Уж таковы люди! Они не находили в себе сил, чтобы столкнуться лицом к лицу с печалью во всей ее беспредельности! Кавалеры, конечно, скорбели о своем друге, который уезжал, чтобы умереть вдали от них, скорбели об этой увядающей лилии, об этом умирающем лебеде и его прощальной песне. Но им стало немного легче, когда они увидели, как он едет на спине большого вола, в то время как его грузное тело сотрясается от рыданий, руки, словно простертые для последнего объятия, бессильно опускаются, а очи словно ищут справедливости, обращаясь к жестокосердному небу.
   Туман, застилавший глаза патрона Юлиуса, начал понемногу рассеиваться, и только тут он заметил, что едет верхом на чьей-то спине. Говорят, это навело его на печальные размышления о том, как много могло измениться за эти долгие семнадцать лет. Старая Кайса стала просто неузнаваемой. Неужели все это произошло оттого, что в Экебю она питалась одним овсом и клевером? И он воскликнул, — я не знаю, кто услышал его слова: придорожные ли камни, или птицы в кустах, — но он действительно воскликнул: «Черт меня побери, Кайса, если у тебя не выросли рога!»
   Поразмыслив еще немного, он потихоньку соскользнул со спины вола, взобрался на телегу, уселся на свой резной погребец и вновь погрузился в глубокие размышления.
   Через некоторое время, подъезжая к Брубю, он услышал, как кто-то поет удалую веселую песенку:
 
Раз, два,
Раз, два,
Маршируют егеря!
 
   Песенка неслась ему навстречу, но пели ее вовсе не егеря, а веселые барышни из Берга и хорошенькие дочери лагмана из Мюнкерюда, что шли по дороге. Узелки с провизией были подвешены у них на длинных палках, которые они несли на плечах, как ружья, и, невзирая на летний зной, они отважно шагали, бодро распевая в такт: «Раз, два, раз два!»
   — Куда это вы, патрон Юлиус? — закричали они, когда поравнялись с ним, словно не замечая черной тучи, омрачавшей его чело.
   — Я покидаю обитель греха и мирской суеты, — отвечал патрон Юлиус. — Я не желаю больше оставаться среди бездельников и лентяев. Я еду домой к своей матери.
   — О, это неправда! — закричали они. — Разве патрон Юлиус покинет когда-нибудь Экебю!
   — А почему бы и нет! — воскликнул он, ударяя кулаком по своему сундуку. — Подобно Лоту, который покинул Содом и Гоморру, я покидаю Экебю. Там теперь нет ни одного праведного человека. Когда земля разверзнется под ними и с небес на их головы обрушится ливень из огня и серы, я возрадуюсь справедливому божьему приговору. Прощайте, девушки, держитесь подальше от Экебю!
   С этими словами он хотел отправиться дальше, но веселые девушки вовсе не собирались его отпускать. Они направлялись к вершине горы Дундерклеттен, путь их был далек, и им захотелось доехать до подножья горы в телеге патрона Юлиуса.
   Что за счастливцы те, что еще могут радоваться солнечному свету и жизни! Не прошло и двух минут, как девушки добились своего. Патрон Юлиус повернул назад и поехал к горе Дундерклеттен. Улыбаясь, сидел он на погребце, пока девушки взбирались на телегу. Вдоль дороги росли ромашки, иванов цвет и кукушкин лен. Временами вол останавливался, чтобы передохнуть. Тогда девушки слезали с телеги и рвали цветы. Вскоре голову патрона Юлиуса и рога вола украсили роскошные венки.
   Когда дальше по дороге им начали попадаться светлые молодые березки и темные кусты ольхи, девушки наломали веток и украсили ими телегу. Вскоре она стала похожа на двигающуюся лесную рощу. Веселые забавы и игры продолжались весь день.
   По мере того как солнце клонилось к западу, на душе у патрона Юлиуса становилось все светлей и светлей. Он поделился своей провизией с девушками и пел им песни. А когда они добрались наконец до Дундерклеттена и перед ними открылась такая прекрасная, величественная и такая бескрайняя даль, что у них на глаза навернулись слезы, сердце у патрона Юлиуса забилось сильнее, и он с жаром заговорил о своем родном, любимом Вермланде.
   — О Вермланд, мой прекрасный край! Как часто, глядя на карту, я спрашивал себя: кто же ты?! И теперь меня осенило! Ты старый святой отшельник, который безмолвно сидит, подогнув под себя ноги и скрестив руки на коленях, погруженный в мечты. Остроконечную шапку ты надвинул на полузакрытые глаза. Ты мыслитель, мечтатель. О, как ты прекрасен! Бескрайние леса — твое одеяние. Его окаймляют длинные ленты голубых вод и ровные гряды синих холмов. Ты так незатейлив и прост, что чужестранцы не замечают твоей красоты. Ты беден, как и подобает отшельнику. Ты спокойно сидишь, а волны Венерна омывают твои ступни. Слева у тебя рудники и шахты, там стучит твое сердце. На севере у тебя темь непроглядная и лесное раздолье, это твоя погруженная в мечты голова. Глядя на тебя, мудреца, великана, я не могу удержаться от слез. Ты строг в своей красоте, ты — это созерцание, нищета, самоотречение; и все-таки, несмотря на твою строгость, я различаю нежность и кротость в твоих чертах. Я смотрю на тебя и преклоняюсь пред тобой. Стоит мне бросить взгляд на твои бескрайние леса или коснуться края твоего одеяния, как душа моя исцеляется. Час за часом, год за годом созерцаю я твой священный лик. О ты, божество самоотречения! Какие тайны скрывают твои полузакрытые глаза? Разрешил ли ты тайну жизни и смерти, или ты еще размышляешь над ней, о святое, великое божество? Для меня ты олицетворение глубоких, возвышенных мыслей. На тебе и вокруг тебя копошатся люди — существа, которые никогда не замечают всей глубины твоих мыслей и величия твоего чела. Они видят лишь красоту твоего лица, и красота эта так заворожила их, что обо всем остальном они забывают.
   Горе мне, горе всем нам, детям Вермланда! От жизни мы требуем красоты, только красоты и ничего другого. Мы, дети нужды, печали и нищеты, мы воздеваем руки в мольбе, требуя одного — красоты. Пусть жизнь будет как розовый куст, пусть расцветает она любовью, вином и радостью, пусть розы ее будут доступны всем! Вот чего мы желаем, но в нашем краю много печали, страданий и нужды. Наш край — это вечный символ глубокомыслия, хотя сами мы лишены способности мыслить.
   О Вермланд, наш прекрасный, замечательный край!
   Так говорил он со слезами на глазах, и в голосе его звучало вдохновение. Девушки внимали ему, растроганные и пораженные. Как могли они предполагать такую глубину чувств, скрытую за этой излучающей юмор и веселье внешностью.
   Наступил вечер, и они снова взобрались на телегу. Девушки едва ли понимали, куда везет их патрон Юлиус, пока не очутились перед крыльцом усадьбы в Экебю.
   — А теперь зайдем и потанцуем, — сказал патрон Юлиус.
   Но что сказали кавалеры, увидев патрона Юлиуса с венком на голове, в окружении прекрасных молодых девушек?
   — Мы так и думали, что девушки перехватили его, — сказали кавалеры, — иначе он вернулся бы сюда гораздо раньше.
   Кавалеры ведь знали, что вот уже ровно семнадцать раз за семнадцать лет патрон Юлиус пытался покинуть Экебю. Сам патрон Юлиус уже успел забыть и эту и все другие попытки. Его совесть вновь уснула на целый год.
   Патрон Юлиус был славный малый. Он был легок в танцах и неутомим за карточным столом. Рука его одинаково хорошо владела пером, кистью и смычком. Он обладал даром слова, чувствительным сердцем и неистощимым запасом песен. Но к чему все это, если у него не было совести, — она давала о себе знать лишь один раз в год, подобно стрекозам, которые возникают из мрака и обретают крылья лишь для того, чтобы всего на несколько часов погрузиться в сияние дня и блеск солнца?

Глава двадцать четвертая
ГЛИНЯНЫЕ СВЯТЫЕ

   Церковь в Свартшё вся выбелена, и снаружи и внутри: выбелены и стены ее, и кафедра, и скамьи, и хоры, выбелены потолки и оконные проемы, наалтарный покров тоже белый — все бело. В церкви Свартшё нет никаких украшений — ни изображений святых, ни щитов с гербами на стенах; есть лишь деревянное распятие над алтарем, завешенное белым льняным покрывалом... Но раньше церковь имела совсем другой вид. Потолок был весь разрисован, и повсюду стояли пестро раскрашенные изваяния из камня и глины.
   Давным-давно один художник в Свартшё смотрел в синее летнее небо: внимание его привлекли облака, которые словно устремлялись к солнцу. Он видел, как ослепительно белые облака, утром появившиеся у самого горизонта, поднимались все выше и выше, видел, как эти притаившиеся исполины вырастали и поднимались на штурм небесных высот. Точно корабли, расправляли они паруса и, словно воины, развертывали знамена. Они словно собирались захватить все небо. Но вот они, эти раздающиеся вширь чудовища, предстают пред ликом солнца, владыки небес, напуская на себя кроткий вид. Вот страшный лев с разинутой пастью превращается в напудренную даму. А там великан, способный задушить вас своими огромными руками, принимает мечтательный вид спящего сфинкса. Иные прикрывают свою белую наготу плащами с золотой каймой. Другие наводят румяна на свои белоснежные щеки. Там и равнины, и леса, и обнесенные стенами замки с высокими башнями. Белые облака постепенно завладевают всем летним небом. Они заполняют собою весь небосвод. Они приближаются к солнцу и закрывают его.
   «О, как было бы прекрасно, — подумал наивный художник, — если бы истосковавшиеся души людей могли достичь облаков и возноситься на них, как на колыхающихся кораблях, все выше и выше».
   И вдруг ему представилось, что белые облака в летнем небе и есть те ладьи, на которых отлетают души праведников.
   И он увидел их там. Они стояли на скользящих громадах облаков, в золотых коронах и с лилиями в руках. По небосводу разносились песнопения, а навстречу им летели ангелы на сильных, широких крыльях. О, какое множество праведников! И по мере того как росли облака, их становилось все больше и больше. Они плыли на облаках, подобно кувшинкам на озере. Они украшали облака, как лилии украшают лужайку. О, какой апофеоз красоты! Облако за облаком плыли сонмы ангелов в серебряных доспехах, эти бессмертные певцы в окаймленных пурпуром мантиях.
   Вскоре художнику довелось разрисовать потолок церкви Свартшё. Ему хотелось изобразить летний день и облака, несущие праведников в небесные просторы. Рука, водившая кистью, была сильной, но недостаточно гибкой, и поэтому облака были скорее похожи на локоны парика, чем на могучие небесные громады. И так как облик святых зависит от того, какие черты придаст им фантазия художника, то он и изобразил их наподобие смертных в неуклюжих епископских митрах, в длинных красных мантиях и черных кафтанах со стоячими воротниками. У них были большие головы и короткие туловища, а в руках были носовые платки и молитвенники. Из уст у них вылетали латинские изречения; для тех, кого он считал наиболее высокопоставленными, он нарисовал поверх облаков массивные деревянные кресла, чтобы они с полным комфортом могли вознестись в вечность.
   Каждый ведь знал, что души умерших и ангелы никогда не являются бедным художникам, и потому никто особенно не удивился, что святые на картине казались слишком земными. Бесхитростная живопись наивного художника многим казалась трогательной и многих умиляла. И мне кажется, что эта картина вполне достойна того, чтобы и мы полюбовались ею.
   В тот год, когда в Экебю хозяйничали кавалеры, граф Дона велел выбелить всю церковь. Тогда-то была уничтожена и роспись на потолке и все глиняные святые.
   О, эти глиняные святые!
   Ничто не могло бы повергнуть меня в большую печаль, чем гибель этих святых: никакая человеческая жестокость не могла бы причинить мне такой острой боли, какую причинила эта несчастная история.
   Вы только подумайте: там стоял святой Улаф в венце и шлеме, а у ног его замер коленопреклоненный великан с топором в руках; рядом с кафедрой высилась Юдифь в красной кофте и синей юбке, в одной руке она держала меч, в другой — вместо головы ассирийского полководца — песочные часы; была там и загадочная царица Савская в синей кофте и красной юбке и с книгами пророчеств в руках, — вместо ступни на одной ноге у нее была гусиная лапа; седовласый святой Георгий одиноко лежал на хорах, ибо конь его и дракон были разбиты; а чего стоили святой Христофор с позеленевшим жезлом и святой Эрик в длинной, шитой золотом мантии, со скипетром и секирой в руках.
   Много воскресений просидела я в церкви Свартшё, тоскуя по стенной росписи и изваяниям святых. Какое мне было дело до того, что у кого-то из них не хватает ноги или носа, а местами сошла позолота или поблекли краски. Я бы их всегда видела в сияющем ореоле легенд.
   Говорят, что немало возни было с этими святыми: они то теряли свои скипетры, то у них отлетали уши или руки, и их все время приходилось ремонтировать и подновлять. Прихожанам надоело все это, и они захотели избавиться от своих святых. Но крестьяне, конечно, не причинили бы святым никакого вреда, если бы не граф Хенрик Дона. Он и велел их убрать.
   Я возненавидела его за это лютой ненавистью, как только может ненавидеть дитя. Я ненавидела его так, как голодный нищий ненавидит скупую хозяйку, отказавшую ему в куске хлеба. Я ненавидела его так, как бедный рыбак ненавидит шаловливого мальчишку, испортившего ему сеть и продырявившего его лодку. Разве не томили меня голод и жажда во время этих долгих богослужений? А граф Хенрик Дона лишил меня хлеба, которым питалась моя душа. Разве не рвалась моя душа в бесконечную даль, разве не стремилась я к небесам? А он разбил мою ладью и разорвал ту сеть, которой я ловила святые видения.
   Взрослые не умеют по-настоящему ненавидеть. Разве могла бы я теперь так ненавидеть этого жалкого графа Дона, или безумного Синтрама, или поблекшую красавицу графиню Мэрту? Но тогда я была ребенком! И счастье их, что они давно уже умерли.
   Пастор проповедовал в церкви миролюбие и всепрощение, но мы сидели слишком далеко от кафедры, и до нас его слова никогда не долетали. Ах, если бы там стояли старые глиняные святые! Их проповедь я всегда слышала и понимала.
   Я часто сидела там и думала: как могло случиться, что их вынесли из церкви и уничтожили?
   Когда граф Дона, вместо того чтобы отыскать жену и жить с ней в добром согласии, объявил свой брак недействительным, это вызвало всеобщее возмущение, ибо все знали, как мучили в Борге графиню Элисабет, которая потому и ушла из дома. Граф, по-видимому, хотел вернуть милость божию и уважение людей каким-нибудь добрым делом и потому решил отремонтировать церковь в Свартшё. Он велел побелить всю церковь и уничтожил роспись на потолке. Он сам со своими слугами вынес глиняные статуи святых, погрузил их в лодку и утопил в бездонных глубинах Лёвена.
   Но как осмелился он поднять кощунственную руку на статуи святых? И как господь бог мог допустить подобное святотатство! Разве рука, отрубившая голову Олоферну, не владела больше мечом? Разве забыла царица Савская про свои тайные искусства, которые ранят опаснее отравленных стрел? О святой Улаф, древний викинг, и ты, святой Георгий, поразивший дракона, неужели отгремела слава ваших подвигов, слава ваших чудесных деяний? Но святые, скорее всего, сами не хотели оказать сопротивление этим варварам. Если прихожане Свартшё не желали больше платить за окраску их одеяний и за позолоту их корон, то что они могли поделать? Вот они и позволили графу Дона вынести и утопить себя в бездонных глубинах Лёвена. Они не желали больше стоять в храме божьем и безобразить его своим жалким видом. О, беспомощные глиняные статуи, помнили ли вы о тех временах, когда люди, преклонив колени, молились перед вами?
   Я представляю себе тихий летний вечер и лодку, нагруженную статуями святых. Она легко скользит по гладкой поверхности Лёвена. Парень на веслах неторопливо гребет, искоса бросая боязливые взгляды на необыкновенных пассажиров, сложенных на носу и на корме. Но граф Дона не испытывает страха. Он берет святых одного за другим, поднимает их над головой и бросает в воду. Чело его безмятежно и дыхание ровно. Он чувствует себя борцом за истинное евангельское учение. Никто не заступился за честь древних святых. Молчаливые и беспомощные, они погрузились в пучину забвения.
   А в следующее воскресенье церковь Свартшё сияла ослепительной белизной. Никакие статуи не мешали больше углубленному созерцанию. Лишь внутренним взором должны благочестивые люди созерцать величие небес и лики святых. Молитвы людей должны на собственных могучих крыльях возноситься к всевышнему. Больше не надо им цепляться за край одеяний святых.
   О, зеленеющий покров земли, извечная обитель человека! О лазурь небес, блаженная цель его устремлений! Весь мир сияет яркими красками. Так почему же церковь стала белой? И теперь она белая, как зима, нагая, как бедность, и бледная, как ужас. Она не сверкает инеем, подобно зимнему лесу, не сияет жемчугом и кружевами, как невеста в белом подвенечном наряде. Церковь выкрасили белой холодной краской, в ней больше нет ни статуй, ни росписи.
   В то воскресенье граф Дона сидел на почетном месте, на хорах, чтобы прихожане могли видеть и восхвалять его. Он ждет хвалебного слова за то, что отремонтировал старые скамьи и уничтожил безобразные статуи, за то, что вставил новые стекла и покрасил церковь белой клеевой краской. Он, конечно, был волен поступать, как ему угодно. Если он хотел унять гнев всемогущего, то он, конечно, поступил правильно, украсив его в меру своих возможностей. Но почему он ждет награды за это?
   Если он осмелился явиться сюда с неискупленным грехом на совести, то ему бы следовало преклонить колени в искреннем покаянии и просить своих братьев и сестер молить бога о том, чтобы всевышний позволил ему остаться в храме божьем. Лучше бы он предстал жалким грешником, а не сидел бы на почетном месте на хорах, ожидая награды за то, что искал примирения с богом.
   О граф, бог, конечно, ожидал увидеть тебя кающимся. Он не потерпит, чтобы ты насмехался над именем божьим, хотя люди и не посмели тебя осудить. Господь ведь любит справедливость; и если люди молчат, то за них говорят камни.
   Когда богослужение кончилось и были пропеты последние псалмы, никто не покинул церковь, а пастор взошел на кафедру, чтобы торжественно поблагодарить графа за его благодеяние. Но не тут-то было.
   Двери церкви вдруг распахнулись, и на пороге появились глиняные святые. С них стекала вода, они были покрыты зеленой тиной и коричневым илом. Несомненно они узнали, что здесь собираются восхвалять того самого человека, который надругался над ними, изгнал их из храма божьего и бросил в холодные волны Лёвена. И вот глиняные святые пришли сюда, чтобы высказать свое мнение по этому поводу.
   Им не по душе монотонный плеск волн, — они привыкли к пению псалмов и молитвам. Они молчали и не роптали до тех пор, пока думали, что все делается во славу божию. Но, оказывается, это не так. На хорах, на почетном месте, сидит граф Дона и хочет, чтобы здесь, в божьем храме, ему поклонялись и воздавали хвалу. Такого они не потерпят. И вот они восстали из своей зыбкой могилы и явились в церковь, и прихожане тотчас же узнали их. Вон идет святой Улаф в венце и шлеме, вон святой Эрик в шитой золотом мантии, а вон седовласый святой Георгий со святым Христофором; но больше нет никого: царица Савская и Юдифь не пришли.
   И едва прихожане успели опомниться от изумления, как по церкви прошел шепот:
   — Кавалеры!
   Да, несомненно это были кавалеры. Не говоря ни слова, они подошли прямо к графу, подняли его вместе с креслом, вынесли из церкви и опустили на землю на склоне горы, неподалеку от церкви.
   Они ничего не говорили и не смотрели по сторонам. Они просто вынесли графа Дона из божьего храма, а потом направились кратчайшим путем прямо к озеру.
   Никто не пытался помешать им, а они не стали объяснять, зачем они унесли графа Дона. Все было понятно без слов: «У нас, кавалеров из Экебю, есть свое собственное мнение по этому вопросу. Граф Дона недостоин того, чтобы его восхваляли в храме божьем. Поэтому мы и выносим его отсюда. Если кто-нибудь пожелает, пусть тащит его обратно».
   Однако никто не пожелал тащить графа Дона в церковь, и пастор так и не произнес хвалебного слова. Народ стал расходиться. Все считали, что кавалеры поступили правильно.
   Прихожане вспоминали белокурую молодую графиню, которую так жестоко мучили в Борге. Они вспоминали о той, которая была так добра к бедным и так мила, что смотреть на нее уже было утешением.
   Конечно, грешно устраивать в церкви такой дебош. Но и пастор и прихожане чувствовали, что сами они чуть не сыграли со всемогущим еще более злую шутку. И им было стыдно перед этими необузданными старыми авантюристами.
   — Когда люди молчат, за них говорят камни, — сказали они.
   Но с того самого дня граф не мог больше оставаться в Борге. Однажды темной августовской ночью к крыльцу была подана карета. Карету окружили слуги, и из дому вышла графиня Мэрта, закутанная в шали, лицо ее скрывала густая вуаль. Ее вел граф, но она все-таки дрожала от страха. С огромным трудом удалось уговорить ее выйти на крыльцо.
   Она села в экипаж, вслед за ней вскочил граф, дверцы захлопнулись, и кучер погнал лошадей во весь опор. Когда на следующее утро сороки проснулись, графини уже не было в Борге.
   Граф поселился где-то в южных странах. Борг продали, и с тех пор он много раз переходил из рук в руки. Всем нравилась эта усадьба, но счастливы, говорят, там были немногие.

Глава двадцать пятая
СТРАННИК БОЖИЙ

   Однажды в августе, под вечер, на кухню постоялого двора в Брубю зашел капитан Леннарт. Он направлялся к себе домой, в усадьбу Хельёсэтер, расположенную у самой опушки леса, в четверти мили северо-западнее Брубю.
   В то время капитан Леннарт еще не знал, что будет странником божьим. Он пережил много тяжелого и теперь радовался при мысли, что скоро будет дома и что все несчастья уже позади. Он не знал, что станет одним из тех, кому не суждено отдыхать под родным кровом и греться у домашнего очага.
   У странника божьего капитана Леннарта был веселый характер. Войдя в кухню и не застав там никого, он начал резвиться, словно шаловливый мальчишка. Он быстро спутал нитки на ткацком станке и размотал шнурок на колесе прялки. Потом он поймал кота и швырнул его на голову собаке, а когда приятели ощетинились и, забыв на минуту о старой дружбе, сцепились друг с другом, пустив в ход когти и сверкая глазами, он принялся хохотать так, что шум пошел по всему дому.
   На шум в кухню вошла хозяйка постоялого двора. Она остановилась у порога и стала смотреть на человека, который хохотал, глядя на дерущихся животных. Она хорошо знала его: в последний раз она видела его в арестантской повозке, закованного в кандалы. Она хорошо помнила эту историю. Пять с половиной лет тому назад, во время зимней ярмарки в Карльстаде, кто-то украл у жены губернатора драгоценности. Пропало много колец, браслетов и пряжек, которыми знатная фру очень дорожила, так как они либо достались ей в наследство, либо были получены в подарок. Их так и не нашли. Но вскоре прошел слух, что драгоценности украл капитан Леннарт из Хельёсэтера.
   Хозяйка постоялого двора никак не могла понять, откуда мог возникнуть подобный слух. Разве капитан Леннарт не был честным, порядочным человеком? Он счастливо жил со своей женой, на которой женился всего лишь года за два перед тем, ибо жениться раньше ему не позволяли средства. Разве не было у него хорошего заработка и своей усадьбы? Что могло бы заставить такого человека украсть старые браслеты и кольца? И еще более невероятным казалось ей то, что подобному слуху могли поверить, что капитана Леннарта судили, разжаловали, лишили ордена Меча и приговорили к пяти годам каторжных работ.
   Сам он не отрицал, что был на ярмарке, но уехал домой еще до того, как распространился слух о пропаже. На дороге он нашел какую-то старую безобразную пряжку, которую подобрал и отдал дома детям. Пряжка эта, как оказалось, была золотая, одна из тех, что были украдены у жены губернатора. Эта пряжка и погубила его. Однако немалую роль в этом деле сыграл Синтрам. Злой заводчик донес на него и представил неопровержимые доказательства. Как оказалось, Синтраму нужно было избавиться от капитана Леннарта, ибо ему самому грозило судебное преследование за то, что во время войны 1814 года он продавал норвежцам порох. Говорили, что он боялся свидетельских показаний капитана Леннарта и что теперь дело это прекратили за отсутствием улик.
   Хозяйка постоялого двора не могла оторвать взора от капитана Леннарта. Он поседел и сгорбился, ему наверняка пришлось пережить немало тяжелого. Но он сохранил приветливое выражение лица и веселый нрав. Это был все тот же капитан Леннарт, который вел ее к алтарю, когда она выходила замуж, и танцевал на ее свадьбе. Он, наверное, и теперь не мог пройти по дороге, чтобы не остановиться и не поболтать с первым встречным, и готов был бросить монету любому ребенку. Наверное, он и теперь способен был уверять любую морщинистую старуху, что она с каждым днем все молодеет и хорошеет, и мог влезть на бочку и играть на скрипке для тех, кто танцует в Иванов день вокруг майского шеста.
   — Вы, матушка Карин, — начал он, — как будто не хотите даже смотреть на меня?
   Собственно говоря, он зашел на постоялый двор, чтобы узнать от нее, как дела у него дома и ждут ли его там. Ведь было известно, что он уже отбыл свой срок.
   У хозяйки постоялого двора были для него только хорошие новости. Жена его работала, как настоящий мужчина. Она арендовала участок земли у нового владельца, и дела у нее шли как по маслу. Дети здоровы, и смотреть на них одно удовольствие. И они, конечно, ждут его не дождутся. Капитанша — женщина гордая и ни с кем не делится своими мыслями, но хозяйка постоялого двора знает одно: никто не ел ложкой капитана Леннарта и никто не сидел на его стуле в его отсутствие. В эту весну не проходило дня, чтобы капитанша не поднималась на вершину горы Брубю, высматривая, не идет ли по дороге ее муж. Она своими руками соткала и сшила ему новую одежду. По этому всему можно было судить, что дома его ждут, хотя капитанша ничего об этом и не говорила.