно померк солнечный блеск, омраченный тенью.
   Но первый, кто увидел ее после болезни, не предался горю.
   Невыразимые чувства наполняли душу Йёсты. Чем больше он смотрел на нее, тем теплее становилось у него на сердце. Его любовь все росла и ширилась, словно весенний поток. Языками пламени излучалась она из его сердца, наполняя все его существо, она струилась из его глаз в виде слез, она вздыхала его устами, ее трепет он ощущал всем телом.
   О, любить ее, хранить и защищать ее, никому не давая в обиду!
   Быть ее рабом, ее ангелом-хранителем!
   Сильна та любовь, которая выдержала огненное крещение боли. Он был не в силах говорить с Марианной о разлуке и о прощении. Он не мог покинуть ее. Она вернула его к жизни. Ради нее он готов был на все.
   Он не произнес ни одного слова и все плакал и целовал ее, пока старуха сиделка не увела его.
   Когда он ушел, Марианна долго лежала и думала о нем и его любви. «Хорошо быть любимой», — думала она.
   Да, хорошо, когда тебя любят. Но что же это с ней самой? Что она сама чувствовала при этом? О, ничего, даже меньше, чем ничего!
   Умерла ли ее любовь, или она только скрылась куда-нибудь? Любовь, дитя ее сердца, где же ты прячешься?
   Жива ли она еще, ее любовь? Или притаилась где-нибудь в самом тайнике ее сердца, застывая там под бесстрастным взором самоанализа, напуганная насмешливым смехом, полузадушенная костлявыми пальцами?
   — О, где ты, дитя моего сердца, моя любовь? — вздыхала она. — Жива ли ты, или уже умерла, вместе с моей красотой?
 
   На следующий день владелец Бьёрне рано утром вошел в комнату жены.
   — Присмотри, Гюстав, чтобы все в доме опять привели в порядок, — сказал он. — Я поеду за Марианной.
   — Не беспокойся, дорогой Мельхиор, все будет в порядке, — отвечала она.
   Дальнейших объяснений не требовалось; все и так было ясно.
   Час спустя хозяин Бьёрне был уже на пути в Экебю. Он ехал в крытых санях с откинутым верхом, одетый в свою лучшую шубу и самый красивый шарф, и по его виду невозможно было бы даже представить себе более благородного и добродушного господина. Волосы его были гладко зачесаны, лицо казалось бледным, а глаза глубоко запали.
   И ничто не могло сравниться с тем блеском, с тем потоком лучей, которые излучало в тот день ясное февральское небо. Снег искрился, словно взоры молоденьких девушек при звуках первого вальса. Березы простирали к небу тонкое кружево своих ярко-коричневых ветвей, на которых местами поблескивала бахрома маленьких льдинок.
   На всем в этот день лежал отблеск какого-то праздничного сияния. Кони как-то особенно весело, словно приплясывая, вскидывали передними ногами, а кучер радостно щелкал хлыстом.
   Вскоре сани владельца Бьёрне подкатили к крыльцу Экебю.
   Вышел слуга.
   — Где твои господа? — спросил заводчик.
   — Они охотятся за большим медведем с Гурлиты.
   — Все ушли?
   — Да, все, хозяин. Кто ради охоты, а кто ради мешка с пищей.
   Заводчик рассмеялся так звонко, что смех его эхом прокатился по безмолвному двору. За удачный ответ слуга получил серебряную монету.
   — Поди-ка скажи моей дочери, что я приехал за ней. Передай, что она не замерзнет: я приехал в крытых санях и, кроме того, прихватил с собой волчью шубу.
   — Не угодно ли вам, хозяин, войти в дом?
   — Нет, спасибо! Мне и здесь хорошо сидеть.
   Слуга исчез, а заводчик остался ждать.
   В этот день у него было чудесное, безоблачное настроение, которое ничто не могло испортить. Он заранее знал, что ему придется немного подождать; возможно, Марианна еще не вставала. Что же, почему бы ему и не подождать и не оглядеться?
   С крыши свисала длинная сосулька, и у солнца было с ней немало хлопот. Оно нагревало верхнюю часть сосульки, и с нее начинали скатываться капельки воды. Но, едва добравшись до середины сосульки, они вновь замерзали. Солнцу так хотелось, чтобы хоть одна капля скатилась вниз по сосульке и упала на землю! Оно предпринимало все новые и новые попытки, но они каждый раз кончались неудачей. Наконец один самый отважный луч цепко ухватился за кончик сосульки, он был совсем маленький, но так и сверкал от усердия, и вот одна из капель со звоном упала на землю.
   Заводчик рассмеялся, глядя на это.
   — Ну и хитер же ты, — сказал он солнечному лучу.
   Двор был молчалив и пустынен, из большого дома тоже не доносилось ни звука, но заводчик терпеливо ожидал, он знал, что женщины имеют привычку долго собираться.
   Он взглянул на голубятню. В окошке ее была вделана решетка. Зимой голубей запирали, чтобы до них не добрался ястреб. Время от времени один из голубей просовывал свою белую головку между прутьями решетки.
   «Он ждет весны, — подумал Мельхиор Синклер. — Но ему придется набраться терпения».
   Голубь появлялся через определенные промежутки времени, и заводчик стал ожидать его появления с часами в руках. Точно через каждые три минуты голубь высовывал головку.
   «Ну нет, дружок, — подумал заводчик. — Уж не считаешь ли ты, что через три минуты наступит весна? Тебе придется научиться ждать».
   Вот и ему самому приходится ждать; но ему спешить некуда.
   Лошади сначала выказывали нетерпение и скребли копытами снег, но потом солнце пригрело их, и они, понурив головы, задремали.
   Кучер сидел на козлах выпрямившись, с хлыстом и вожжами в руках, и, обратив лицо к солнцу, крепко спал и храпел.
   Но заводчик не спал. Никогда не был он так далек от мысли заснуть, как теперь. Редко когда он проводил более приятные часы, чем сейчас. Марианна была больна. Она не могла приехать раньше, но теперь она вернется домой. О, конечно она вернется! И все опять будет хорошо.
   Теперь-то она должна понять, что он больше не сердится на нее, ведь он сам приехал за ней, на крытых санях, запряженных парой лошадей.
   У пчелиного улья сидела синица; видно было, что она затеяла что-то недоброе. Она, несомненно, хотела раздобыть себе обед и потому постукивала по улью своим маленьким острым клювом. Внутри в темном улье висят пчелы. Ничто не нарушает строгого порядка — одни пчелы распределяют еду, другие собирают нектар и амброзию. Без конца происходит возня и ссоры из-за места в середине и с краю, так как тепло и удобства должны распределяться равномерно.
   Постукивание синицы вызывает целый переполох, весь улей начинает жужжать. Пчел одолевает любопытство. Друг это или недруг? Опасен ли он для общества? У царицы пчел совесть нечиста. Она не может оставаться спокойной. Уж не призраки ли это загубленных трутней стучатся в улей? «Выйди и посмотри, что там такое!» — приказывает она сестре-привратнице. И та бросается выполнять поручение. С криком: «Да здравствует царица!» — она высовывается из улья. А синица ждет, вытянув шею и замерев от нетерпения. Она хватает пчелу и проглатывает ее; и некому сообщить царице о ее судьбе. А синица снова начинает постукивать по улью, и царица посылает все новых и новых пчел, — и все они исчезают бесследно. Ни одна не возвращается к ней, чтобы сообщить, кто стучит. В темном улье всё приходит в смятение! Нет сомнения, что это мстительные души загубленных трутней осаждают улей. Хоть бы не слышать этого шума! Хоть бы побороть свое любопытство и спокойно ждать!
   Мельхиор Синклер долго наблюдал над глупыми пчелами в  улье и над проделками хитрой желто-зеленой канальи синицы и вдруг расхохотался так, что слезы выступили у него на глазах. Разве уж так трудно немного подождать, особенно когда ты вполне уверен в удаче и когда вокруг так много занятного.
   Вот большой дворовый пес. Он крадется, едва касаясь лапами земли, опустив глаза и чуть-чуть помахивая хвостом, с таким видом, словно он занят каким-то там кустиком. Но вдруг он начинает энергично разгребать снег. Ясно, что старый плут запрятал там какое-то незаконно нажитое добро.
   Но только поднимает он голову, чтобы оглядеться и спокойно проглотить лакомый кусок, как его охватывает чувство стыда при виде двух усевшихся перед ним сорок.
   — А ну, показывай, где ты прячешь ворованное! — кричат сороки, словно они сами олицетворение совести. — Мы смотрим здесь за порядком. Ну-ка, подавай сюда, что ты наворовал!
   — Молчать, мошенницы! Я управляющий в этом имении.
   — Вишь, какой выискался! — издеваются они над ним.
   Пес бросается на сорок, и они, лениво помахивая крыльями, отлетают немного в сторону. Пес пытается их догнать, подпрыгивает и лает. Но пока он гонится за одной из них, другая возвращается. Она садится у ямы, клюет мясо, но подняться с ним не может. Пес снова бросается к мясу, зажимает его между передними лапами и принимается грызть. Сороки дерзко усаживаются прямо у него перед носом и начинают издеваться над ним. Он продолжает есть, бросая на них мрачные взгляды, а когда сороки слишком надоедают ему своей болтовней, он вскакивает и прогоняет их.
   Солнце начало клониться к западу, прячась за горами. Заводчик взглянул на часы. Они показывали три. А жена-то ведь приготовила обед к двенадцати.
   В этот момент появился слуга и доложил, что фрёкен Марианна желает с ним говорить.
   Заводчик захватил волчью шубу и в прекрасном расположении духа стал подниматься по лестнице.
   Когда Марианна услыхала его тяжелые шаги, она еще и сама не знала, поедет ли она с ним домой, или нет. Она знала лишь то, что нужно положить конец этому долгому ожиданию.
   Она все надеялась, что кавалеры успеют вернуться домой; но они не возвращались. Вот ей и пришлось самой улаживать это дело. Надо было положить конец томительному ожиданию.
   Она думала, что даже пять минут ожидания приведут отца в бешенство и что он или уедет домой, или же начнет ломиться в дверь и попытается поджечь дом.
   Но он сидел спокойно, кротко улыбался и ждал. Она не чувствовала к нему ни любви, ни ненависти. Но какой-то внутренний голос предостерегал ее, что она должна опасаться отца, а кроме того, она хотела сдержать слово, данное Йёсте.
   Лучше бы он или заснул, или стал бы что-нибудь говорить, выражая свое недовольство, или проявил бы хоть какие-нибудь признаки нетерпения, или велел бы саням отъехать в тень! Нет, он был само терпение и уверенность.
   Он был уверен, непоколебимо уверен, что дочь последует за ним и что ему нужно лишь дождаться ее.
   У нее разболелась голова, каждый ее нерв дрожал. Она не могла быть спокойна, зная, что он сидит там, в санях. Ей казалось, что уже одним усилием своей воли он тащил ее, связанную, вниз по ступенькам.
   Наконец она решила поговорить с ним.
   Прежде чем он вошел, она велела поднять гардины и легла так, что ее лицо было полностью освещено: этим она хотела испытать его.
   Но Мельхиор Синклер в этот день был особенным человеком. Увидя ее, он не выдал себя ни словом, ни жестом. Казалось, он не заметил в ней ни малейшей перемены. Она знала, как он боготворил ее красоту, но сейчас он не проявил никаких признаков огорчения. Он держал себя в руках, только бы не огорчить дочь. Это тронуло и взволновало ее. Она начала понимать, почему мать все еще любила его.
   Он не выказал ни малейшего удивления. Она не услыхала от него ни одного слова упрека или извинения.
   — Я укутаю тебя в волчью шубу, Марианна. Она не холодная. Она все время лежала у меня на коленях.
   На всякий случай он подошел к камину и нагрел ее. После этого он помог ей подняться с дивана, завернул ее в шубу, накинул ей на голову шаль, стянул концы под руками и завязал на спине.
   Она не сопротивлялась. Она чувствовала себя безвольной. Ей было приятно ощущать его заботу и было радостно от сознания, что не нужно было проявлять свою волю. Для того, кто был так истерзан, у кого не оставалось ни одной мысли, ни одного чувства, это было особенно хорошо.
   Владелец Бьёрне снес ее вниз, усадил в сани, поднял верх, подоткнул вокруг нее мех и уехал из Экебю. Она закрыла глаза и вздохнула не то удовлетворенно, не то с сожалением. Она покидала жизнь, настоящую жизнь, — но не все ли было равно для нее, раз она не могла по-настоящему жить, а лишь исполняла роль.
 
   Через несколько дней фру Гюстав устроила так, чтобы дочь ее встретилась с Йёстой. Она послала за ним, когда заводчик надолго уехал на лесосплав, и ввела его в комнату к Марианне.
   Йёста вошел, но не поздоровался и не сказал ни слова. Он остался стоять у двери, уставившись в пол, как упрямый мальчик.
   — Йёста! — вырвалось у Марианны. Она сидела в своем кресле и смотрела на него немного насмешливо.
   — Да, так меня зовут.
   — Подойди ко мне, Йёста!
   Он медленно подошел к ней, не поднимая глаз.
   — Подойди ближе! Стань на колени здесь!
   — Господи боже мой, к чему все это? — воскликнул он, но подчинился.
   — Йёста, я хочу тебе сказать: по-моему, мне лучше было вернуться домой.
   — Надо надеяться, фрёкен Марианна, что они больше не станут выбрасывать вас на мороз.
   — О Йёста, разве ты больше не любишь меня? Ты считаешь, что я слишком безобразна?
   Он привлек к себе ее голову и поцеловал, но оставался при этом таким же холодным.
   Это начинало ей казаться забавным. Уж не вздумал ли он ревновать ее к собственным родителям? Но это не страшно. Это потом пройдет. А теперь во что бы то ни стало она должна вернуть его. Она едва ли могла объяснить, почему ей так хотелось удержать его возле себя, но сейчас ей хотелось этого. Он единственный, кто уже раз заставил ее забыть самое себя. Несомненно, только он сможет сделать это еще раз.
   Она заговорила, всеми силами стараясь вернуть его. Она говорила, что вовсе не собиралась навсегда покинуть его, что для видимости им необходимо было расстаться на некоторое время: он ведь сам видел, что ее отец стоял на грани безумия, а жизнь матери постоянно находилась под угрозой. Он должен понять, что она вынуждена была возвратиться домой.
   Тогда наконец его озлобление нашло себе выход в словах. Ей не к чему лицемерить. Он не желает больше быть игрушкой в ее руках. Она покинула его, как только представилась возможность вернуться домой; нет, он не может больше любить ее. Когда он позавчера вернулся с охоты и узнал, что она уехала, не оставив ему ничего, ни одного слова привета, кровь застыла у него в жилах, он чуть не умер от горя. Он не может любить ту, которая причинила ему такое страдание. Впрочем, вряд ли она сама когда-нибудь любила его. Она просто кокетка, которой необходимо, чтобы и здесь, в родном краю, кто-то целовал и ласкал ее, вот и все.
   Так, значит, он может думать, что она позволяет кому угодно ласкать себя?
   О да, конечно, он в этом уверен. Женщины вовсе не такие святые, какими кажутся с виду. Эгоизм и кокетство от начала до конца! Ах, если бы она только знала, что было с ним, когда он вернулся домой с охоты! Это было для него словно ушат холодной воды. Он никогда не сумеет преодолеть в себе эту боль. Она будет сопутствовать ему в течение всей его жизни. Он никогда больше не сможет оправиться от этого удара и стать человеком.
   Она старалась объяснить ему, как все это произошло. Она пыталась уверить его, что она все-таки осталась ему верна.
   Но какое это имело значение теперь, если он больше не любит ее? Только теперь он ее раскусил. Она эгоистка. Она не любит его. Она уехала, не оставив ему ни слова привета.
   Он все снова и снова возвращался к этому. Эти упреки сперва даже доставляли ей наслаждение. Сердиться на него она не могла, его огорчение было ей так понятно. Полного разрыва между ними она не боялась. Но в конце концов смутное беспокойство овладело ею. Неужели же в нем действительно наступил перелом и он больше не может любить ее?
   — Йёста! — сказала она. — Разве я была эгоисткой, когда бежала за майором в Шё? Я прекрасно знала, что там была оспа. Да и разве приятно было бежать в мороз по снегу в тонких бальных туфлях?
   — Любовь живет любовью, а не услугами и благодеяниями, — сказал Йёста.
   — Так ты хочешь, чтобы мы стали чужими друг другу, Йёста?
   — Да, я хочу этого.
   — Йёста Берлинг очень непостоянен.
   — Это я уже слышал от многих.
   Он был холоден, и невозможно было его отогреть; но сама она была, по правде говоря, еще холоднее. Дух самоанализа в ее душе снова насмешливо улыбался, глядя на ее попытки изобразить из себя влюбленную.
   — Йёста! — сказала она, пуская в ход последнее средство. — Я всегда была к тебе справедлива, даже если тебе иногда и казалось, что это не так. Я прошу тебя: прости меня!
   — Я не могу простить.
   Будь у нее настоящие, искренние чувства, она сумела бы покорить его. Но она лишь играла, изображая страсть. Ледяные глаза самоанализа насмешливо улыбались, пока она пыталась продолжать свою роль. Она не хотела потерять его.
   — Не уходи, Йёста! Не уходи таким озлобленным! Подумай о том, какой некрасивой я стала! Никто теперь не полюбит меня.
   — Я тоже не люблю тебя, — сказал он. — Придется и тебе смириться с тем, что твое сердце будут топтать. Чем ты лучше всех остальных?
   — Йёста, я никогда не любила никого, кроме тебя. Прости! Не покидай меня! Ты единственный, который может спасти меня от самой себя.
   Он оттолкнул ее.
   — Ты говоришь неправду, — сказал он с ледяным безразличием. — Я не знаю, что тебе от меня нужно, но я вижу, что ты лжешь. К чему ты хочешь удержать меня? Ты так богата, что в женихах у тебя недостатка не будет.
   С этими словами он ушел.
   Едва он закрыл за собой дверь, как глубокая тоска и беспредельная скорбь овладели сердцем Марианны.
   Любовь, дитя ее сердца, вышла из того угла, куда ее загнали ледяные глаза. Она пришла, желанная, когда было уже слишком поздно. Теперь она появилась, неумолимая и всемогущая, а ее пажи, скорбь и тоска, несли за ней шлейф ее королевской мантии.
   Теперь, когда Марианна поняла наконец, что Йёста Берлинг покинул ее, она испытывала щемящую боль, настолько мучительную, что едва не потеряла сознание. Она прижала руки к сердцу и в течение многих часов просидела без слез, не сходя с места, борясь с печалью.
   Теперь страдала она сама, а не кто-то другой, не актриса. Это она страдала.
   Зачем ее отец приехал и разлучил их? Ведь ее любовь не умерла. Она лишь ослабела после болезни и потому не чувствовала, насколько ее любовь сильна.
   О боже, боже, как могла она потерять его! О боже, как поздно она прозрела!
   Он, только он был единственным, кто владел ее сердцем! От него она могла стерпеть все что угодно. Его жестокость и злые слова могли лишь вызвать у нее чувство покорной любви. Если бы он прибил ее, она бы подползла к нему, как собака, и стала бы целовать ему руку.
   Она взяла перо и бумагу и принялась лихорадочно быстро писать. Сперва она писала ему о своей любви и тоске. Потом она молила не о любви, а о сострадании. У нее получалось нечто вроде стихов.
   Она не знала, что ей делать, чтобы хоть как-нибудь облегчить эту глухую боль.
   Она закончила и подумала, что если он прочтет эти строки, то должен поверить, что она любит его. Почему бы ей не послать ему то, что написано для него? Завтра она непременно ему отошлет, и тогда он, конечно, вернется к ней.
   Весь следующий день она провела в сомнениях и в борьбе с самой собой. То, что она написала, казалось ей таким неудачным и глупым. В ее стихах не было ни рифмы, ни размера, это была всего лишь проза. Он будет просто смеяться над такими стихами.
   В ней проснулась также и гордость. Если он ее больше не любит, то унизительно умолять его о любви.
   Временами голос рассудка подсказывал ей, что она должна быть довольной, порвав с Йёстой и избегнув тем самым многих неприятностей, которые могла бы повлечь за собой их связь.
   Однако боль ее сердца была столь ужасна, что чувство в конце концов одержало верх. Через три дня после того как она распознала свою любовь, она вложила стихи в конверт и написала на нем имя Йёсты. Однако они так и не были отосланы. Прежде чем ей удалось найти подходящий случай для передачи письма, она услыхала о Йёсте Берлинге много такого, из чего стало ясно, что пытаться вернуть его слишком поздно.
   Но сознание, что она не отослала стихов, пока еще было не поздно вернуть его, отравляло ей жизнь.
   Вся ее боль сосредоточилась в одном: «Если бы я не медлила столько дней, если бы я сразу послала письмо...»
   Слова, обращенные к Йёсте, помогли бы ей вернуть счастье или по крайней мере настоящую жизнь. Она была уверена, что эти слова привели бы его обратно к ней.
   Страдания, однако, сослужили ей ту же службу, что и любовь, — они сделали из нее цельного человека, способного полностью отдаться как добру, так и злу. Бурные чувства переполняли теперь ее душу. Ледяной взгляд и насмешливая улыбка самоанализа были не в силах заглушить их. Несмотря на то, что она была безобразна, многие любили ее.
   Но говорят, она никогда не могла забыть Йёсту Берлинга. Она тосковала о нем так, как тоскуют о разбитой жизни.
   Ее бедные стихи, которые когда-то ходили по рукам, теперь уже давно забыты. Исписанные мелким вычурным почерком листки успели пожелтеть, а чернила выцвесть, но и сейчас, когда я смотрю на них, они кажутся мне очень трогательными. В эти бедные слова она вложила тоску целой жизни, и я повторяю их с ощущением смутного мистического страха, словно какая-то таинственная сила скрыта в них.
   Прошу вас, прочтите и подумайте о них. Кто знает, какое бы действие оказали они, если бы были отосланы. Они были достаточно насыщены страстью, чтобы свидетельствовать об истинном чувстве. Может быть, они сумели бы вернуть к ней йёсту.
   Они так трогательны и волнующи своей неловкой бесформенностью. Да и к чему им быть иными. К чему оковы рифм и размера, хотя и грустно думать, что их несовершенство воспрепятствовало тому, чтобы их отослали вовремя.
   Прошу вас, прочтите и полюбите их. Они были написаны в минуту отчаянья.
 
Дитя, ты любила, но боле вовек
Не узнаешь ты радость любви.
В душе твоей страсть отшумела грозой.
Отныне покой тебя ждет!
Вовек не взлетишь ты к вершинам восторга,
Отныне покой тебя ждет!
Вовек не утонешь в пучине страданий,
О нет, никогда!
 
 
Дитя, ты любила, но боле вовек
Не зажжется пламя в душе.
Тебя, словно поле сухой травы,
На миг лишь один охватило огнем.
Птицы, завидев гарь и дым,
С жалобным криком летели прочь.
Пусть возвратятся: пожар угас
И вспыхнуть не сможет вновь.
 
 
Дитя, ты любила, но боле вовек
Не услышишь ты голос любви.
Сердце твое, как усталый ребенок,
Что, сидя на жесткой школьной скамье,
О воле, о шалостях резвых мечтает, —
Но никто его не зовет.
Сердце твое, словно страж позабытый —
Никто его не зовет.
 
 
Дитя, он ушел, единственный твой,
И радость любви унес,
Тот, кто тобой был столь нежно любим,
Будто тебе подарил он крылья,
Тот, кто тобой был столь нежно любим,
Будто тебя он спас в половодье.
Ушел единственный, кто сумел
Сердце твое покорить.
 
 
Об одном лишь прошу тебя, любимый мой:
Не возлагай на меня бремя своей ненависти.
Сердце человеческое — слабейшее из слабых,
Оно не вынесет мучительной мысли,
Что причиняет боль другому сердцу.
О любимый мой, чтобы меня погубить,
Тебе не нужно кинжала, не нужно страшного яда!
Лишь намекни мне — и я исчезну,
Навеки покинув цветущие нивы жизни.
 
 
Ты дал мне больше, чем жизнь. Ты дал мне любовь.
Теперь ты свой дар у меня отнимаешь. О, мне это ясно!
Но не дари мне взамен свою ненависть!
Я люблю жизнь! О, помни это!
Но я знаю, что ненависть твоя убьет меня.
 

Глава десятая
МОЛОДАЯ ГРАФИНЯ

   По утрам молодая графиня спит до десяти часов, и к завтраку ей всегда подают свежие булочки. Она не имеет понятия, что значит ткать или готовить обед; рукоделие и поэзия — вот чем увлекается молодая графиня. Молодая графиня очень избалована.
   Но зато она всегда весела, и эта веселость озаряет все кругом. Ей охотно прощают и долгий сон поутру, и свежие булочки, потому что она помогает бедным и приветлива со всеми.
   Отец молодой графини, шведский дворянин, прожил почти всю свою жизнь в Италии — стране, которая привлекла его своей красотой и красотой одной из прелестных своих дочерей. Когда граф Хенрик Дона путешествовал по Италии, он был принят в доме своего соотечественника, познакомился с его дочерьми, женился на одной из них и привез ее с собой в Швецию.
   Молодая графиня, с детства знавшая шведский язык и воспитанная в духе любви ко всему шведскому, хорошо чувствовала себя на севере, в стране медведей. Она так радостно окунулась в поток развлечений, который бурлил на берегах длинного Лёвена, что можно было подумать, будто она всю жизнь прожила здесь. Ничто не выдает в ней носительницы графского титула. Это юное радостное существо совершенно свободно от всякой позы и чопорности, в ней нет и следа презрительного снисхождения к людям. Но кто больше всего очарован молодой графиней, так это пожилые мужчины. Это просто удивительно, каким успехом она пользовалась у них. Стоило им увидеть ее на балу, и можно было не сомневаться, что все они — и лагман из Мюнкерюда, и пробст из Брубю, и Мельхиор Синклер, и капитан Уггла из Берга — будут строго по секрету признаваться своим женам, что, встреть они молодую графиню лет тридцать или сорок назад...