Ему требуется немало времени, чтобы проглотить все эти новости, от которых ему становится грустно. Англичанин! Да еще летчик! Она как будто удаляется от него на тысячу миль, и рубашка кажется ему теперь недостаточно чистой для нее. Никогда им не стать друзьями.
   — Мой тоже летчик, — поспешно выпаливает он, не задумываясь, чтобы она не оказалась слишком уж далеко.
   — Он штурман или стрелок? Мой — штурман.
   — Мой тоже, — говорит он не сморгнув.
   Чтобы сравняться с ней и даже немного ее обскакать, он с гордостью добавляет:
   — А мой зато улетел на самолете, без всякого поезда. На Летающей крепости. А еще у меня есть брат, капитан подводной лодки.
   Она хохочет:
   — Про подводную лодку ты все врешь, они есть только у немцев.
   — Ну и что?
   — Тогда выходит, твой папа и мой должны его бомбить.
   — Мой брат в Штатах. А дядя сказал, что у американцев втрое больше всякой техники, чем у немцев, кроме ракет.
   — Что такое ракета?
   — Не знаю. Секретное оружие.
   — Моя мама — француженка, но меня назвали Джейн. Я долго-долго не видела папу, а потом он приехал и опять уехал, я провожала его на вокзал. И больше он не возвращался.
   — Мой тоже. Значит, ты знаешь английский?
   — До того как мы приехали сюда… подожди, это было год… нет, два года назад. Мы жили в горах, в своем домике, совсем одни. Daddy не было с нами, но все кругом говорили по-английски. Почему ты сказал, что на войну поезда не ходят?
   — А вот я тебе докажу, что мой брат командир подводной лодки! Потому что туда надо плыть по морю, оно очень-очень большое, от Панамы до самого Северного полюса.
   — А что такое Панама?
   — Я же говорю: самый край моря. Там даже есть вроде бы улица, из воды, конечно, которая в другое море ведет. Брат прислал мне оттуда открытку, я тебе покажу.
   — Ладно, пускай, но до моря все равно надо ехать на поезде. А ты, верно, решил, что я раздумала идти за вами, да?
   — Нет, я сразу догадался, что ты спряталась.
   Он и забыл, что первый раз в жизни сидит без рубашки, ему до того легко, словно болтать с девчонками для него дело привычное; если бы не ее красота, если бы ему не было так хорошо среди этой золотисто-зеленой пены, хотя она и не для него, если бы он не боялся выскользнуть из теплого света этого орехового взгляда, можно было бы даже подумать, будто он болтает с простодушным мальчишкой, знающим не больше его, который все, что ему ни расскажешь, принимает за чистую монету. Правда, от его вранья она не стала менее таинственной, и при мысли о ее daddy на душе у него становится неспокойно. Единственная разница — и это для него самое неожиданное и важное, — что, если кто-нибудь посмеет поднять на нее руку, будь это даже его родная тетка, он будет драться насмерть, не раздумывая ни секунды. Он не боится никого на свете, кроме нее самой, хотя она кажется ему хрупкой, как воробушек. И его уже никто и никогда не запугает.
   — Твой дядя мне улыбается, когда он один, а с ними делает вид, будто меня не замечает. Мама говорит, что старые девы просто бесятся и на них нечего обращать внимание. А ты откуда приехал?
   —Из збмка. Он очень далеко отсюда.
   Он отвечает не раздумывая, словно сам верит, что это правда.
   — А почему ты в форме?
   — Потому что наш замок сейчас в руках врагов, его захватило воронье.
   — Как же ты выбрался оттуда?
   — Голубой Человек послал двух воинов, чтобы меня освободить.
   — И отправил к злым теткам? От них только и слышишь: «Чтоб духу твоего здесь не было!» И про маму они ужасные гадости рассказывают! Она мне сама говорила.
   — Скоро все это кончится. Когда Голубой Человек вернется с войны, он прогонит воронье, и посадит повсюду цветы и деревья, и везде устроит фонтаны. И все дети будут делать что захотят, и у каждого будет лошадь, и собака, и даже отдельная комната.
   — Голубой Человек — это летчик, твой отец?
   — Не знаю. Я его никогда не видел.
   — А я своего видела, целый день. Он был такой красивый в голубой форме! Я никак не могу поверить, что он уехал. Ты знаешь, какой он добрый! Самый добрый папа на свете! А много детей в твоем збмке?
   — Сотни. А ты верно сказала, летчик и есть Голубой Человек.
   — Голубой, как само небо! А в одной семье столько детей не бывает.
   Он предпочел бы поговорить о чем-нибудь другом, ради нее он и так слишком много наврал зараз, не подумавши, и не уверен, что сумеет ответить на все ее вопросы. Конечно, девчонки мало что понимают в жизни, подловить его она не сможет, но все-таки лучше не слишком завираться.
   — А они вовсе не родственники. Их всех украли.
   — Украли? А зачем красть детей?
   — Ну, как тебе сказать… это заложники. Понимаешь, что это значит? Вороны воспользовались тем, что их отцы на войне.
   — А до этого в замке не было детей?
   — Конечно, были, но это совсем другое дело. Там были дети, у которых вообще нет родителей, и Голубой Человек отдал им свой замок.
   — А что это за вороны?
   — Это безволосые женщины, поэтому они прячут голову под большими крыльями, и у них, как и у старых дев, тоже не бывает детей, только по другой причине.
   — А по какой?
   — Сам не знаю. Это тайна.
   — Если ты никогда не видел ни Голубого Человека, ни своего отца, откуда ты знаешь, что он летчик?
   — Мне брат говорил.
   — Ты хоть брата-то видел?
   — Ты что, мне не веришь? Конечно, брата я видел. Он мне даже письма писал; там вырезаны некоторые места, чтобы никто не узнал, где находится подводная лодка.
   — И в твоем замке все одеты, как ты? Это вроде армии, что ли?
   — Пожалуй. Хорошо, что мы не девчонки, потому что девчонки…
   — У нас в школе тоже все одеты одинаково. А твои вороны — это просто монахини, как и у нас.
   — Неправда! Мы не девчонки! — возмущается он, пытаясь перекричать загудевшие внизу паровозы.
   Он встает на четвереньки и чертит в желтой пыли кружок, над ним большие квадратные крылья, а посредине длинный зубастый клюв.
   — Это, по-твоему, монахиня, да?
   Она тоже встает на четвереньки и рассматривает рисунок, но он уже ничего не видит, ослепленный золотом ее волос.
   — Я не пойму, что тут нарисовано. Мама говорила, что ты приехал из сиротского дома.
   — А что такое, по-твоему, сиротский дом? — спрашивает он с плохо скрытым беспокойством.
   — Откуда я знаю? Дом, куда отдают детей, у которых нет ни папы, ни мамы. Но ведь у тебя есть отец. А у меня еще есть старшая сестра, но только она нехорошая.
   Ему неприятно, что у нее есть сестра, пусть даже нехорошая. А он-то думал, что у нее никого нет, кроме него, пока ее отец на войне, а мама на работе.
   — Чем же она нехорошая?
   — Не знаю. Мама из-за нее вечно плачет. Ей семнадцать лет. Она не живет дома. Мы даже не знаем, чем она занимается. Мама работает, она парашюты делает. Она приходит домой поздно ночью, а сестра даже не желает присмотреть за мной.
   — Значит, ты всегда одна? — спрашивает он радостно,
   — Часто, но иногда приезжает бабушка.
   — Теперь все будет по-другому. Теперь я буду с тобой.
   Она встает, фыркает и отряхивает подол, а он отводит глаза, чтобы не смотреть на ее крохотные белые трусики.
   — Какой прок от такого маленького мальчика! А твои тетки? И вообще, у меня есть подруга, Тереза, она мне часто звонит, я почти каждый день у них ужинаю, у них большая семья, и мне там очень хорошо. Тереза зайдет за мной сюда.
   Джейн возвращается к решетке и смотрит вниз на поезда. Его огорчил ее смех, а еще сильнее эта Тереза со своей большой семьей, где Джейн так хорошо. Он не выдержал испытания: и сказать-то еще ничего не успел, а она уже отвергла его. Ей просто любопытно было узнать, кто он такой, а теперь он ей больше не нужен. А может, все девчонки такие, они, как непоседливые мотыльки, опускаются лишь на собственную тень.
   Посреди парка высокая эстрада, крыша у нее в виде пагоды. Прищурившись, он читает вывеску: КОНЦЕРТЫ В ПАРКЕ КЭМПБЕЛЛ… « Ежедневно, в восемь часов». На улице Нотр-Дам трамваи останавливаются только на красный свет, но никто не входит и не выходит, а по мостовой движется мольсоновская повозка, задерживаясь то у одних, то у других ворот, и округлые крупы лошадей блестят на солнце, как шоколад.
   Напрасно он ждет, что она вернется или окликнет его. Ему становится страшно, вдруг он не успеет поговорить с ней до прихода этой самой Терезы; он натягивает рубашку прямо поверх комбинезона и шагает к ней.
   — А я только что видела красивый белый пароход с двумя трубами.
   Теплый низковатый голос возвращает его к жизни, а ведь только что на него накатила дурнота от запаха пивоварни, жженой резины и паровозной гари.
   — Его тащили на буксире три паровоза, и он причалил у вокзала, чтобы забрать солдат, — говорит он, чтобы ее посмешить.
   — В жизни не слыхала такой чепухи! Думаешь, я вру? Надо же, первый раз пришел в парк и не веришь, что отсюда видны корабли!
   Он очень доволен своим пароходом на вокзале. Теперь он отчаянно соображает, куда бы еще его отправить, чтобы она посмеялась. Но она просовывает маленькую ручку в золотистых пятнышках сквозь решетку и показывает куда-то вдаль, за железную дорогу и за длинное здание, которое заслоняет им горизонт.
   — Видишь там голубой клочок? Ну вот! Это река. Весь пароход не видно, только чуточку, но если долго смотреть, то весь увидишь.
   — Так близко и ничего не видно? А какая она, река? Чтобы ее увидеть, надо подняться на мост, да?
   — Ой, до чего мне есть хочется! Хрустящую картошку привезли, — говорит она не оборачиваясь.
   Он тоже чувствует, что откуда-то потянуло жареной картошкой. В ворота въезжает пузатая повозка, такая же грязно-желтая, как и трамваи; ее тащит, понурив голову, тощая-претощая лошадь. В облачке пыли мелькает зеленое платье Джейн: она уже летит мимо эстрады к воротам, и он бросается вдогонку. К повозке они подбегают вместе. Там, рядом с толстяком в белом фартуке, заляпанном горелым маслом, он с удивлением обнаруживает Крысу. Но удивление сменяется гневом, когда Крыса своим мертвым голосом обращается к Джейн:
   — Я так и знал, что ты здесь, моя белочка, только ради тебя и приехал. Все за мой счет, и подливочка в придачу.
   Он протягивает ей кулек, доверху полный, так что масло стекает через край и картошка вываливается ей на платье.
   — Ой, Крыса, не надо столько, лучше потом еще дашь!
   Гастон высовывается из повозки, запускает обе ручищи в ее рыжую шевелюру и притягивает к себе.
   — Ну, а что за это получит добрый дядя?
   Он целует ее, но это полбеды! — она и сама чмокает его в щеку.
   — Кушай на здоровье, чтобы поскорее вырасти. А то я жду не дождусь, когда ты наконец станешь большая и можно будет с тобой…
   Крыса хлопает толстяка по спине и хихикает, словно масло шипит на сковородке.
   — Лакомый будет кусочек, а, Квашня?
   Задыхаясь от негодования, Пьеро кладет в окошечко повозки свои монетки и гордо говорит Крысе:
   — Это я ее угощаю. А тебе что здесь надо, Крыса?
   — Смотри-ка, паинька Пьеро пришел в парк поиграть. Этот молокосос-деревенщина уже углядел нашу белочку. Ах да, вы ведь соседи… А я тут картошечкой торгую, дышу свежим воздухом. Забирай свои гроши, нам они ни к чему.
   — Ты не смеешь ее целовать.
   — Да ну? Интересно, почему бы это?
   — Потому что ты — Крыса, потому, что ты болен. И потому, что ты ей даже не родственник!
   Джейн жадно уплетает картошку. Можно подумать, что эту птичку неделю не кормили. Она делает вид, будто разговор ее не касается. А Крыса и не злится всерьез, только все смеется, точно масло скворчит.
   — Полюбуйтесь на этого щенка! Она что, твоя собственность? Чтоб такую красоточку да не поцеловать! Уж не ты ли мне помешаешь?
   Толстый сторож с серебряным свистком наконец зашевелился на своей бочке: он слезает и направляется к ним.
   — Джейн, сейчас же перестань есть его картошку!
   Ему делается противно, что она так прожорлива, что пальцы у нее в масле и на нарядном платье расплываются жирные пятна. А на волосы, на ее прекрасные волосы он уже не обращает внимания, настолько он возмущен.
   Она говорит с набитым ртом, брызгая слюной. Теперь это самая обыкновенная девчонка, которая не умеет прилично есть, да еще принимает что угодно от кого угодно — этого он Крысе в жизни не простит! Он, пожалуй, был бы даже рад, если бы она заразилась от этого чахоточного.
   Сторож начинает браниться:
   — Я предупреждал тебя, Крыса, в прошлый раз: будешь слоняться вокруг парка, за решетку отправлю. Ишь ты, изображает из себя продавца картошки! А ну, отчаливай отсюда, да поживее!
   — Ладно, не шуми, дай коняге развернуться. Она у нас пятиться не обучена. Можешь уматывать на свою бочку, Ансельм.
   Падшая фея стоит в стороне, посасывая ломтик картошки, и в ее кошачьих глазах вспыхивают насмешливые искорки. Он выхватывает у нее кулек и швыряет Гастону прямо в лицо, затем как ни в чем не бывало поворачивается к человеку в белом фартуке, не обращая внимания на тощего верзилу, который дышит так хрипло, точно у него внутри что-то рвется.
   — Дайте на все деньги, — говорит он спокойно.
   — Я не хочу. Не притронусь я больше к этой картошке.
   Она сует свою замасленную ладошку в его руку и, неуверенно улыбаясь, лепечет умоляющим голосом:
   — Ты не сердишься? Я больше не буду, обещаю тебе. Просто раньше мне было очень скучно одной…
   Сторож на бочке свистит, будто дюжина паровозов разом, в свой красивый серебряный свисток. Костлявая лошадь, понурив голову, медленно разворачивается, а Гастон все еще выуживает из волос застрявшие там ломтики картошки и кидает в мальчугана.
   — Черт бы тебя побрал! Не будь ты братом Марселя…
   Но конца фразы уже не слышно. Его длинные черные космы мелькают еще раз, когда повозка выезжает за ворота.
   — Эй, белочка, передай Изабелле, что я навещу ее вечерком…
   — Кто это Изабелла?
   — Старшая сестра Терезы.
   — А что ему от нее надо?
   — Не знаю. Он всю неделю по вечерам за ней приходит, а с ним еще двое приятелей помоложе. Мадам Лафонтен недовольна, но Изабелла вроде моей сестры. Она говорит, ей жалко его, и потом из всех парней с нашей улицы один Крыса и остался.
   Он замечает, что машинально сжимает ее руку; еще пять минут назад он не смел об этом и мечтать, а теперь не испытывает никакой радости, он чувствует только, что рука у нее маленькая и что ему неприятно прикосновение масляных пальцев. Если бы не этот взгляд и не эти удивительные волосы, если бы не отзывался в каждой его жилке низковатый голос, переливающийся, точно вода, и если бы она не показалась ему с первой минуты самой драгоценной, единственной на свете, то сейчас она была бы просто самой обыкновенной тетехой, к кому даже и подойти неохота и про кого не придумаешь никакой истории. А она этого не знает, даже не подозревает, ведет себя черт-те как, не понимая, кто она такая, и сразу перестает быть прекрасной картинкой из книжки. Целоваться с Крысой за хрустящую картошку! Он все никак не может ей этого простить. Схватив ее крошечные пальчики, он из всех сил трет их о свою рубашку.
   — Неужели тебе не стыдно целовать этого гнусного верзилу, ведь у него полный рот заразы! Посмотри на свое платье, оно было такое красивое, а теперь все в масле, и руки тоже!
   Она не сопротивляется, поглядывая на него покорно, чуть боязливо, словно отныне будет слушаться только его. А он своей рубашкой, измазанной глиной и сажей, только еще больше пачкает ей руки.
   — Идем к фонтану, — говорит она таким смиренным тоном, что ему делается стыдно.
   Она подводит его к небольшому бассейну, снимает почерневшие от пыли сандалии и ступает в воду, подставляя лицо под брызги фонтанчика, бьющего посредине. Платье на ней тут же намокает, и, когда она наклоняется, четко вырисовывается ее худенький зад.
   — Иди сюда, здесь хорошо!
   Ее рыжие пряди от воды темнеют и липнут к лицу, как влажные осенние листья. Он снимает ботинки — здесь, на солнце, у фонтана, они выглядят так, будто в них щеголял еще его прапрадедушка, — влезает в ледяную воду и забывает обо всем на свете. Джейн набирает воды в подол платья и брызгает ему в лицо, но он смотрит не мигая на розоватую белизну ее ног, и эта девочка опять кажется ему недоступной, крохотной фигуркой на красивой картинке в книжке.
   Встав во весь рост на своей бочке, Ансельм свистит что есть мочи и грозит им пальцем.
   — У тебя ботинки прямо как у Чаплина.
   — Как у кого?
   — Ты что, не знаешь Чаплина? Это такой маленький человечек с тросточкой, у него ботинки, как у тебя, и нарядный черный котелок, на который все садятся. Вот пойдем в кино — и увидишь. Знаешь, как смешно!
   Она стоит в мокром платье, облепившем ее бедра, и мотает головой, чтобы стряхнуть с волос воду, потом неожиданно целует его в шею.
   — Что, холодно?
   Она проделала это так быстро, что только спустя минуту он вздрагивает от прохладного прикосновения ее губ.
   Там, у ворот, Ансельм уже угомонился я снова застыл в позе созерцателя, взирая на мир с высоты своей бочки.
   Засунув ладони в ботинки, он поднимает их на вытянутых руках, словно они ступают по воздуху.
   — Я исходил в них все, от стены до стены, до самого неба, по кто-то обрезал им крылья, и я никогда не был в кино, никогда не видел пароход, не видел даже обыкновенную белку. Это чудесные ботинки, они служат мне верой и правдой и сегодня впервые гуляют на воле.
   — У Терезы отец — сапожник, он такой смешной… он, наверное, сможет их починить, сделать отличные солдатские башмаки.
   — Зачем? Мы же не солдаты, а летчики. Ты умеешь по деревьям лазать, белочка?
   — Я знаю место, откуда хорошо видны пароходы, можно их даже потрогать. Это за рынком, мы с тобой туда сходим. Они такие красивые, особенно вечером, когда отплывают и на них зажигаются все огни.
   — Что нам теперь делать? Хоть на вертеле сушись!
   — Давай полежим на эстраде. Пошли.
   Она взбирается по крутой лесенке на подмостки и вытягивается на серых досках. Тут темно и прохладно. Теперь, когда она лежит, грея руки между коленками, она кажется ему лишь отражением деревьев, солнечным лучом, пробившимся сквозь витраж в церкви. Он садится рядом и видит, что она дрожит.
   — Замерзла?
   — Да нет, это от нервов. Внутри мне тепло-тепло. По вечерам здесь играет духовой оркестр. И приходит много взрослых.
   — Джейн, а сколько тебе лет?
   Ему доставляет удовольствие произносить это имя, хотя он не уверен, что выговаривает его правильно.
   — Десять. А тебе?
   — Неправда!
   — Почему? Я вот даже не знаю, как тебя зовут.
   — Пьеро. Ты не можешь быть старше меня, я же выше, и волосы у тебя не подстрижены.
   — Пьеро — это лунное имя из песенки. Я не хочу стричься. Мне будет десять зимой, какая разница? Можешь спросить у мамы.
   — Ее же никогда нет дома.
   — Да, она бывает дома только по утрам, но утром она еще спит. Когда она спит, время так медленно тянется, ведь мне даже нельзя с ней поговорить. И часто у нее ночует какой-нибудь дядя.
   — Я тоже не хочу, чтоб ты стриглась. Хочу, чтобы ты осталась навсегда такой уродиной, как сейчас. Дядя, какой еще дядя?
   — Понятия не имею, разные. Нужен же ночью мужчина в доме. Вместо сторожа, наверно.
   — Почему уехал твой отец, не теперь, а когда ты была маленькая?
   — Он работал в Штатах, потом в Африке.
   — Неправда. В Африке никто не работает: там слишком жарко и без конца приходится убивать всяких львов и тигров.
   — Ну вот, он как раз и помогал убивать львов. А твой?
   — Мой?
   — Да, твой, ты ведь говорил, что никогда его не видел.
   — Это совсем другое дело. Моя мама умерла, и потом я был у воронья.
   Он замолкает, потому что внизу, на самых дальних путях, первый раз увидел поезд, в котором есть окошки, и ему хочется разглядеть, едут ли там солдаты. Но поезд идет слишком быстро, и солнце, как маленькая бомба, взрывается в каждом окне. Если мама Джейн жива, то почему же отец Джейн не стал жить с ними? Значит, есть старые девы и есть отдельно матери и отдельно отцы, отцы уходят на войну, им за это дают деньги, которых у них нет, из-за денег отец Крысы и бросился с моста, а Джейн вообще не видит маму, ведь ночью она делает парашюты, а утром спит, и каждый живет сам по себе, как там, у ворон, как дядя, который такой образованный, но не хочет, чтобы ему задавали вопросы; и никто никого не любит, а если и любит, то виду не показывает, и все думают друг о друге дурно: например, что мама Джейн — плохая женщина, что Марсель — вор, и Крыса тоже, и даже сам он вор, — вот Крыса и вымещает злость на цветах. Все гораздо сложнее, чем он себе представлял; раньше ему казалось, что здесь жизнь должна быть совсем иной, чем там, у воронья, а выходит, здесь все то же самое, что и там, если не считать Джейн, но, возможно, ее красота — это только видимость, а внутри скрывается совсем иная девочка, вовсе не такая хорошенькая, которая не отличает прекрасное от безобразного и легко может причинить боль, потому что удовольствия для нее дороже дружбы, а дружба — это единственное, что имеет цену, ради нее люди не задумываясь готовы отказаться от еды, благодаря ей все, что кажется несчастьем, когда человек один, становится счастьем.
   Она садится, прижимается к нему, а он, сам того не замечая, начинает тихонько растирать ее руки от локтей к плечам, и тут обнаруживает, до чего тонкая и нежная у нее кожа, и, растерявшись, не знает, как себя вести.
   — Ты видела детей, у которых есть и папа, и мама? Я вот никогда не видел.
   — У всех детей они ость. Ты только что приехал, потому и не видел. Например, у Терезы и Изабеллы, пожалуйста. У них чудесная мама, такая ласковая, и замечательный папа, он никогда не устает и ужасно о них заботится. Почему бы тебе не поужинать вместе с нами?
   — В пять часов сюда за мной придет тетя Роза.
   — Ну и что? Мама Пуф с ними дружна. Она позвонит им, и все.
   — Пуф — это смешно, но приятно.
   — Ее так зовут, потому что она очень толстая и весь день на ногах, а когда садится, говорит «пуф», даже если ей некогда.
   — Это, видно, какая-то странная семья.
   — Ведь ты с луны, Пьеро, откуда тебе знать?
   — Я знаю гораздо больше, чем ты. До того много знаю, что целому свету никогда не стать таким, каким я его знаю.
   — Верно, все, что ты знаешь, ты просто выдумал.
   Она совсем повисла у него на руках, и, чтобы не упасть вместе с ней, ему приходится облокотиться на рампу, а голос ее, нежный и теплый, как парное молоко, вливается в его грудь и отнимает последние силы. Она вот-вот рухнет на бок, он пытается удержать ее запястье, и собственные пальцы вдруг кажутся ему огромными.
   — Я вот знаю, что Крыса скоро умрет, и никакая это не выдумка.
   — А я думаю, мой папа не вернется с войны, ведь он меня почти не знал, наверно, забудет обо мне в своем самолете.
   — У тебя ужасно тоненькие руки, просто как спички. А я-то хотел убежать с тобой в кругосветное путешествие и до тех пор, пока мы не состаримся, жить только среди таких, как мы, детей. Но куда тебе с твоими ручонками!
   — Почему это! У женщин всегда руки меньше, чем у мужчин.
   — Ничего подобного, знаешь, какие ручищи у тети Марии? А у тети Розы и у ворон? А такие малюсенькие, по-моему, только у тебя. А если тебе придется перебираться через пропасть по канату?
   — Ты меня можешь перенести на спине…
   — Тогда придется очень долю ждать. Я сам еще не очень сильный, я еще должен вырасти.
   — Нет уж, ждать я не согласна. Рассказывай сейчас же, как мы убежим.
   Внизу идет поезд, почему-то без вагонов, из одних колес, а на них, притаившись под брезентом, неподвижно сидят огромные лягушки, с длинными трубами во рту. Ему очень хочется спросить у нее, что это такое, но нельзя: ведь он знает все на свете!
   — Ну ладно, слушай… мы спускаемся в яму, к поездам. Вот видишь, тебе сразу же придется лезть по канату.
   — Зачем? Можно пройти мимо мольсоновского завода, там не так круто.
   — Ну, раз ты и без меня знаешь, где и как нам пройти, я дальше рассказывать не буду. Зачем? И потом учти, в кругосветном путешествии никогда не надо выбирать самый легкий путь — тогда уж лучше просто гулять по улицам, тут и воды попить можно и кругом рестораны, где можно поесть. По-моему, нам вообще не стоит никуда отправляться. Да и незачем девчонок брать с собой. Кому потом рассказывать свои приключения? А если некому рассказывать, то это все равно что дома сидеть. Девчонки должны вязать чулки и ждать.
   — А что же мы будем делать, когда спустимся к поездам?
   Она устраивается поудобнее, вытягивает ноги и кладет голову ему на колени, чтобы лучше слышать. И он спешит начать кругосветное путешествие, лишь бы лился и лился этот рыжий водопад.
   — Пойдем в самый хвост, заберемся в маленький вагончик, только не в холодильник, а вон в тот, с трубой, который не запирается.
   — А-а, это кухня. Уж где-где, а там-то наверняка кто-нибудь есть.
   — Ну вот! Видишь, так нельзя! С тобой далеко не уедешь: слишком много ты всего знаешь, будешь трещать без умолку, и нас тут же поймают.
   — Я только хотела сказать, что если там никого не будет, то для нас это самый удобный вагон. Я теперь буду молчать, обещаю тебе.
   — Сначала, перед отъездом, Балибу будет обыкновенным желтым бесхвостым котом.
   Он ждет, что сейчас она спросит, кто такой Балибу, но, едва открыв рот, она его тут же закрывает: только успевают мелькнуть белые зубки и кончик малинового язычка.
   — Балибу выбрал для нас этот поезд, потому что он отправляется ночью, а ночью, как тебе известно, никто не ест. Но мы с тобой должны поесть, ведь наутро… Ну так вот, всю ночь поезд едет к Северному полюсу, первая остановка у него только через сто тысяч километров — а до Северного полюса еще далеко-далеко, — и вокруг дремучий лес, за ним начинается страна индейцев; через этот лес так часто ездят поезда, что волки в нем больше не водятся, там бродят только белые охотники, но они ничего не могут поймать, кроме рыбы и… красных белок, ужасно злых и глупых; эти белки все время орут, поэтому их сразу можно обнаружить. Но за час до восхода солнца, когда мы наконец въезжаем в страну гор и индейцев, Балибу превращается в машиниста и в том месте, где разветвляются рельсы, отцепляет наш вагончик, и дальше вагончик катится сам, целый день, все вперед и вперед, мимо Торонто и Чикаго — это самые большие индейские деревни — и…