И вдруг дядя, казалось навсегда застывший в своем будничном облике, открыл ему через музыку нечто очень важное, что только музыкой и можно передать; наконец-то он увидел в дяде кого-то другого, кого-то, кто ждет своего часа, чтобы навсегда преобразиться, и тогда станет возможным то, от чего взрослые открещиваются обеими руками, загоняют в глухую темницу детства, как нечто столь опасное, что, если бы дать этому свободно излиться, как льется воздух, их мир стал бы невозможен, и ничто больше не делалось бы всерьез, и никто бы не знал, как себя вести и чего ждать от других; для них это всего лишь слабость, присущая маленьким доверчивым дурачкам, которые мирятся с тем, что мир такой непомерно огромный, а жизнь такая равнодушная только потому, что они воображают, будто существует другая вселенная, волшебная, которая может для каждого понемногу все исправить. Больше всего он потрясен открытием, что он сам не такой, как другие. Всех остальных, видимо, вполне устраивает, что ничто не в силах ничего исправить, а главное, они отказываются от самого простого и в то же время самого важного: доставлять другим радость просто так. Может быть, Джейн…
   И вот дядина музыка впервые открыла ему тайный язык, который постигаешь не умом, как книгу, а нутром, и он сокращает разрыв между возможным, которое доступно взгляду любого, и невозможным, которое каждый может ощутить как самую настоящую правду.
   Но едва захлопывается крышка пианино, как дядя словно бы немеет и остается только оболочка толстяка, чья единственная забота — создать вокруг себя зону пустоты.
   Но нельзя принять это без объяснений. Он садится на диван за дядиной спиной, терпеливо ждет, когда дядя наконец раскурит трубку, и снова спрашивает, очень спокойно, решив на этот раз идти до конца:
   — Значит, мсье Лафонтен не может играть на пианино, потому что он сапожник?
   Дядя окопался в своем молчании, прячась за газетой.
   — Раз ты играешь сам, ты же должен понять, что тем, кто не умеет играть, хочется узнать почему. Вот для чего ты играешь на пианино?
   — Да отстань ты от меня, господи!
   — Когда ты играешь, ты совсем не такой. В тебе сидит другой человек, и он никогда не стал бы говорить, как ты сейчас говоришь. Вот поэтому ты и играешь.
   — Ты сам видишь, что я не собираюсь тебе отвечать. Иди погуляй и дай мне спокойно дочитать газету.
   — А в сапожнике никакого другого человека нет, потому что он и без того всегда добрый. Какому ремеслу я буду учиться?
   — Не знаю. Там видно будет.
   — Что видно будет?
   — Что ты умеешь делать.
   — Если я уже умею, то мне незачем и учиться. А где это там?
   — В том доме, куда ты поедешь.
   — Значит, я здесь не останусь?
   — Нет, ты же видишь, здесь тесно, и тетя Мария нездорова.
   — Да я и сам не знаю, хочу ли я здесь остаться. Я вот думаю…
   Дядя вскакивает, швыряет трубку в пепельницу с такой силой, что искры разлетаются по столу.
   — Сию же минуту встань и уходи куда хочешь, на балкон, на улицу, только…
   Он не дает ему договорить:
   — Да, теперь я уже могу идти. Я понял, что тебе надоело быть моим дядей, что ты никогда не станешь отвечать мне серьезно и тебе все равно, что со мной будет.
   Дядя усаживается в кресло, берет газету, и снова его накрывает как бы воздушный колпак, который прорывается только тогда, когда дядя играет на пианино.
   Он выходит на галерею и, увидев, что сквозь закрытые ставни Джейн не пробивается даже лучика света, возвращается в кабинет и встает перед дядей.
   — Я хочу быть сапожником. Мне не нужна будет музыка, и я никогда не стану таким, как ты, — говорит он ледяным тоном.
   — Ну и прекрасно! А пока что катись отсюда.
   Он с грохотом захлопывает дверь на галерею.
   — И никогда я не стану таким надутым, и всегда буду отвечать детям на вопросы.
 
   Он видел, как уезжала ее мать. Ее ждала зеленая машина с включенным мотором. Мужчина, сидевший за рулем, тотчас же вышел навстречу и, обняв ее за талию, открыл перед ней дверцу. Они уехали, не взглянув на балкон, где он стоял.
   Волосы у нее светлее, чем у Джейн, совсем ярко-рыжие, она высокая и элегантная, ее красивое шелковое платье переливалось на солнце — никогда не подумаешь, что она едет работать на фабрику. Но правда, парашюты такие белые и такие легкие, может, их делают вовсе не на фабрике со станками и трубами, а в больших просторных залах, тоже сплошь белых, и работают там только такие изящные дамы, как она, которые носят драгоценности — он видел, как блеснули на ее белой шее красивые красные камни, — и пальцы у них длинные и тонкие, иначе они не смогли бы сшивать эти огромные, наполненные ветром купола.
   Ее спутника он не успел разглядеть, целиком поглощенный созерцанием матери Джейн, ее элегантность даже напугала его, и теперь он не уверен, осмелится ли когда-нибудь с ней заговорить; ему только не понравилось, как вел себя с ней этот мужчина: обнял ее за талию, будто она его собственность, вроде как Крыса Изабеллу; и он недоумевает, как это сторож или шофер смеет к ней прикасаться, но тут с соседнего балкона доносится теплый голосок, и небо сразу же поднимается так высоко, что может вдохнуть в себя разом весь город.
   — Видел? Это моя мама. А дядьку этого я не знаю.
   Он ошалело смотрит на нее, будто видит впервые, счастливый от того, что она здесь, перед ним, вся в искорках золотистого света, грациозная и улыбающаяся; он пожирает ее глазами, не в силах вымолвить ни слова.
   — Ну и видик у тебя! Ты что, со мной не хочешь разговаривать? Я целый день просидела одна, Пьеро.
   Ему хочется, чтобы она говорила и говорила без конца, не ради самих слов, а только ради звука ее голоса, ради этой музыки, от которой трепещет в нем каждая жилка и которая звучит для него одного. Она появилась так внезапно, а он столько времени ждал ее, что даже начал сомневаться: уж не выдумал ли он ее, как и все прочее; и от этого она кажется ему такой бесценной, что он боится произнести хоть одно слово — иначе она наверняка может лопнуть, как мыльный пузырь, и останется только несколько капелек воды у него на лице, и опять он один в обществе теток, навеки скованных зимним льдом. Он говорит, с трудом выталкивая слова, сдавленным голосом, как тот, кто слишком долго ждал радости, а когда она наконец пришла, он плачет, и никто не может понять почему.
   — Сейчас спущусь на улицу и мы уйдем.
   — А ты на самом деле еще красивей, чем мне казалось. Пьеро… по-моему, я тебя люблю.
   Она перегибается через перила, не касаясь ногами пола, и подставляет ему маленький смеющийся ротик, малиновей любой малины.
   — Ты ведь не станешь верить тому, что я говорю, глупенький! Всю ночь мне снился сыч в огромных башмаках, и они мешали ему летать. Куда же ты их дел?
   Между двумя малинками сверкают маленькие беличьи зубки. Ее смех, бездонный, как вода в омуте, освежает его пылающую грудь, подобно прохладной ладони. Она садится верхом на железные перила — ее белое платьице высоко задралось — и провозглашает на всю улицу:
   — Никто ни разу не засмеялся, когда я говорю: «Ты красивый, и я тебя люблю». У всех такой же дурацкий вид, как у тебя. Как будто я всерьез!
   Она перелезает через перила и становится на узенький выступ.
   — У тебя волосы торчат, как шерстка у моего плюшевого мишки, я буду звать тебя Пушистик.
   Пятки ее упираются в бортик балкона, она держится сзади за перила, дугой выгнувшись вперед, повиснув над пустотой, и хохочет как безумная; она похожа на золотисто-белую птицу, которая вот-вот взлетит.
   — Ладно, пусть я буду мишкой, если тебе правится. А Пушистик — это смешно! Да что ты делаешь? Совсем с ума сошла!
   Он только сейчас сообразил, что происходит, ему казалось, что эти трюки для нее самое обычное дело, но, измерив взглядом пустоту под маленькой белой фигуркой, нависшей над улицей, он понял, что она висит над бездной, а смех ее раздается так близко, что он не удивился бы, перепрыгни она сейчас к нему.
   — Иди же, поцелуй меня. Боишься?
   — А вдруг ты свалишься? Воображаешь, что у тебя есть крылья?
   — А-а! Значит, на тебе опять старые башмаки и ты боишься взлететь, как тот сыч. А еще говорил, что я не смогу перебраться через пропасть по канату! Пушистик трус! Вот позор!
   Он тоже перелезает через перила, стараясь схватиться за них покрепче — ноги его с трудом умещаются на выступе балкона, — и делает всем корпусом рывок вперед, но, видно, слишком сильно, так что с трудом удерживается на ногах. Кое-как восстанавливает равновесие.
   — Не вышло! Медведь и тот, наверно, ловчее тебя проделал бы это.
   — Интересно, что говорят тетки, когда видят эти твои штучки?
   — Они падают в обморок, валяются два часа, а потом вызывают пожарных, и те их подымают. По-моему, и тебе пожарных надо вызывать.
   — Ты слишком долго так стоишь, Джейн, у тебя руки затекут.
   — Скажешь тоже! Хочешь, я и тебе помогу?
   Ее рука на мгновение отпускает перила и летит к нему. Напрягшись всем телом, он находит удобное положение, изогнувшись, как она. Губы их на расстоянии поцелуя.
   — Видишь, у тебя тоже получается, только вытяни побольше ноги.
   — Да не в ногах дело, руки у меня слишком короткие.
   Она встряхивает головой, и вот уже рыжая пена ласкает и ослепляет его.
   Внизу кричат и размахивают руками женщины. Останавливается какая-то машина, и водитель высовывается, чтобы посмотреть на них, а у него в это мгновение мир переворачивается в глазах. Из последних сил, напрягая икры, он тянется вперед и касается губами ее губ: никогда еще не было у малины такого обжигающего вкуса. Потянувшись ему навстречу, она высовывает язычок, и от этого розового скольжения между его губами у него кружится голова, ноги становятся ватными, и он с трудом удерживается на месте, едва не выпустив из рук перила. И как раз в этот миг раздается трескучий голос тети Марии:
   — Ты нарочно хочешь разбиться, чтобы наделать нам неприятностей!
   Он перелезает через перила обратно на балкон я спокойно отвечает:
   — Не приставай ко мне. Я из-за тебя чуть не сорвался.
   Но тетку гораздо больше раздражают гримаски Джейн.
   — Ах ты потаскушка, убирайся сейчас же отсюда! Падай себе сколько угодно, вот будет прекрасный урок для твоей мамаши.
   — Встретимся внизу? — бросает Джейн, перешагивая через перила и демонстрируя шелковые облегающие трусики и розовые ножки, с которыми не сравнится никакая груша.
   — Таких детей, как ты, взаперти надо держать! Бесстыжая нахалка! А ведь кюре сидит на галерее! Ему давно следовало бы заняться вами обоими. Срам-то какой!
   Джейн приплясывает на своем балконе и распевает:
   — Пушистик боится старой вонючей совы… старой вонючей совы…
   Тетка заталкивает его в квартиру, награждая слабыми тычками, а Джейн, перегнувшись через перила, продолжает дразниться:
   — Знакомьтесь, это Пушистик, мужчина моей мечты! Только не изуродуйте мне его, он ведь такой хорошенький. Я жду тебя внизу, мой прекрасный Пушистик, мы отправимся с тобой в кругосветное путешествие.
   Едва оказавшись в гостиной, он бросается к входной двери и выскакивает вон.
   — Что это еще за гвалт? — кричит из кухни тетя Роза.
   На площадке он задерживается у квартиры Джейн, готовый, если понадобится, отразить нападение тети Марии, но она, застыв на пороге, только беззвучно разевает рот, как будто ей не хватает воздуха.
   Наконец, громко хохоча, появляется Джейн.
   — Мы уже проехали Торонто и Чикаго… У-у… у-у… старая сова! Пушистик, а со старых сов индейцы тоже снимают скальп?
   — Пошли, и без того достаточно глупостей наболтала.
   — Вовсе это не глупости. Мы просто с ней играем в потаскушку и старую сову. Ты не знаешь правил игры.
   Наконец тетка отдышалась и крикнула, хлопнув дверью:
   — Сейчас придет дядя и вызовет полицию! Вот тогда ты у меня посмеешься, хулиган!
   Они несутся вниз, перескакивая через несколько ступенек, и вот они наконец на свободе, вдвоем, и впереди у них столько часов, наполненных солнцем.
   Вдалеке он замечает грузную фигуру дяди с зонтиком под мышкой, в темно-серой шляпе, в этой шляпе у него всегда такой вид, будто он возвращается с похорон. Они переходят улицу Мэзоннев и, не сговариваясь, направляются к дому мамы Пуф; сегодня вывески Кока-кола, Кики Черная лошадьвыглядят как-то особенно празднично под крутыми узкими лестницами, по которым снуют женщины и дети, а ласковый, теплый ветерок, который, кажется, можно потрогать, доносит из окон аппетитные запахи.
   Волосы Джейн, схваченные заколками над ушами, струятся по белому платью, медно-золотые и такие воздушные, что он с трудом удерживается от искушения коснуться их, чтобы убедиться в их реальности.
   — Знаешь, что мне мама сказала?
   — Что тебя запрут на замок!
   — Откуда ты знаешь?
   — Нетрудно догадаться, ты этого вполне заслуживаешь, да и вообще это всем детям говорят.
   — Она сказала, что отправит меня в монастырь и там я буду общаться только с детьми нашего круга. Что такое круг?
   — Это куда мне нет ходу, раз она сказала, что я тебе не компания.
   — Там меня будут учить музыке и уйме всяких вещей, чтобы я стала настоящей дамой. А я сказала, что все дамы толстые, а я не желаю быть толстой. И они смеялись — мама и тот дядька, которого я терпеть не могу.
   Ему интересно было бы разузнать про этих дядек, которые сторожат их по ночам и ведут себя с ее мамой, как будто они папы, но это вещи слишком деликатные, и нечего ему туда соваться со своими грубыми лапами.
   — Твоя мама очень красивая и наряднее всех. Наверное, парашюты — это что-то очень изящное.
   — Чепуху ты болтаешь. Что в них изящного?
   — Ведь их делает твоя мама. По ней сразу видно, что она не кроит воротнички, как тетя Эжени. Одета она, как… как киноактриса, вот что!
   — Ты же никогда в кино не был.
   — Ну и что? Я могу себе представить.
   — Никаких парашютов она не делает. Она секретарша, но я не знаю точно, чем она занимается. По-моему, она все время ходит на работу в разные места. И дядьки каждый раз оставляют новый номер.
   — Какой номер?
   — Номер телефона, она его записывает, чтобы позвонить, если что случится.
   — Может, она шпионка? Шпионы всегда меняют номер телефона, чтобы их не поймали.
   — Дурачок, наш-то номер не меняется. А еще она сказала, что мы скоро переедем в тот квартал, где жили раньше, потому что этот район ей надоел.
   — Да, нас она не слишком любит. То есть теток. А маму Пуф?
   — Она говорит, что это плебейский квартал. Знаешь, наверно, нехорошо так говорить, но тебе я все-таки скажу. Иногда мне кажется, что я не люблю маму.
   — Это оттого, что у тебя в это время беличья шкурка наизнанку вывернута.
   — Да нет же! Ты не смейся. Мне кажется, я ей все время мешаю, ей было бы намного легче без меня.
   — Я думаю, это оттого, что взрослым вечно некогда. Ребенок, он и так вырастет, можно им не заниматься. А вот все остальное, наверно, в тартарары провалится, если они хоть на минуту отвлекутся.
   — Что остальное?
   — Да все, кроме детей.
   — Не все взрослые такие. Например, мой дядя Анри…
   — Это совсем другое дело. Он сапожник и никогда не будет учиться музыке.
   — Ой! Да ты же ничего про него не знаешь, дядя Анри замечательно играет на пианино, хоть он и говорит, что никогда не учился.
   Когда они переходят дорогу у дальней церкви, их вдруг оглушает клаксон автомобиля; старый грузовик на высоченных колесах несется на них и останавливается перед самым их носом, вопреки всем правилам на левой стороне, он похож на большую повозку, переряженную грузовиком, — а в окне кабины появляется ястребиный профиль, и Крыса улыбается им до ушей, такой довольный, как будто ведет по меньшей мере трамвай.
   — Смотреть надо, когда улицу переходите! Думаете, этот драндулет легко остановить? Да он норовистее любой мольсоновской лошади. Слава богу, бицепсы у меня есть.
   Он сгибает и разгибает руку, длинную и тощую, как прут.
   — Ну что, роман идет полным ходом? Даже друзей знать не хотите?
   — Куда это ты взгромоздился? Может, это «скорая помощь» за тобой приехала? Может, ты на природу отправляешься?
   Крыса отвязывает веревочку, которая придерживает дверцу грузовика, спрыгивает на землю и подтягивает штаны, словно возчик, скативший с телеги бочку.
   — Это мой автомобиль, господин остряк. Я выменял его на велосипед, и мне еще приплатили. А тебя, белочка, сверху видно за версту, ты слепишь водителей, как прожектор. Поцелуешься с добрым дядей?
   Крыса наклоняется к Джейн, а она, развернувшись, дает ему пощечину. Ничуть не удивившись, Крыса с улыбкой выпрямляется.
   — Черт побери! Да это не любовь, это — страсть! Тебе повезло, петушок, многих она любила, но так пылко — никого.
   — Никого я никогда не любила! — запальчиво кричит Джейн.
   — Ясно, и твоя матушка тоже. Ладно, радуйтесь, что я сегодня добрый. Хотите, прокачу вас до рынка Бонсекур, я как раз туда еду? Прыгайте в кузов, только держитесь крепче, привязывать мне вас нечем.
   Из кабины вылезают двое парней — один худой, высокий, с длинной узкой головой, в солдатских штанах и широченном синем халате.
   — Знакомьтесь, это Баркас, — говорит Крыса. — Гребет как бог, всегда сухим из воды выйдет.
   Другой — белобрысый толстяк — ест мороженое, и оно капает на его плащ, длинный-предлинный, чуть ли не до пят.
   — А это, как видите, Банан. Мы промышляем перевозками, а я к тому же ремонтирую холодильники, как твой отец.
   — Мой отец никакие холодильники не ремонтировал.
   — Так ведь большие, петушок, очень большие, величиной с целый завод, это тебя устраивает?
   — Врешь! Он… он летчик.
   — С тобой не соскучишься. О'кэй, пусть он будет хоть папа Римский. Ну, полезайте же, а то полиция притащится.
   Грузовик застопорил движение, водители кричат и сигналят со всех сторон. Но Крыса как ни в чем не бывало не спеша обходит машину, помогает ребятишкам забраться в кузов и, строго приказав держаться за кабину, садится за руль; грузовик срывается с места, обдает запахом горелого масла, а за ним стелется черное облако, в котором один за другим исчезают дома. Когда Крыса переключает скорость, кажется, что кабина вот-вот оторвется от кузова. Он все время оглядывается, чтобы убедиться на всякий случай, что кузов на месте, и строит им рожи, словно расшалившийся мальчишка. В кузове валяются старые покрышки, обрывки цепей, какие-то доски и даже клетки для кур.
   На трамвайной линии Крыса нарочно петляет по рельсам, и их швыряет от борта к борту. Джейн чуть не до крови вцепляется в него ногтями, что-то очень громко говорит и смеется, но сквозь тарахтение мотора и уличный шум ничего нельзя разобрать. Грузовик съехал с рельс, чтобы дать дорогу трамваю, и никак не может его обогнать. Крысе приходится стоять на всех остановках в ожидании, пока двери трамвая закроются. Рядом с Крысой торчит неподвижная голова Баркаса, а Банан без конца оглядывается, и на его круглой роже сияет блаженная улыбка.
   Когда грузовик останавливается, ему удается наконец расслышать слова Джейн.
   — Считай, что мы путешествуем вокруг света в твоем вагончике, только кладбище ему не понадобится, он развалится прямо посреди улицы.
   — Ты знаешь этих парней?
   — Впервые вижу. У Крысы каждый раз новые знакомые. Наверно, он их по ночам выискивает.
   — А его ты давно знаешь?
   — Крысу? Да он везде болтается, кто ж его не знает?
   — А что, если нам не возвращаться домой?
   — Куда же мы пойдем? Я не захватила с собой еды.
   И снова грохот мотора прерывает их разговор. Она разочаровала его сейчас не меньше, чем тогда с хрустящей картошкой. Странно, что еда имеет для нее такое значение. Сам он никогда не бывает голоден. Куда уж ей играть в путешествия: она слишком привыкла к дому, к своим вещам. Где они возьмут для нее платья? Он-то всегда раздобудет себе штаны, пусть они будут длинные или короткие, неважно, а вот Джейн, как же она обойдется без этих платьиц, которые шьют специально для нее? А вдруг, если девчонкам не давать есть, они становятся уродинами и у них выпадают волосы и зубы? Он все равно любил бы ее, будь она лысой и беззубой — ведь для него она навсегда осталась бы прежней, — но, наверное, чувствовал бы себя виноватым, хотя на все готов, лишь бы ее прокормить. Он крепко-крепко прижимает ее к себе, боясь, как бы она снова не насажала пятен на свое платьице, и ждет не дождется, когда этот чертов грузовик хоть куда-нибудь доедет.
   Во время следующей остановки она объявляет:
   — А что? Мы вполне можем отправиться путешествовать. Порт совсем рядом с рынком, пароходы отплывают вечером. Я тебе их покажу. А потом вернемся пешком.
   — Куда они плывут, твои пароходы?
   — Не знаю. Куда-то далеко.
   Грузовик наконец сворачивает с трамвайной линии и выезжает на площадь, запруженную машинами и простыми повозками, тут же стоят длинные дощатые столы, заваленные овощами, дохлыми ощипанными курами, цветами, бутылками с разноцветными жидкостями. Крысе то и дело приходится притормаживать, потому что люди здесь разгуливают, как в парке, и даже останавливаются поболтать прямо посреди мостовой; в конце концов грузовик подъезжает к большому зданию, сложенному из черных камней, тут толпятся торговцы и стоит запах мяса и прелого сена.
   — Ты когда-нибудь была здесь?
   — Тыщу раз. Мама Пуф покупает здесь овощи и мясо. Сюда привозят продукты крестьяне, говорят, у них все дешевле и вкуснее.
   — Ну вот видишь, ты с голоду не помрешь.
   Она поднимает на него обиженный, даже какой-то колючий взгляд.
   — Если я захочу, могу вообще ничего не есть. Давай совсем не вернемся. Говорят, люди привыкают ничего не есть, главное, чтобы была вода. А где мы будем спать?
   — Посмотрел бы я, как это ты не будешь есть! Это только в книжках люди не едят, и чаще всего девушки, когда умирают от любви.
   — А где мы будем умываться? Мальчишки никогда ни о чем не подумают, привыкли, что женщины о них заботятся.
   — Уж вода-то повсюду есть, а если нет, то все равно дождь пойдет. И ночевать летом можно где угодно.
   — Думаешь, я боюсь? Просто я еще не знаю, люблю я маму или нет.
   — Вот и я тоже так с тетками. А вдруг они хоть несколько дней в месяц бывают добрыми и ласковыми? Вдруг и они, и твоя мама пошутили и никто нас не собирается никуда отдавать? А вдруг ты через неделю меня разлюбишь? Обо всем надо хорошенько подумать. Вылезаем?
   — Пушистик, я же тебе сказала, что это неправда, я всем мальчишкам признаюсь в любви, чтоб посмотреть, какой у них будет идиотский вид.
   — Вот поэтому-то я и не говорю, что люблю тебя. Скажи девчонке, что любишь ее, она сейчас же есть попросит.
   Он спрыгивает на землю и протягивает ей руки, но она, даже не взглянув на эти протянутые к ней дружеские руки, соскакивает сама.
   Она показывает ему язык, и тут как раз появляется Крыса.
   — Что-то рановато! Не зря я вас туда засунул, я не сомневался, что вы выйдете оттуда врагами на всю жизнь. Отличная машина, чем тебе не свадебный автомобиль!
   — Что ж ты на ней с Изабеллой не катаешься? А за руль посади Баркаса.
   Крыса хлопает себя по ляжкам и гогочет — в груди у него что-то долго скрежещет.
   — Чтоб ее расшевелить, не нужны ни грузовики, ни Баркасы. Попробовала бы она мне такую рожу скорчить, как эта рыжая фря!
   К ним подходит Банан с новой порцией мороженого, которое он слизывает языком. Его крошечные круглые глазки совсем сходятся к переносице, когда он подносит ко рту сладкий белый шарик, а свободной рукой он оттягивает свой истрепанный плащ, длинный, как сутана, будто хочет, чтобы мороженое попало ему не только в брюхо, но и растеклось по всей коже. А Баркас вообще скрылся из виду.
   — Чертов малый, вот сволочной характер, вылитый Марсель! И струю-то дальше, чем на вершок, выдать не может, а уже лезет учить взрослых.
   — Гастон, я запрещаю тебе говорить при ней такие вещи.
   Крыса ерошит ему волосы длинными, белыми, как сама болезнь, пальцами, и он усилием воли заставляет себя стоять спокойно, чтобы не обидеть его, хотя внутренне весь ощетинивается.
   — Слыхал, Банан? «Я тебе запрещаю»! Вот как нынешние сопляки с нами разговаривают. Никакого уважения. Будто его рыжая англичанка, с тех пор как она соизволила поселиться в нашем предместье, не наслушалась такого, что будь здоров! Скажи ему, Банан, кто тут главный.
   Белобрысый повинуется с улыбкой, сочащейся мороженым.
   — Ты главный, Крыса.
   Гастон горделиво подтягивает штаны и, задрав голову, устремляет взгляд в небо, словно между ним и простыми смертными уже нет ничего общего.
   — Видал, Пьеро, какой у меня авторитет! Я же тебе говорил, что такой спектакль выдам вам напоследок, сам увидишь! Когда крысы вылезают из нор, перед ними ничто не устоит. Я объявляю, что настал сезон крыс. Ладно, пошли, мне тут надо одного человечка повидать. Баркас нас догонит. Ты с нами, принцесса?
   — Нет, мы идем смотреть на пароходы. Ты вечно выражаешься, и потом, мне не нравится твоя белобрысая телка.
   Джейн напустила на себя высокомерный вид и говорит самым язвительным тоном, на какой только способна, но Крысе не так-то просто испортить настроение.