Он сел рядом с ней на диван и тихо обнял за талию, точно желая лаской и нежностью поддержать и ободрить ее.
   Она не противилась. Она прижалась к нему, обхватила его шею руками и плакала, положив свою прекрасную голову ему на плечо.
   Ах, поэт, сильнейший и слабейший из людей! Разве твою шею должны были обнимать эти белые руки!
   — О, если бы я знала, — прошептала она, — я бы никогда не согласилась выйти за старика. Я смотрела на тебя сегодня и видела, что никто здесь не может сравниться с тобой.
   — Фердинанд... — сорвалось с побледневших губ Йёсты.
   Поцелуем она заставила его замолчать.
   — Он ничто! Никого нет лучше тебя. Тебе я буду верна.
   — Я — Йёста Берлинг, — сказал он мрачно. — За меня ты не можешь выйти замуж.
   — Одного тебя я люблю, ты лучше всех. Тебе ничего не нужно делать, никем не нужно быть. Ты рожден быть королем.
   Кровь поэта закипела. Анна была так прекрасна и нежна в своей любви. Он заключил ее в объятия.
   — Если ты хочешь стать моей, ты не должна оставаться в доме у пастора. Давай уедем сегодня же ночью в Экебю! Там я знаю, как защитить тебя, пока мы не отпразднуем нашу свадьбу.
 
   Бешеным вихрем неслись они в эту ночь. Послушные зову любви, они позволили Дон-Жуану умчать себя. Снег скрипел под полозьями, и казалось, будто в морозном воздухе раздаются жалобы тех, кого они обманули. Но что им было за дело до них? Она обняла его за шею, а он, наклонясь к ней, шептал:
   — Что в жизни может сравниться с блаженством украденного счастья?
   Что значило для них оглашение в церкви или людская злоба? С ними была любовь! Йёста Берлинг верил в судьбу: сама судьба соединила их; никто не в силах бороться против нее.
   Если бы звезды превратились в свечи, зажженные на ее свадьбе, а бубенчики на упряжке Дон-Жуана — в церковные колокола, сзывающие народ в церковь на ее венчание со старым Дальбергом, она все равно убежала бы с Йёстой Берлингом. Никто не может бороться против своей судьбы.
   Они благополучно миновали пасторскую усадьбу и Мюнкерюд. Им оставалось проехать полмили до Берга, а затем еще столько же до Экебю. Дорога шла вдоль опушки леса. Справа от них темнели горы, а слева тянулась заснеженная равнина.
   Вдруг их нагнал Танкред, он мчался так, что, казалось, распластался по земле. С отчаянным воем он вскочил в сани и свернулся в ногах у Анны.
   Дон-Жуан рванул и помчался еще быстрее.
   — Волки! — сказал Йёста Берлинг.
   Они увидели вытянутую серую полоску, которая передвигалась вдоль изгороди. Их было не менее двенадцати.
   Анна не испугалась. День был богат приключениями, и ночь обещала быть такой же. Вот это настоящая жизнь, мчаться вперед по скрипучему снегу наперекор всем — и диким животным и людям!
   С уст Йёсты сорвалось проклятие, он перегнулся и сильно хлестнул Дон-Жуана.
   — Тебе страшно? — спросила она.
   — Они хотят выйти нам наперерез вон там, на повороте.
   Дон-Жуан мчался, стараясь обогнать лесных хищников, а Танкред выл от бешенства и страха. Они достигли поворота, но волки уже были здесь, и Йёста отогнал переднего ударом хлыста.
   — Ах, Дон-Жуан, голубчик, как легко ты ушел бы от них, если бы тебе не надо было тащить нас за собой!
   Они привязали позади саней зеленый шарф. Волки испугались и на некоторое время отстали. Но вскоре, преодолев свой страх, один из них, щелкая зубами, рванулся вперед и догнал сани. Тогда Йёста схватил «Коринну» мадам де Сталь и швырнул ее прямо в разинутую пасть волка.
   Пока звери терзали свою добычу, они снова получили короткую передышку, но вскоре по рывкам саней почувствовали, что волки, тяжело дыша, уже принялись за зеленый шарф. Йёста знал, что, кроме Берга, они не встретят здесь никакого жилья, но страшнее смерти казалось Йёсте увидеться с теми, кого он обманул. Он понимал, что лошадь скоро выбьется из сил. И что же тогда станет с ними?
   На опушке леса показалась усадьба Берга. В окнах был свет, Йёста знал, ради кого был он зажжен.
   Испугавшись близости человеческого жилья, волки скрылись, и Йёста проехал мимо Берга. Но не успели они доехать до того места, где дорога вновь углублялась в лес, как опять увидели перед собою темную группу. Волки поджидали их.
   — Давай вернемся в пасторскую усадьбу и скажем, что мы решили прокатиться при свете звезд! Другого выхода нет.
   Они повернули обратно, но в следующий же миг сани были окружены волками. Серые фигуры замелькали вокруг, белые зубы сверкали в раскрытых пастях, горящие глаза светились во тьме. Звери выли от голода и жажды крови. Их оскаленные клыки готовы были вонзиться в мягкое человеческое тело. Несколько волков бросились к Дон-Жуану и крепко вцепились в сбрую. Анна сидела и думала о том, съедят ли их волки целиком, или же от них что-нибудь останется, и тогда на следующее утро люди найдут их растерзанные тела на примятом, окровавленном снегу.
   — Дело идет о жизни и смерти, — проговорила она, быстро наклоняясь и схватив Танкреда за загривок.
   — Брось, это не поможет! Волки сегодня здесь не ради собаки.
   С этими словами Йёста въехал в усадьбу Берга. Волки не отставали до самого крыльца, и ему пришлось обороняться от них хлыстом.
   — Анна, — сказал он, когда они были уже на крыльце, — господь бог не хочет этого. Не выдавай себя, если ты та женщина, за которую я тебя принимаю; делай вид, будто ничего не произошло!
   В доме услышали звон бубенчиков и вышли навстречу.
   — Он привез ее, — радостно кричали все, — он привез ее! Да здравствует Йёста Берлинг! — и восторженно обнимали Йёсту и Анну.
   Им не задавали лишних вопросов. Была уже глубокая ночь, и после потрясений этой ужасной поездки путешественники нуждались в отдыхе. Достаточно было и того, что Анна приехала.
   Все кончилось благополучно. Лишь «Коринна» и зеленый шарф, драгоценный дар мадемуазель Ульрики, были растерзаны.
 
   Весь дом еще крепко спал, когда Йёста встал, оделся и потихоньку вышел. Бесшумно он вывел из конюшни Дон-Жуана, запряг его в сани и собирался уже пуститься в путь, как вдруг увидел на крыльце Анну Шернхек.
   — Я слышала, как ты вышел, и встала, — сказала она.— Я готова ехать вместе с тобой.
   Он подошел к ней и взял ее за руку.
   — Разве ты все еще не понимаешь? Этому не бывать. Бог этого не допустит. Выслушай меня и постарайся понять! Я заезжал сюда сегодня днем и видел, сколько горя причинила им твоя неверность. Я поехал в Борг для того, чтобы вернуть тебя Фердинанду. Но я всегда был презренным негодяем и никогда не стану другим: я предал его и забрал тебя. Здесь живет старая женщина, которая надеется, что я еще сделаюсь человеком. И ее я предал. И еще одно старое бедное существо готово мерзнуть и голодать только ради того, чтобы умереть здесь среди друзей, а я готов был отдать злому Синтраму их дом за долги. Ты прекрасна, грех так сладок, а Йёста Берлинг так слаб, и его так легко совратить. О, какой я несчастный! Я знаю, как они, эти люди, любят свой дом, и я готов был обречь их на разорение! Все позабыл я ради тебя, так обворожительна была ты в своей любви. Но теперь, Анна, теперь, когда я увидел их радость, я должен отказаться от тебя, да, я должен. Только ты могла бы сделать меня человеком, но я не имею права отнять тебя у них. О моя любимая! Воля наша в руках всевышнего. Пробил час, и мы должны склониться перед его карающей десницей. Обещай мне с этого дня покориться своей судьбе! Все здесь в доме возлагают на тебя большие надежды. Обещай мне, что ты останешься с ними и будешь им поддержкой и опорой! Если ты любишь меня, если ты хочешь облегчить мою глубокую скорбь, обещай мне это! Любимая моя, хватит ли великодушия в твоем сердце, чтобы побороть себя самое и улыбаться при этом?
   И она дала обет самоотречения.
   — Я сделаю так, как ты хочешь: принесу себя в жертву и буду улыбаться при этом.
   — И ты не возненавидишь моих бедных друзей?
   Она горестно улыбнулась.
   — До тех пор, пока я люблю тебя, я буду любить и их.
   — Только теперь я вижу, какая ты женщина. Трудно уйти от тебя.
   — Прощай, Йёста! Поезжай с богом! Пусть любовь моя не соблазнит тебя на грех.
   Она повернулась и хотела войти в дом. Он последовал за ней.
   — Ты скоро забудешь меня?
   — Уезжай же, Йёста, ведь мы всего лишь слабые люди.
   Он бросился в сани, но тогда вернулась она.
   — Ты забыл о волках?
   — Нет, я помню о них, но они уже сделали свое дело. В эту ночь я не доставлю им больше хлопот.
   Еще раз простер он к ней руки, но Дон-Жуан потерял терпение и рванулся вперед. Не трогая вожжей, Йёста сидел и смотрел назад. Потом он уткнулся лицом в полог саней и горько зарыдал.
   «Счастье было в моих руках, а я прогнал его от себя. Я сам прогнал его от себя. Почему я не удержал его?»
   О Йёста Берлинг, сильнейший и слабейший из людей!

Глава пятая
LA CACHUCHA [14]

   О старый боевой конь! Вспоминаешь ли ты, старина, дни своей молодости, когда стоишь теперь стреноженный на лугу?
   Вспоминаешь ли ты, неустрашимый, о боевых днях? Ты мчался тогда вперед, словно на крыльях, и твой всадник парил вместе с тобой, а на твоих черных боках, покрытых пеной, выступала пятнами кровь. В золотой сбруе скакал ты вперед, и под тобою гудела земля. Ты весь трепетал от радости, неустрашимый конь. О, как прекрасен ты был!
   Наступили серые сумерки. Наверху в большой комнате кавалерского флигеля по стенам стоят красные сундуки кавалеров, а их праздничные одежды развешаны по углам. Пылает огонь в очаге, и его блики пляшут по штукатурке стен и по желтым полосатым гардинам, скрывающим альковы с постелями. Кавалерский флигель — это не королевские покои и не сераль с мягкими диванами и подушками.
   В сумерках раздаются звуки скрипки. Это Лильекруна играет качучу. Он играет этот танец без конца.
   Оборвите струны, сломайте смычок! К чему он играет этот проклятый танец? Почему играет он его теперь, когда фенрик Эрнеклу прикован подагрой к постели и у него такие сильные боли, что он не может шевельнуться? Нет, отнимите у Лильекруна скрипку и разбейте ее о стену, если он сам не перестанет играть!
   Качуча! Разве это танец для нас, маэстро? Разве можно его танцевать на прогибающихся половицах кавалерского флигеля, среди тесных закопченных стен, жирных от грязи, под этим низким потолком? Горе тебе, скрипач!
   Качуча! Разве это танец для нас, кавалеров? На улице завывает снежная вьюга. Что же, не хочешь ли ты научить снежинки танцевать этот танец, не играешь ли ты для них, легкокрылых мотыльков непогоды?
   Трепещущие тела женщин, разгоряченные от прилива знойной крови, маленькие, перепачканные сажей руки, отбросившие чугунок, чтобы тут же схватить кастаньеты, босые ноги под подоткнутым подолом юбки, двор, выложенный каменными плитами, присевшие на корточки цыгане с волынкой и бубном, мавританские арки, лунное сияние и блеск черных глаз — есть ли все это у тебя, маэстро? А если нет, так пусть скрипка замолчит!
   У очага кавалеры сушат свою промокшую одежду. Уж не начать ли и им выделывать па в своих высоких охотничьих сапогах с подошвами в дюйм толщиной? Весь день они бродили по колено в снегу, чтобы подобраться к медвежьей берлоге. Уж не хочешь ли ты, чтобы они пустились в пляс вместе с лохматым мишкой, так и не сменив своей промокшей грубой одежды?
   Усеянное звездами вечернее небо, пунцовые розы в темных волосах женщин, разлитое в вечернем воздухе сладостное томление, прирожденная пластичность движений — и любовь, любовь, исходящая от земли, падающая дождем с неба, парящая в воздухе, — есть ли все это у тебя, маэстро? А если нет, то зачем заставляешь ты нас мечтать об этом?
   Самый жестокий из людей, зачем трубишь ты и зовешь в бой старого боевого коня? Рютгер фон Эрнеклу лежит, прикованный подагрой к постели. Избавь же его от мук сладостных воспоминаний, маэстро! Ведь и он когда-то носил сомбреро и пеструю сетку на волосах, ведь и у него была бархатная куртка и широкий пояс с кинжалом. Пожалей старого Эрнеклу, маэстро!
   Но Лильекруна продолжает играть качучу, все ту же качучу, и Эрнеклу терзают муки — муки любовника, видящего, как летит ласточка к далекому жилью возлюбленной; муки оленя, гонимого охотниками, когда он, терзаемый жаждой, мчится мимо родника.
   На мгновение Лильекруна отводит скрипку от подбородка.
   — Фенрик, а фенрик, ты помнишь Русалию фон Бергер?
   Эрнеклу разражается крепким проклятием.
   — Она была легка, как отблеск пламени. Танцуя, она сверкала подобно бриллианту, вделанному в кончик смычка. Ты помнишь, фенрик, как она выступала в театре в Карльстаде? Мы видели ее в дни нашей молодости, ты помнишь, фенрик?
   Помнит ли фенрик! Сколько огня, сколько пылкости было в этой маленькой женщине. Вот кто умел танцевать качучу. Она научила танцевать качучу и прищелкивать кастаньетами всех молодых людей Карльстада. А как они, фенрик и фрёкен фон Бергер, в испанских костюмах танцевали вдвоем на балу у губернатора!
   Он тогда танцевал так, как танцуют только там, под смоковницами и платанами, как испанец, как истый испанец.
   Никто во всем Вермланде не умел танцевать качучу лучше, чем он. Никто, кроме него, не танцевал качучу так, чтобы память об этом жила до сих пор.
   И такого кавалера потерял Вермланд, когда подагра сковала его ноги, опухающие в суставах! Что это был за кавалер — изящный, красивый, благородный! «Прекрасным Эрнеклу» называли его молодые девушки и могли перессориться навеки из-за права танцевать с ним.
   А Лильекруна все играет качучу, и Эрнеклу уносится воспоминаниями в далекое прошлое.
   Вот стоят они, он и Русалия фон Бергер. Они только что были одни в гардеробной. Она одета испанкой, он испанцем. И она разрешила поцеловать себя, но осторожно, так как боялась его накрашенных усов. И вот они танцуют. О, они танцуют так, как танцуют только там, под смоковницами и платанами! Она ускользает, он преследует ее, он становится дерзким, она гордой, он обижен, она заискивает. И когда наконец он падает на колени и принимает ее в свои объятия, по залу проносится вздох восхищения.
   Он танцевал, как испанец, как истый испанец.
   Вот сейчас он наклонялся, протягивал руки и выставлял вперед ногу, чтобы повернуться потом на носках. И с какой грацией! Его можно было ваять из мрамора.
   Увлеченный воспоминаниями, он бессознательно переносит ногу через край кровати, выпрямляется и начинает сгибаться, вытягивая руки, прищелкивая пальцами и пытаясь скользить так, как и прежде — в те времена, когда он носил такую тесную обувь, что приходилось подрезать носок у чулка.
   Браво, Эрнеклу! Браво, Лильекруна, вдохни в него жизнь своей игрой!
   Но ноги Эрнеклу подгибаются: он не может подняться на носки. Несколько раз пытается он притопнуть ногой, но силы изменяют ему, и он вновь падает на кровать.
   О прекрасный сеньор, вы состарились!
   Да и сеньорита, наверное, тоже?
   Только там, под платанами Гренады, гитаны, танцующие качучу, вечно юны. Они вечно молоды, они как розы, потому что каждую весну появляются вновь.
   Но не пришло ли время оборвать струны скрипки?
   Нет, играй, Лильекруна! Играй качучу, играй только качучу!
   Пусть отяжелели в кавалерском флигеле наши тела, пусть суставы наши потеряли гибкость, но докажи нам, что чувства у нас все те же, что мы все те же испанцы!
   О бедный боевой конь!
   Признайся, что не безразличен твоему сердцу призывный звук трубы, заставляющий тебя помимо воли пускаться в галоп, даже если железные путы врезаются в твои ноги.

Глава шестая
БАЛ В ЭКЕБЮ

   О женщины минувших времен !
   Говорить о вас — все равно что говорить о небесах. Все вы были красавицами, прекрасными, как день. Вы были вечно юными и вечно прекрасными, со взором, нежным, как у матери, когда она глядит на свое дитя. Подобно ласковым белочкам обвивали вы шеи мужчин. Никогда не дрожал ваш голос от гнева, никогда чело ваше не бороздили морщины, никогда ваши нежные руки не становились шершавыми и грубыми. О нежные создания, как святыню чтили вас в храме домашнего очага. Вам курили фимиам и ради вас возносили молитвы, любовь к вам вершила чудеса, а вокруг чела вашего поэты создавали сияющий золотой ореол.
   О женщины минувших времен! Это рассказ о том, как еще одна из вас подарила свою любовь Йёсте Берлингу.
   Через две недели после бала в Борге был праздник в Экебю.
   Что это был за праздник! Старики и старухи радостно улыбались и молодели, когда рассказывали о нем.
   В те времена кавалеры были безраздельными владельцами Экебю. Майорша бродила по дорогам с нищенским посохом и сумой, а майор жил в Шё. Он даже не смог приехать на праздник, потому что в Шё вспыхнула эпидемия оспы, и он боялся занести в Экебю заразу.
   Сколько удовольствий таили в себе эти чудесные двенадцать часов праздника, начиная с момента, когда хлопнула пробка первой откупориваемой бутылки, и кончая последним взмахом смычка далеко за полночь. Эти упоительные, радостные часы, эти чудесные вина и тонкие яства, эта пленительная музыка, веселые спектакли и чудесные живые картины. Вы потонули в пучине времени. Вы канули в вечность, о часы безумного веселья и головокружительных танцев! Где, в каком другом месте были такие гладкие полы, такие изысканно-галантные кавалеры и такие прекрасные женщины?
   О женщины минувших времен, вы умели украшать собою праздник. Вы излучали поток огня, блеск ума и силу юности, заражая каждого, кто приближался к вам. Разве не стоило швырять свое золото на восковые свечи, которые освещали вашу красоту, и на вино, которое порождало веселье в ваших сердцах? Разве не стоило ради вас танцевать, пока подошвы не отлетят от башмаков, и играть, пока смычок не выпадет из онемевших рук?!
   О женщины минувших времен, ключи от рая хранились у вас.
   Залы Экебю приняли под свои своды прекраснейших из вас. Там и молодая графиня Дона, любительница веселья и танцев, как и подобает ей в ее двадцать лет, там и прелестные дочери лагмана из Мюнкерюда, и веселые фрёкен из Берга, там и Анна Шернхек, которая стала еще прекрасней в своей нежной грусти с той самой ночи, когда за нею гнались волки. И еще много, много других, которые пока не забыты, но которых скоро забудут, как это случилось и с красавицей Марианной Синклер.
   Она, знаменитая красавица, блиставшая при дворе короля и в графских замках, сама королева красоты, изъездившая вдоль и поперек всю страну и всюду принимавшая дань восхищения, она, зажигавшая искру любви повсюду, где только ни появлялась, — она удостоила своим посещением праздник, устроенный кавалерами.
   Немало славных имен приумножило в те дни славу Вермланда. Среди его сыновей и дочерей многими можно было гордиться, но когда называли лучших из лучших, никогда не упускали случая упомянуть Марианну Синклер.
   Слава о ее победах гремела по всей стране.
   Рассказывали о графских коронах, которые готовы были украсить ее голову, о миллионах, которые слагались к ее ногам, о мечах воинов и венках поэтов, чья слава привлекала ее.
   Она обладала не только одной красотой. Она была умна и образованна. Лучшие люди того времени находили удовольствие в беседе с ней. Сама она не сочиняла стихов, но многое из того, что она вложила в души своих друзей поэтов, оживало потом в их поэмах.
   В Вермланде, в этом медвежьем краю, она появлялась редко. Жизнь ее проходила в постоянных путешествиях. Ее отец, богач Мельхиор Синклер, безвыездно жил с женой в своем поместье Бьёрне, а Марианна разъезжала по своим знатным друзьям из больших городов или богатых поместий. Мельхиору Синклеру доставляло удовольствие рассказывать о том, как она сорила деньгами, и старики жили счастливо, озаренные лучами блестящей славы Марианны.
   Жизнь ее была сплошным праздником и триумфом. Атмосфера вокруг нее была насыщена любовью; любовь была нужна ей, как воздух, любовь была для нее хлебом насущным.
   Сама она влюблялась часто, даже очень часто, но никогда огонь страсти не был столь силен, чтобы в пламени его можно было выковать цепи, соединяющие навечно.
   — Я жду его, всесильного героя, — говорила она. — До сих пор никто еще ради меня не взял приступом ни одного вала и не переплыл ни одного рва. Все они приходили ко мне кроткими и смиренными, без страсти во взоре и без смятения в сердце. Я жду его, того героя, который заставит меня забыть саму себя. Я хочу испытать такое сильное чувство, чтобы мне самой трепетать перед ним; до сих пор мне знакома лишь такая любовь, над которой смеется мой разум.
   Ее присутствие оживляло беседу, вино становилось еще крепче. Ее пламенная душа вдохновляла музыкантов, и танец был стремительнее там, где проносилась ее изящная ножка. Она блистала в живых картинах, она придавала остроту спектаклям, а ее дивные губы...
   Тише, тише! Разве она виновата в том, что произошло? Разве она добивалась этого? Балкон, сияние луны, кружевная мантилья, богатые  испанские костюмы, пение — вот истинные виновники, а бедные молодые люди тут были ни при чем.
   Хоть это и повлекло за собой столько несчастий, но все это было сделано из самых лучших побуждений. Патрон Юлиус, мастер на все руки, придумал такие живые картины, в которых Марианна могла бы предстать во всем блеске своей красоты.
   В театре, устроенном в большом зале Экебю, сидело около ста человек гостей, и они смотрели, как на сцене по темному ночному небу Испании плывет золотая луна. Вот Дон-Жуан крадучись пробирается по улицам Севильи и останавливается под увитым плющом балконом. Он переодет монахом, но из-под монашеского одеяния выглядывает золотое шитье и блестящий клинок шпаги.
   Переодетый монах запел:
 
Я не лобзаю уст прекрасных,
Искристый виноградный сок
В бокалах тонких не вкушаю.
И ни призывы взглядов страстных.
Ни яркий пламень нежных щек,
Что взор мой нехотя зажег,
Покой души не нарушают.
Молю, сеньора, на балконе
Не появляйтесь предо мной;
Блеск красоты меня смущает.
Я поклоняюсь лишь мадонне,
На мне монаха плащ простой,
И ковш с холодною водой
Меня в печали утешает [15].
 
   Когда он умолк, на балкон вышла Марианна, одетая в черный бархат и кружева. Она перегнулась через решетку балкона и запела сдержанно и немного насмешливо:
 
Зачем вы здесь, в полночный час?
Уж не молитвы ль возносить,
Святой отец, сюда пришли вы?
 
   А потом она вдруг изменила тон и продолжала с чувством:
 
О нет, беги! Увидят нас.
Ведь шпаги под плащом не скрыть
И звона шпор не заглушить
Псалмам твоим благочестивым.
 
   При этих словах монах сбросил свое одеяние — и оказалось, что под балконом стоит Йёста Берлинг в костюме испанского гранда, расшитом шелком и золотом. Не слушая предостережений красавицы, он влез по столбу на балкон, перескочил через балюстраду и, согласно указаниям патрона Юлиуса, упал на колени к ногам прекрасной Марианны.
   Благосклонно улыбаясь, она протянула ему руку для поцелуя; и в то время как молодые люди не отрываясь смотрели друг на друга взором, полным любви, занавес опустился.
   Перед ней стоял на коленях Йёста Берлинг, с лицом изнеженным, как у поэта, и дерзновенным, как у полководца; он устремил на нее свой выразительный взгляд, в котором искрились озорство и ум, взгляд, который умолял и требовал. Ведь он был так гибок и силен, полон огня и очарования.
   Пока занавес поднимался и опускался, молодые люди продолжали оставаться в том же положении. Глаза Йёсты приковывали к себе Марианну, они умоляли и требовали.
   Наконец смолкли аплодисменты, занавес замер, и никто не смотрел на них.
   Тогда прекрасная Марианна нагнулась и поцеловала Йёсту Берлинга. Она сама не понимала, как это случилось, но она не могла не поцеловать. Он крепко обхватил ее голову и не отпускал, а она целовала еще и еще.
   Всему виною были балкон, лунный свет, кружевная мантилья, богатые костюмы, пение и аплодисменты, — сами же бедные молодые люди были тут ни при чем. Они не хотели этого. Не ради Йёсты Берлинга отвергала она графские короны, которые готовы были украсить ее голову, не ради него пренебрегала миллионами, которые слагали к ее ногам; и он не забыл еще Анну Шернхек. Они ни в чем не были виноваты, они не хотели этого.
   В тот вечер управлять занавесом поручили кроткому Лёвенборгу, у которого слезы постоянно навертывались на глаза, а на губах появлялась грустная улыбка. Вечно погруженный в горестные воспоминания, он мало обращал внимания на то, что делается вокруг него, и не умел трезво судить о жизни. Увидя, что Йёста и Марианна приняли новое положение, он решил, что это относится к живой картине, и вновь поднял занавес.
   Молодые люди на балконе заметили это только тогда, когда до них вновь донесся гром аплодисментов.
   Марианна вздрогнула и хотела убежать, но Йёста удержал ее, прошептав:
   — Не двигайся, они думают, что это продолжение.
   Он почувствовал, как она вся дрожит и как жар поцелуев угасает на ее устах.
   — Не бойся! — прошептал он. — Прекрасные губы имеют право на поцелуи.
   Им пришлось оставаться в том же положении, пока занавес поднимался и опускался, и каждый раз сотня пар глаз смотрела на них и столько же пар рук неистово аплодировали им. Ибо зрелище юной, красивой пары, олицетворяющей счастье взаимной любви, радует глаз.
   Никто и не подозревал, что поцелуи эти не были предусмотрены в постановке, никто и не предполагал, что сеньора дрожит от смущения, а испанец от беспокойства. Никто не думал, что все это не относится к постановке живой картины.