Глава девятая
АУКЦИОН В БЬЁРНЕ

   Как часто нам, молодым, приходится удивляться рассказам стариков.
   — Неужели же дни вашей юности проходили в ежедневных балах и непрерывных увеселениях? — спрашивали мы их. — Неужели вся ваша жизнь состояла из сплошных приключений? Неужели же в те времена все дамы были молоды и прекрасны, а всякий праздник кончался похищением одной из них Йёстой Берлингом?
   Тогда почтенные старцы качали головами и принимались рассказывать про жужжание прялок и шум ткацких станков, про хлопоты в кухне, про стук цепов на току и рубку леса; но это продолжалось недолго, и вскоре они вновь садились на своего любимого конька. Вот к парадному крыльцу подъезжают сани, вот кони мчатся по темным лесам, увлекая за собой сани с беззаботными молодыми людьми, — все те же картины веселья в вихре танца, под звуки скрипок. Страсти бешено носились по берегам длинного, узкого Лёвена, сокрушая все на своем пути. И грохот от этой неистовой скачки разносился далеко вокруг. Лес дрожал, злые силы бушевали на свободе, пылали пожары страстей, неистовствовали водовороты, голодные дикие звери рыскали повсюду. Под копытами этих восьминогих коней, под копытами страсти тихое счастье рассыпалось в прах. И где только ни появлялся этот шумный кортеж, там сердца мужчин вспыхивали диким пламенем, а бледные женщины в ужасе покидали свои дома.
   Мы, молодые, слушали затаив дыхание, охваченные ужасом и в то же время счастливые. «Что за люди! — думали мы. — Нам таких уже не видать».
   — Разве люди тех времен никогда не рассуждали, не думали о своих поступках? — спрашивали мы.
   — Ну конечно думали, — отвечали старики.
   — И все же не так, как мы, — настаивала молодежь.
   Но старики не понимали, что мы имеем в виду.
   А мы, мы думали о всепоглощающем самоанализе, об этом удивительном духе, успевшем вселиться в нас. Мы думали о нем, о его бесстрастном, ледяном взоре и длинных костлявых пальцах, о том, что он уже прочно обосновался в самом темном углу наших душ и безжалостно разрывает на куски все наше существо, подобно тому как старухи раздирают на лоскутья обрывки шелка и шерсти.
   Кусок за куском раздирают его длинные костлявые пальцы, превращая наше «я» в кучу лоскутьев; все наши лучшие чувства и сокровенные мысли, все наши слова и поступки — все это подвергается тщательному исследованию, изучается и разрывается на куски под бесстрастным взором его ледяных глаз, а беззубый рот его при этом насмешливо улыбается и шепчет: «Взгляни, ведь это лоскутья, одни лишь лоскутья».
   Но и в те далекие времена была одна женщина, в душу которой проник этот дух с бесстрастным ледяным взором. Он неотступно стоял на страже ее поступков, насмехаясь над злом и добром, понимая все и не проклиная ничего, допытываясь, исследуя, терзая и парализуя движения сердца и отравляя лучшие порывы ее души своей насмешливой улыбкой.
   В душе прекрасной Марианны жил дух самоанализа. Она ощущала его бесстрастный ледяной взор, его саркастическую улыбку на каждом шагу, при каждом слове. Ее жизнь превратилась в театральное представление, на котором она сама была единственным зрителем. Она не жила, не страдала, не радовалась, не любила, она только исполняла роль красавицы Марианны, а самоанализ неустанно следил своим неподвижным бесстрастным взором за ее игрой.
   Ее душа словно раздвоилась. Одна половина ее души — бледная, злобная и насмешливая — смотрела, как действовала другая; и никогда бесстрастный дух, терзающий все ее существо, не находил для нее ни одного слова сочувствия или любви.
   Но где же был он, этот бледный страж ее поступков, в ту ночь, когда она впервые познала всю полноту жизни? Где был он, когда она, разумная Марианна, целовала Йёсту Берлинга перед сотней пар глаз и когда она в злобном отчаянии бросилась в сугроб, чтобы умереть? Тогда бесстрастный ледяной взор его был ослеплен, а насмешливая улыбка парализована, ибо страсть тогда бушевала в ее душе. Только в ту ужасную ночь она не чувствовала этого раздвоения.
   Когда Марианне ценой невероятного усилия удалось поднять свои окоченевшие руки и обвить ими шею Йёсты, вот тогда ты, дух самоанализа, поневоле должен был отступить и, следуя примеру старого Бейренкройца, отвратить свой взор от земли и обратить его к звездам.
   В ту ночь ты был бессилен. Ты был мертв — и тогда, когда она слагала гимны любви, и тогда, когда она бежала за майором в Шё; ты был мертв, когда она смотрела на зарево, которое окрашивало небо над верхушками деревьев.
   Да, наконец-то они налетели, эти могучие стремительные птицы, эти страшные грифы страстей. Как вихрь пролетели они на огненных крыльях, и их стальные когти вонзились в тебя, дух, и отшвырнули тебя в неизвестность. О дух с бесстрастным ледяным взором, ты был мертв, ты был раздавлен.
   Но она пролетела дальше, эта гордая, могучая страсть, — страсть, которая является и уходит внезапно и которой чужд холодный расчет; и опять из глубины неизвестности восстал непостижимый дух самоанализа и снова поселился в душе Марианны.
   Весь февраль Марианна пролежала больная в Экебю. Побывав у майора в Шё, она заразилась оспой. Ужасная болезнь со всей своей неистовой яростью обрушилась на ее простуженное, обессиленное тело. Смерть уже стояла у ее изголовья, но к концу месяца она все-таки выздоровела. Выздоровела, но очень ослабела и осталась обезображенной. Теперь ее не назвали бы красавицей Марианной.
   Но пока об этом никто не знал, кроме нее самой и сиделки. Даже кавалеры не знали об этом. Доступ в комнату больной был открыт не для всех.
   Никогда человек не поддается самоанализу больше, чем в долгие часы выздоровления. Этот ужасный дух неотступно преследует свою жертву бесстрастным ледяным взором и терзает ее своими узловатыми костлявыми пальцами. И тогда человеку начинает казаться, что уже не одно, а огромное множество незримых существ сидит в нем, и парализуют его своим неподвижным взглядом, и насмешливо улыбаются, издеваясь над ним, друг над другом и над всем миром.
   И вот пока Марианна лежала и всматривалась в самое себя этими неподвижными ледяными глазами, в ней постепенно умирали все ее лучшие чувства.
   Она лежала и разыгрывала из себя то страдающую и несчастную, то влюбленную и жаждущую мщения.
   Все это было действительно так, и в то же время это была лишь игра. Под бесстрастным ледяным взором все превращалось в игру; но самое ужасное было то, что за этим взором вставала другая пара холодных глаз, а за ними еще и еще, и так до бесконечности.
   Все сильные чувства и жажда жизни уснули в ней. Ее пылкой ненависти и преданной любви хватило не более как на одну-единственную ночь.
   Она даже сомневалась в том, любит ли она Йёсту Берлинга. Она мечтала увидеть его, чтобы поверить, сможет ли он заставить ее забыться, уйти от самой себя.
   Пока она была больна, ее сверлила лишь одна мысль: принять все меры к тому, чтобы о ее болезни не стало известно. Она не хотела видеть своих родителей, не искала примирения с отцом: она знала, что отец станет раскаиваться, если узнает, как она опасно больна. Поэтому она распорядилась, чтобы ее родителям, да и всем остальным говорили, будто она страдает от болезни глаз, которая всегда мучила ее, когда она приезжала в родные края, вынуждая ее сидеть в комнате со спущенными гардинами. Она запретила своей сиделке рассказывать о том, как она опасно больна, и наотрез отказалась от врача, которого кавалеры хотели привезти из Карльстада. У нее, конечно, оспа, это правда, но в самой легкой форме; в домашней аптечке Экебю достаточно всяких снадобий, чтобы спасти ее жизнь.
   Впрочем, мысль о смерти не приходила ей в голову. Она лежала и только ожидала полного выздоровления, чтобы поехать вместе с Йёстой к пастору и огласить их помолвку.
   Но вот наконец болезнь и лихорадка прошли. Она вновь стала хладнокровной и рассудительной. У нее было такое ощущение, словно она единственное разумное существо в этом мире безумцев. Теперь в ней не было ни ненависти, ни любви. Она понимала своего отца; она понимала всех. А кто понимает, тот не может ненавидеть.
   До нее дошли слухи, что Мельхиор Синклер собирается распродать с аукциона все свое имущество, чтобы после него ей ничего не осталось. Говорили, что он собирается основательно разорить имение: сперва распродать мебель и домашние вещи, потом скот и инвентарь и наконец недвижимое имущество, а деньги засунуть в мешок и бросить в Лёвен. Полное разорение и опустошение — вот что будет ее наследством. Марианна улыбалась, слушая все это: она узнавала своего отца, именно так он и должен был поступить.
   Ей казалось странным, что когда-то она могла слагать великие гимны в честь любви, казалось странным, что она, как и многие другие, мечтала о хижине углежога. Просто невероятно, что она могла об этом мечтать, — думала она теперь.
   Ей так не хотелось притворяться. Она так устала от постоянной игры и так стремилась к искренности чувств. Она даже не беспокоилась о потере своей красоты, ее пугало лишь сочувствие окружающих.
   О, забыться хотя бы на мгновенье! Хотя бы один жест, одно слово, один поступок не были бы заранее рассчитаны!
   Однажды, когда к ней в комнату уже можно было входить и она лежала одетая на диване, она велела позвать Йёсту Берлинга. Ей ответили, что он уехал на аукцион в Бьёрне.
 
   И действительно, в Бьёрне происходил большой аукцион. Это был старинный богатый дом. Люди приезжали издалека, чтобы присутствовать при распродаже.
   Все, что было в доме, великан Мельхиор Синклер свалил в кучу в большом зале. В этой куче от пола до самого потолка были тысячи самых различных предметов.
   Сам он, подобно гению разрушения в судный день, носился по всему дому и стаскивал в кучу все, что только можно было продать. И лишь кухонная утварь, закопченные котлы, табуреты, медные кастрюли и тазы — лишь эти вещи преспокойно оставались на месте, потому что они ничем не напоминали о Марианне; только эти немногочисленные предметы и сумели избежать его гнева.
   Он вломился в комнату Марианны и учинил там полный разгром. Ее кукольный шкаф, книжная полка и маленький стульчик, заказанный в свое время им для нее же, ее безделушки и платья, ее диван и кровать — долой все это!
   А потом он обошел все комнаты. Он хватал все, что было ему не по душе, и тащил в помещение, где происходил аукцион. Он задыхался под тяжестью диванов и мраморных столов, но не отступал. Он наваливал все это в страшном беспорядке, одно на другое. Он раскрывал буфеты и вытаскивал из них дорогое фамильное серебро. Пусть все идет прахом! Руки Марианны прикасались к нему. Он набрал полную охапку белоснежного дамаста и гладких полотен с ажурной строчкой шириной в ладонь — добротное домашнее рукоделие, плоды долголетних трудов, и свалил все это в одну кучу. Пускай пропадает пропадом! Марианна не достойна владеть всем этим. Он метался по комнатам и собирал целые груды фарфора, мало обращая внимания на то, что тарелки при этом бились дюжинами, превращал в черепки сервизы с фамильным гербом. Долой все это! Пусть ими пользуется кто угодно! С чердака он носил целые горы пуховых перин и подушек. Долой! Марианна спала на них!
   Он угрюмо смотрел на старую, хорошо знакомую мебель. Найдется ли хоть один стул или диван, на который она ни разу не садилась бы, найдется ли картина, на которую не смотрела бы, люстра, которая не светила бы ей, или зеркало, которое не отражало бы ее лица? Он мрачно сжимал кулаки, точно грозя этому миру воспоминаний. Он готов был броситься на все это и растоптать.
   Но ему казалось более страшной местью продать все это с аукциона. Пусть все достанется чужим людям! Пусть все разойдется по грязным крестьянским избам и погибнет от небрежного обращения. Разве не знакома ему эта обшарпанная, случайно приобретенная с аукциона мебель в крестьянских домах, заброшенная и униженная, как и его красавица дочь? Вон, вон все это! Пусть стоит его мебель там с продранной обивкой и стертой позолотой, со сломанными ножками и грязными пятнами, стоит и грезит о своем прежнем доме! Пусть она прахом развеется по всему свету, чтобы и на глаза она ему не попадалась, чтобы никто не сумел собрать ее!
   К началу аукциона зал загромождали груды наваленных в беспорядке вещей.
   Поперек комнаты стоял длинный прилавок. За этим прилавком сидели аукционисты, писцы, там же Мельхиор Синклер велел поставить бочонок водки. В другой половине зала, в передней и во дворе, толпились покупатели. Собралось много народу, было шумно и весело. Названия вещей выкликались одно за другим, и аукцион проходил живо. А за бочонком водки, посреди невообразимого хаоса, восседал сам Мельхиор Синклер, наполовину пьяный, наполовину безумный. Упрямые космы волос торчали над его красным лицом, а налитые кровью глаза мрачно сверкали. Он громко кричал и смеялся, словно был в наилучшем настроении, и всякого, кто давал хорошую цену, он подзывал и предлагал выпить.
   В толпе зевак находился также и Йёста Берлинг; он незаметно пробрался сюда и смешался с толпой покупателей, избегая попадаться на глаза Мельхиору Синклеру. При виде этого зрелища сердце его тревожно сжалось в предчувствии несчастья. Он не знал, где могла находиться в это время мать Марианны, и это беспокоило его. И вот, не зная, что делать, но повинуясь какому-то внутреннему голосу, он пошел искать фру Гюстав Синклер.
   Много комнат обошел он, прежде чем нашел ее. Хозяин дома не отличался терпением и не был расположен выслушивать женские причитания и жалобы. Ему надоели слезы, которые она проливала при виде разорения, угрожающего ее дому. Его приводило в бешенство, что она может оплакивать белье и перины, в то время как его самое дорогое сокровище, его красавица дочь была потеряна навсегда. Со сжатыми кулаками носился он за женой по всему дому, пока не загнал ее в кладовую за кухней.
   Бежать дальше ей было некуда, и он успокоился, увидя, что она забилась в этот угол под лестницей в ожидании тяжелых побоев, а может быть и смерти. Он оставил ее в покое, но запер, а ключ сунул к себе в карман. Пусть сидит здесь, пока не кончится аукцион, от голода в кладовой она не умрет, а его уши отдохнут от ее причитаний.
   Фру Гюстав все еще сидела взаперти в своей собственной кладовой, когда Йёста, проходя коридорами между залом и кухней, увидел ее лицо в маленьком оконце. Она добралась до него по лесенке, оказавшейся в кладовой, и выглядывала теперь из своего заточения.
   — Что вы делаете там, тетушка Гюстав? — спросил Йёста.
   — Он запер меня здесь, — прошептала она.
   — Кто? Хозяин?
   — Да. Я уж думала, что он совсем прикончит меня. Послушай-ка, Йёста, возьми ключ от дверей зала, пройди через кухню и отопри кладовую, чтобы я могла выйти отсюда! Тот ключ подходит сюда.
   Йёста сделал, как она просила его, и через несколько минут маленькая фру Синклер уже стояла в кухне, где, кроме них, никого не было.
   — Отчего же вы, тетушка, не приказали кому-нибудь из служанок отпереть вам дверь этим ключом? — спросил Йёста.
   — Так я и стану открывать им свой секрет. Ты хочешь, чтобы я потеряла покой из-за этой кладовой? Это не беда, что я просидела здесь взаперти, по крайней мере воспользовалась случаем и прибрала на верхних полках. Давно пора было этим заняться. Не могу понять, откуда там набралось столько хлама.
   — Да, у вас, тетушка, хватает здесь в доме хлопот, — заметил Йёста, как бы оправдывая ее.
   — Что верно, то верно. Пока я сама не распоряжусь, ни один ткацкий станок, ни одна прялка не заработают по-настоящему. И если...
   Она вдруг замолкла и смахнула слезу.
   — Боже, что же это я болтаю! — словно очнулась она. — Больше мне не за чем смотреть. Ведь он распродает все, что у нас есть.
   — Да, это просто какая-то напасть, — сказал Йёста.
   — Ты видел, Йёста, большое зеркало в гостиной? Ведь это такое хорошее зеркало, стекло в нем цельное, не из кусков, и позолота вся в полном порядке. Я получила его в наследство от своей матери, а теперь он хочет его продать.
   — Да он просто спятил.
   — Да, не иначе как с ним творится что-то неладное. Он не угомонится и доведет дело до того, что нам, вроде майорши, придется бродить по дорогам и собирать подаяние.
   — Ну, до этого, я думаю, не дойдет, — ответил Йёста.
   — Нет, Йёста, не миновать нам беды. Когда майорша покидала Экебю, она предсказала, что нас ждет беда, — вот беда и пришла. Она бы не допустила, чтобы он продал Бьёрне. Подумать только, ведь он распродает фарфор и фамильные сервизы, которыми еще пользовались его деды и прадеды. Майорша бы не допустила этого.
   — Но что же такое на него нашло? — спросил Йёста.
   — Ах, все дело в том, что Марианна не вернулась домой. Он так ждал ее целыми днями, ходил взад и вперед по аллее и все ждал ее. Он прямо-таки помешался от горя; а я не смею и слова сказать.
   — Марианна думает, что он сердится на нее.
   — Она не может этого думать, она так хорошо знает его; но она гордая и не хочет сама сделать первый шаг. Оба они гордые и упрямые, с этим уж ничего не поделаешь. А я попала между двух огней.
   — Вы, тетушка, знаете, что Марианна выходит за меня замуж?
   — Ах, Йёста, никогда она за тебя не пойдет. Она только говорит так, чтобы позлить его. Она избалованная и не выйдет замуж за бедного человека, да к тому же она такая гордячка! Поезжай домой и передай ей, что если она вскорости не вернется, то все ее наследство он развеет по ветру! Да, он все разбазарит, все спустит за гроши.
   Эти слова возмутили Йёсту. Она сидела здесь перед ним, на кухонном столе, и у нее не было иных забот, кроме зеркал и фарфора.
   — Как вам, тетушка, не стыдно! — накинулся он на нее. — Сначала вы выбрасываете свою дочь на мороз, а потом говорите, что она не возвращается домой из-за упрямства. Да и кроме того, за кого принимаете вы свою дочь, если думаете, что она может бросить любимого человека только из-за того, чтобы не лишиться наследства?
   — Хоть ты, милый Йёста, не сердился бы на меня! Я и сама не знаю, что говорю. Я сделала все, чтобы впустить тогда Марианну, но он схватил меня и оттащил прочь от дверей. Все здесь дома только и говорят, что я ничего не понимаю. Я ничего не имею против тебя, если ты сделаешь Марианну счастливой. А сделать женщину счастливой не так-то легко.
   Йёста взглянул на нее. Как смел он повысить голос против такого безответного существа? Она так затравлена, так забита, но сердце у нее доброе.
   — Тетушка, вы не спрашиваете ничего о здоровье Марианны, — сказал он мягко.
   Она заплакала.
   — А ты не рассердишься, если я спрошу тебя об этом? — сказала она. — Мне так хотелось спросить тебя об этом. Подумай, я только и знаю о ней, что она жива! Ни разу за все это время я не получила от нее ни слова привета, даже тогда, когда я посылала ей платья; мне все казалось, что и ты и она, вы оба не хотите, чтобы я что-нибудь знала о ней.
   Йёста больше не мог выдержать: видеть слезы и горе этой старой женщины было свыше его сил. Он решил рассказать ей всю правду.
   — Все это время Марианна была больна, — сказал он. — У нее была черная оспа. Сегодня она должна была первый раз встать с постели. Я сам так и не видел ее с той ночи.
   Одним прыжком фру Гюстав соскочила на пол. Она оставила Йёсту и, не говоря ни слова, бросилась к своему мужу.
   Люди, собравшиеся на аукционе, видели, как она подбежала к Мельхиору Синклеру и стала что-то возбужденно шептать ему на ухо. Все видели, как его лицо при этом побагровело еще сильнее и как рука его, державшая кран, дрогнула, отчего водка полилась на пол.
   Всем показалось, что фру Гюстав принесла какие-то важные новости, ибо аукцион немедленно прекратился. Аукционист отложил в сторону молоток, перья писцов остановились, больше не слышно было выкриков. Но Мельхиор Синклер точно сбросил с себя оцепенение.
   — А ну, — крикнул он, — чего вы остановились?
   И аукцион опять пошел полным ходом.
   Йёста все еще сидел в кухне, когда фру Гюстав вернулась вся в слезах.
   — Это не помогло, — сказала она. — Я думала, что он прекратит аукцион, когда узнает, что Марианна была больна; но он велел продолжать. Он, конечно, хотел бы прекратить, но теперь ему неудобно.
   Йёста пожал плечами и сразу же простился.
   В передней он встретил Синтрама.
   — Чертовски веселое представление! — воскликнул Синтрам, потирая руки. — Ловкая работа, Йёста. Здорово ты все это устроил, ей-богу!
   — Скоро будет еще веселее, — прошептал Йёста. — Сюда прикатит пастор из Брубю, и у него с собой полные сани денег. Говорят, он хочет купить все Бьёрне и заплатить наличными. Вот посмотреть бы тогда на хозяина, дядюшка Синтрам.
   Синтрам втянул голову в плечи и долгое время смеялся про себя. А затем вошел в зал, где шел аукцион, и направился прямо к самому Мельхиору Синклеру.
   — Если тебе, Синтрам, хочется выпить, то, дьявол тебя побери, сначала придется купить что-нибудь.
   Синтрам подошел вплотную к нему.
   — Тебе, братец, везет, как всегда, — проговорил он. — Сюда прибыл один стоящий человек, и у него полные сани денег. Он собирается купить Бьёрне со всеми его потрохами. У него много подставных покупателей, и они действуют за него на аукционе. Пока что сам он, конечно, не покажется.
   — Скажи же мне, братец, кто это, и я угощу тебя за труды.
   Синтрам выпил и, прежде чем ответить, отступил на два шага.
   — Говорят, это пастор из Брубю, братец Мельхиор.
   У Мельхиора Синклера не было более заклятого врага, чем пастор из Брубю. Вражда между ними продолжалась уже много лет. Много ходило рассказов о том, как богатый заводчик подстерегал пастора темными ночами на дорогах и как неоднократно задавал этому лицемеру и мучителю крестьян изрядную трепку.
   Хотя Синтрам и отступил на несколько шагов, избегнуть гнева великана ему все же не удалось. Водочная стопка угодила ему между глаз, а на ноги ему упал весь бочонок. Затем последовала такая сцена, которая долгое время тешила его душу.
   — Так, значит, вот кто хочет заполучить мое поместье? — заорал Мельхиор Синклер. — Так, значит, вы все здесь стоите и покупаете мои вещи для пастора из Брубю? У, бесстыдники! У, бессовестные!
   Он схватил подсвечник и чернильницу и швырнул их в толпу.
   Он дал волю всей горечи, скопившейся в его наболевшем сердце. Рыча, как дикий зверь, он потрясал кулаками и швырял в толпу всем, что попадалось под руку. Рюмки и бутылки так и летали по комнате. Он был вне себя от ярости.
   — Аукциону конец! — заорал он. — Убирайтесь все вон! Пока я жив, не видать Бьёрне пастору из Брубю. Убирайтесь вон! Я вам покажу, как покупать за пастора из Брубю!
   Он набросился на аукциониста и на писцов, и они кинулись от него врассыпную. Впопыхах они опрокинули прилавок, а разъяренный заводчик врезался в толпу. И тут началась страшная свалка. Все несколько сот покупателей обратились в бегство перед единственным человеком. А он все стоял и выкрикивал свое «вон!», сыпал проклятиями и грозил толпе стулом, размахивая им, словно дубинкой.
   Он преследовал их только до порога своего дома. А когда последний из посторонних покинул крыльцо, он вернулся в зал и запер за собой дверь. Потом он вытащил из кучи вещей матрац и пару подушек, улегся на них среди всего этого хаоса и проспал как убитый до следующего дня.
   Вернувшись домой, Йёста узнал, что Марианна хотела его видеть. Это было как раз кстати. Он и сам раздумывал над тем, как бы ее повидать.
   Когда он вошел в ее затемненную комнату, ему пришлось на мгновенье остановиться у двери. Он не мог разглядеть, где она лежала.
   — Оставайся там, Йёста! — сказала ему Марианна. — Может быть, подходить ко мне близко еще опасно.
   Но Йёста дрожал от нетерпения и страсти. Станет он еще думать о какой-то заразе. Он хотел насладиться блаженством видеть ее.
   Ведь она, его возлюбленная, была прекрасна. Ни у кого не было таких мягких волос, такого ясного, светлого лба. Ее лицо было сочетанием восхитительно изогнутых линий.
   Он думал о ее бровях, вырисовывавшихся отчетливо и ясно,   подобно лепесткам лилии, о дерзко изогнутой линии носа, о губах, мягкий изгиб которых напоминал катящиеся волны, о продолговатом овале лица, об изысканно-изящных формах подбородка.
   Он думал о нежном цвете ее лица, о том волшебном впечатлении, которое оставляли ее темные, как ночь, брови в сочетании со светлыми волосами, о ее голубых зрачках, плавающих в прозрачных белках, о светлых искорках в уголках глаз.
   Его возлюбленная была прекрасна. Он думал о том, какое горячее сердце скрывалось под этой гордой внешностью. Какие силы самозабвения и способность к самопожертвованию скрывались за ее красотой и гордостью. Видеть ее было блаженством.
   Двумя прыжками он бросился к ней, а она еще хотела, чтобы он остановился у дверей. Словно ураган промчался он через всю комнату и упал на колени у ее изголовья.
   Ему хотелось увидеть ее, поцеловать и проститься с ней.
   Он любил ее. Он, конечно, никогда не разлюбит ее; но он привык к тому, что его лучшие чувства не раз попирались.
   О, где найти ему ее, гибнущую, поникшую розу, которую он мог бы сорвать и назвать своей? Ведь даже ту, которую он поднял больную и замученную на краю дороги, он не смог удержать!
   Когда же песнь о его любви прозвучит так громко и чисто, чтобы ни одна фальшивая нота не резала слуха? Когда же замок его счастья будет построен на такой земле, на которой не тосковало бы в беспокойстве и грусти ничье сердце?
   Он думал о том, как он будет с нею прощаться.
   «В твоем доме большое несчастье, — скажет он ей. — Сердце мое разрывается при мысли об этом. Ты должна поехать домой и вернуть твоему отцу разум. Твоя мать живет в постоянном страхе за свою жизнь. Тебе, моя любимая, необходимо вернуться домой».