Но здесь, у дяди и теток — это еще не конец испытания. Пожалуй, у них даже хуже, потому что там, среди сотен других, он был свободен от посторонних глаз, о нем могли забыть, он был все равно что пустое место. А здесь он постоянно чувствует на себе чей-то взгляд, будь то даже Крыса, которого Марсель просил присматривать за ним. Так что для этой перемены в его судьбе остается одно-единственное объяснение, которое он услышал от дяди: во внешнем мире произошло некое чрезвычайное событие, оттеснившее его на второй план, Голубому Человеку сейчас не до него; и кто-то этим воспользовался, чтобы увезти его, поселить совсем в другом месте, и пришлось даже впутать в это полицию, чтобы провернуть дельце побыстрее и тайком от всех. Но все-таки дядю-то он знал, тот сам все это время напоминал ему о себе, и он всегда подозревал — не осмеливаясь в этом признаться даже в глубине души, из страха разрушить чары, — что между ними двоими существует куда более прочная связь. Но напрасно он ищет в дяде признаков этого тайного братства. Дядя тоже судит о нем только по внешней оболочке и, что еще хуже, отшатывается при всякой попытке открыть ему, каков он, Пьеро, на самом деле и каким его знает Голубой Человек.
   Когда Крыса привел его в тот каменный дом, у него даже голова пошла кругом от страшного подозрения. Что, если Голубой Человек…
   Он не заметил, как ушел дядя, а когда открыл глаза, то увидел, что от солнца зазолотилась припудренная бородавка на носу тети Розы. Она смотрит на него без гнева, скорее уныло или устало.
   — Так ты попросишь прощения у тети Марии?
   — Нет.
   — Но ведь она и правда очень больна. Надо с ней быть потерпеливее. Ничего не поделаешь! Ее даже в больницу хотят положить.
   — Она не больная, она старая и злая!
   Тетя Роза правой рукой барабанит по оцинкованному столу и усиленно грызет ногти на левой. Она напоминает ему служанку, которая кончила домашнюю работу и не знает, чем заняться.
   — Да нет, просто она забывает, что ты еще маленький, и вообще она не любит мальчиков.
   — Почему?
   — Да как сказать. Наверно, потому, что они шумят и с ними труднее, чем с девочками. Я должна тебя предупредить, пока ее нет здесь: никогда не пей из ее стакана, не бери ее нож, не ложись в ее постель…
   — Да что я стану делать в ее постели? Мне даже в спальню к ней заходить противно. От нее плохо пахнет.
   — Про запах я тебе объясню в другой раз. А в ванной я повесила для тебя голубые полотенца, вытирайся только ими.
   — Ты, кажется, боишься, что я заболею.
   — Да, это заразная вещь. Поэтому ей и следовало бы давно лечь в больницу.
   — Как Крысе, то есть Гастону?
   — Да. У него та же самая болезнь, но он еще и вор вдобавок. Поэтому-то и не надо тебе с ним водиться.
   — Но он единственный друг Марселя.
   Тетя Роза встает, глубоко вздохнув.
   — Пойдем, я отведу тебя в парк. Господи, эту ужасную болезнь тут всасывают с молоком матери. Подожди, я только переоденусь.
   Оставшись один, он бросается в столовую, к буфету, и выдвигает большой ящик. Вот и коробка, на прежнем месте. Он открывает окошечки, крутит ручку, и маленький белый человечек на черном фоне пускается бежать, сначала как-то с запинкой, скачками, но потом он приноровился и заставлял человечка бежать даже задом наперед или на месте, как будто движутся не ноги, а сама земля под ними.
   Чья-то рука ударяет его по плечу с такой силой, что коробка падает обратно в ящик.
   — Придется все шкафы на ключ запирать, чтоб ты не рылся, где не следует!
   Он не оборачивается и прижимается лбом к дверцам буфета, сжав кулаки и изо всех сил стараясь не дышать, чтобы не почувствовать запаха кислятины, совсем прокисшей кислятины. От Свиного Копыта он по крайней мере мог отбиваться, выкрикивать под градом пощечин самые страшные ругательства. Против тети Марии он бессилен, ведь он в ее доме и она больна; прильнув лбом к холодной полированной поверхности, он вдруг увидел гостиную в старом каменном доме, большое плюшевое кресло зеленого цвета, толстую пластинку, которая крутится слишком быстро, услышал женский голос, булькающий, словно вода в водопроводном кране, а потом голос становится протяжнее, медленно сползает все ниже и ниже и, икнув последний раз, совсем замирает — видно, он перекрутил ручку. Тяжелая мужская рука со всего размаху дает ему пощечину, и из губы у него сочится кровь. Это было в его доме, очень-очень давно, а мужчина был…
   Он резко оборачивается и изо всех сил дует в лицо тете Марии; отшатнувшись от него, она хватается за большой стол, но, даже вцепившись в край обеими руками, шатается на своих ватных ногах.
   — Ди… карь несчастный! Вот… я тебе… покажу!
   И она валится на ковер. Он глядит на нее, не шевелясь, и чувствует приступ тошноты.
   Его спасает появление тети Розы: платье у нее все в крупных цветах, шляпа тоже, а на руках белые кружевные перчатки. Вопросов она никаких не задает, помогает тете Марии подняться и подталкивает ее к дверям, сердито шепча:
   — До чего ты дошла! Средь бела дня! И при ребенке! Господи, да что же нам с тобой делать?
   Пока теток нет, он подходит к пианино и пробегает пальцами по клавишам; интересно, по-прежнему ли ждет его Китаец, смиренно сидя за беседкой Свиного Копыта — это единственное место во дворе, где есть тень, — или разыскивает его, показывая другим книгу и вращая узенькими миндалинками глаз, которые, наверно, так никогда и не встанут на свое место.
   Через минуту тетя Роза возвращается.
   — Пошли, я готова. Теперь ты убедился, что тетя Мария и вправду больна? Она тебе что-нибудь сказала?
   — Нет, я даже не слышал, как она вошла. Она ослабела оттого, что ничего не ест?
   — Может быть, — отвечает тетя Роза, словно сама об этом подумала. — Теперь она поспит, и ей станет лучше.
 
   Когда они выходят из квартиры, на лестнице они замечают сидящую девочку. При виде нее его охватывает такая радость, что он совершенно теряется и застывает на месте.
   А она, она вскакивает со ступеньки и с серьезным видом разглядывает его. Волосы! Он никогда ничего подобного не видел и даже представить себе не мог, что бывают волосы такого цвета: рыжие, нет, какие-то золотистые, очень длинные и до того легкие, что колышутся в луче света при малейшем движении. Кожа на ее лице и на голых руках и ногах белая-пребелая, усеянная крохотными веснушками; он встречается с ней взглядом и тонет в темном омуте ее глаз. На ней зеленое платье с большим белым воротником. Он тут же решает, что на всем свете нет более прекрасного и нежного существа, бесценного существа, так что он, наверно, никогда не посмеет взять ее за руку. Он не смеет шевельнуться из страха, как бы она не растаяла у него на глазах.
   Тетя Роза уже спустилась этажом ниже и кричит раздраженным тоном:
   — Чего это ты там застрял?
   Но он стоит, словно скованный пристальным, почти суровым взглядом темно-медовых глаз. Стараясь побороть смятение, он с трудом улыбается, но, вероятно, улыбка у него получается очень уродливой, потому что девочка показывает язык и как ни в чем не бывало продолжает разглядывать его.
   — Привет, — говорит он наконец, не узнавая собственного голоса.
   Она молчит, и это подавляет его.
   — Иди скорее, иначе мы ни в какой парк не пойдем, — выходит из себя тетя Роза, и ему делается неловко за ее крикливый голос.
   Ноги у него вдруг стали тяжелые, словно гири, он чувствует под этим беспощадным взглядом, что разучился ходить, но после еще одной, столь же неудачной попытки улыбнуться он все-таки поворачивается к девочке спиной и начинает спускаться.
   — Если вы идете в парк, я тоже пойду с вами! — вдруг кричит она веселым голосом, перегнувшись через перила. От волнения его охватывает дрожь.
   — У тебя есть мать, с ней и гуляй, — сухо отвечает тетя Роза, крепко стискивает его руку и тащит вниз по лестнице.
   — Почему ей нельзя пойти с нами? Тебе жалко, что ли?
   Только что ему даже нравился ее наряд и шляпка с цветами, а теперь тетка кажется ему нелепой, словно одна из ворон переоделась в городскую даму. Но она не отвечает и по-прежнему тянет его за собой, шагая, как гренадер, полная враждебной решимости подарить этот праздник только ему одному.
   — А если ее мамы нет дома и она осталась одна?
   — Это уж точно, что она одна и матери ее, как водится, дома нет! Ни днем, ни ночью!
   Он слышит, как за их спиной девочка прыгает по ступенькам на одной ножке, а когда он оглядывается, она стоит уже на площадке, поджав одну ногу и приложив палец к губам в знак того, что он должен молчать. Этот простой жест, словно они уже сообщники, переполняет его радостью. Малейший знак, поданный незнакомым человеком, означает тайное товарищество. Он-то хорошо это знает, ведь там иногда месяцами царило молчание и он общался с приятелями только знаками.
   — Ее мать — дурная женщина. С ними не надо разговаривать. Ни в коем случае.
   Он не может представить себе, что такое дурная женщина, вот разве что тетя Мария. И как можно так сказать про чью-то маму, тем более про маму такой красивой девочки? Что делать ребенку, если другим детям не разрешают с ним разговаривать? Даже с длинным Жюстеном они подчас забывали, что они враги, и разговаривали порой даже вполне мирно. А уж с ней! Скорее у нее надо спрашивать разрешения просто любоваться ею, особенно ему, такому несуразному, такому нескладному по сравнению с ней.
   — Настоящая принцесса! — восторженно произносит он.
   — Тоже мне принцесса! Дурачок несчастный, пора тебе уж давно глаза открыть!
   Утробный смех тетки ужасно бесит его. Так может хохотать лишь колдунья, которой ничего не стоит превратить принцессу в мерзкую жабу. С кем же здесь вообще разрешается разговаривать, спрашивает он себя, а может быть, наоборот, никто из соседей не хочет знаться с его тетками? И вообще, почему они старые девы? Старые девы — это как калеки, потому они и злые, в этом он уже успел убедиться. Словно никто из детей не пожелал взять их в матери. Старым девам тоже чего-то недостает, как и воронью, поэтому они не настоящие женщины. И дело тут не в волосах. Тогда в чем же? Про это никогда не говорят, и с виду ничего не заметно, может, что-то скрыто под платьем и это что-то мешает им иметь детей, а настоящие взрослые мужчины об этом знают — тогда понятно, почему старые девы не любят мальчиков. Про ворон Жюстен утверждал, что у них нет сисек и они подкладывают в лифчик мешочки, а вечером вынимают, когда ложатся спать. Если так, то Святая Агнесса наверняка не ворона, он знает это совершенно точно, и у него есть доказательства, просто ее упрятали в Большой дом из мести. И у старых дев, наверно, тоже там пусто, но они, видать, узнали об этом слишком поздно, чтобы присоединиться к воронью, или у них нет чего-то другого, что полагается иметь женщинам. Но поди узнай. На них столько всего наверчено и сверху и снизу, и никто из мальчишек не знает точно, как устроены женщины, все говорят разное. Жюстен, у которого отец священник в Иерусалиме, болтая, как обычно, разные гадости, уверял, что у них между ногами только одни волосы, и все. За это его и прозвали Волосатиком. Но он все врет, этот Жюстен: однажды он своими глазами видел в книге у капеллана статую одной святой — святой Венеры, — совсем голой, и никаких волос у нее там не было, правда, она прикрывала это место рукой. Старые девы сделаны совсем иначе, чем другие женщины, в этом он совершенно уверен, потому-то они и запрещают ему разговаривать с детьми и ненавидят женщин, у которых есть младенцы. Может быть, когда он сам увидит настоящую мать, он во всем разберется и перестанет обращать внимание на то, что ему так противно в тетках.
   На улице ему удается высвободить руку, и он идет по краю тротуара, будто они с теткой даже незнакомы. По дороге им попадаются десятки лавочек, и на каждой обязательно реклама, где изображены одинаковые бутылки кока-колы или оранжада, и всякий раз тетя сообщает ему имя владельца и объясняет, что покупать в этой лавочке, а что — в другой, потому что тут дешевле, а там лучше. Она заставляет его повторять за собой названия улиц, будто он сам не умеет читать, показывает в их квартале не только лавчонки, но и дома приятельниц — и он узнает, что у тети Эжени подруг больше и они совсем другие, чем у ее сестер.
   До него почти не доходит смысл теткиных слов; он с трудом выдерживает десять шагов, чтобы не оглянуться и не посмотреть, идет ли за ними девочка. Но ее он интересует не больше чем воробьи, копающиеся в лошадином навозе, который дворники собирают в мусорные ящики на колесах. Она скачет на одной ножке, внезапно делает в воздухе поворот, приземляется на обе ноги, чуть расставив их, потом опять прыгает на одной ножке. Раза два он пугался, что она раздумала идти дальше; она перебегала улицу и подолгу разглядывала витрины, но потом снова принималась играть, следуя за ними в некотором отдалении.
   — Нас тут все знают, мне все равно расскажут, что ты делал, — заявляет тетя Роза, когда они выходят к трамвайной линии.
   — А что мне делать? Разговаривать с самим собой, раз ты мне ни с кем водиться не разрешаешь?
   — Улицу переходят только на зеленый свет! — вопит она, схватив его за бретельку комбинезона; перед самым их носом как из-под земли выскочил трамвай.
   Позади них все на том же расстоянии девочка, низко нагнувшись, рисует пальцем в пыли какие-то знаки, и волосы, скрывающие ее лицо, касаются земли. Но тетя тащит его за собой, и поток солнечно-рыжего света исчезает за углом.
   — Нельзя переходить сразу за трамваем — позади него может оказаться машина.
   — Зачем вы забрали меня оттуда, раз не позволяете ни с кем разговаривать? — спрашивает он, уже не сдерживая своего возмущения.
   Он тщетно ищет обидное словцо. Те, что он знает, говорят только среди мужчин. Ему хочется побежать по улице Крэг, назад, к улице Плесси, где осталась надменная принцесса, и гулять с ней целый день. Но ведь она тоже не ответила ему. Может быть, воронье за эти годы сумело превратить его в страшилище или заклеймить каким-нибудь особым знаком, который видят все, кроме него одного?
   Теткино лицо под шляпкой с цветами все так же неумолимо — она не из тех, кто позволит совратить себя с пути истинного.
   — Мы не могли оставить тебя там, потому что ты уже большой. Теперь надо будет устраивать тебя в другой дом, для детей постарше.
   — В другой дом?
   Голос его прерывается. Значит, все дело только в том, что он вырос и на свете есть другие дома! Ему стыдно, что сердце его при этом холодеет. Что за важность, и какое это имеет значение, если здесь все непохоже на то, что он воображал себе, откладывая на далекое будущее, до того дня, когда Голубой Человек наконец предстанет перед ним и распахнет ворота парка, двери в настоящую жизнь, но не в ту, которая открылась ему со вчерашнего дня: эта жизнь пришла к нему слишком рано и слишком внезапно, так что трудно поверить, будто она и есть настоящая.
   — Ну что, присмирел, как шелковый стал, а? — торжествует тетя Роза.
   Они выходят на следующую улицу с трамваями, и он видит по ту сторону парк за высокой копьеобразной оградой — парк этот гораздо меньше того двора, что был у них там и служил полем битвы.
   — Зачем же тогда вы взяли меня к себе?
   Она достает из кошелька две давешние монетки и протягивает ему, а в голосе ее звучат какие-то почти ласковые нотки, хотя она и старается это скрыть.
   — На, купи себе конфет, если хочешь. Но это тебе на всю неделю. — И добавляет таинственным тоном: — Мы хотим еще разок попытаться. Потому что ты гораздо моложе. — И тут же по-прежнему жестко: — Там тебя обучат ремеслу. А это всегда пригодится.
   Тщетно он озирается по сторонам: принцессы нигде не видно. Он рассматривает парк, детскую площадку, где даже деревья и те взаперти и где с десяток ребятишек поменьше него носятся в грязно-желтой пыли. С одной стороны парк огораживает высокая кирпичная стена — это завод Мольсона, с другой — длиннющая постройка из серого камня, а дальше, в самой глубине, — пустота, словно огромная прямоугольная пропасть. Ему совсем не хочется идти в этот парк, похожий на гигантскую клетку для кроликов. Он бы с большим удовольствием отправился один куда глаза глядят, бродил бы целый день по городу или болтал бы с Крысой — пусть себе бросает ему цепь под ноги; он бы даже согласился помогать старухе поливать цветы или возить тачки с навозом.
   Почему, дойдя почти до самого парка, рыжеволосая принцесса вдруг пропала? Может, она спряталась и выжидает, пока уйдет тетя?
   Вышагивая по-прежнему, как гренадер, тетя Роза переходит с ним через улицу Нотр-Дам и направляется к толстому лысому дядьке, который сидит у входа в парк на огромной бочке, свесив ноги, с большим серебряным свистком в одной руке и трубкой в другой.
   — Он только что приехал и никого не знает. Не выпускайте его отсюда. Я зайду за ним часиков в пять.
   — Здорово, малыш! — говорит сторож смеющимся голосом, хотя лицо его не смеется. — Я тут сижу, чтобы не впускать взрослых, а не выпускать детей не моя обязанность.
   — Это только сегодня, пока он еще не освоился, — наказывает ему тетя Роза еще более властным тоном, будто она всю жизнь только и делала, что командовала сторожами в парках.
   Толстяк со свистком выпрямляется на бочке — ему палец в рот не клади, тем более что тете Розе до рта и не дотянуться.
   — Еще чего, я вам не нянька! Сидите с ним сами.
   — Может, вам деньги платят за то, что вы лысину на солнышке греете? Я приду в пять, я же вам сказала.
   Она повернулась и ушла, даже не попрощавшись с ним.
   — Что она из себя строит? Надеюсь, это не твоя мама?
   — Это моя тетя. Она старая дева, — поясняет он высокомерным тоном.
   — Слава богу! Ну и нарядили же тебя, только на рынок в таком виде ходить. Да неважно, входи. А насчет того, чтобы выйти, это еще посмотрим…
   Он сразу направляется к той пропасти в конце парка и обнаруживает где-то далеко внизу маленьких человечков, которые, насколько хватает глаз, гоняют взад и вперед игрушечные поезда. Он упирается ладонями в металлическую решетку и жадно смотрит вниз, позабыв обо всем на свете, даже о принцессе-одноножке, от которой во все стороны льются потоки рыжего света, когда она склоняется над тротуаром.
 
   — Ты любишь поезда? Я нет. Они грязные, и на них едут на войну.
   Вот уже добрых пять минут, боясь дохнуть, боясь пошевелиться, повернуть голову, хотя внутри у него все трепещет, он, вцепившись в решетку, не сводит глаз с поездов, но с трудом различает их в золотисто-зеленой дымке, застилающей ему взор. Еще не видя ее — разве что самым краешком левого глаза, — он почувствовал, что уже не один в этой клетке, что она здесь, молчаливо стоит рядом с ним — листок, упавший с солнца, который может унести малейший ветерок.
   Голос у нее не детский и не женский, низковатый и теплый, с внезапными высокими нотками, точно блики на воде.
   Обращается она к нему, это ясно, но он медлит с ответом, потому что слова не идут на ум, и ему хочется слушать ее долго-долго, чтобы рассеялись последние сомнения, чтобы не исчезло это удивительное чувство, будто внутри все тает от этого ласкового тепла; к тому же он никогда еще не разговаривал с девочкой своего возраста, и даже желания такого у него никогда не возникало, а в тех редких случаях, когда он видел их издали, они казались ему совсем ничтожными, какими-то жалкими младенцами. Девушкам, которым отводилась хоть какая-то роль в его историях, было не меньше двадцати. А до этого девчонкам утирают нос их мамаши или они кривляются, как мартышки, ходят на высоких каблуках, с размалеванными лицами, строят из себя взрослых дам и трещат как сороки.
   А она, как только он увидел ее на лестнице — и дело тут не в одних лишь волосах, — показалась ему такой непохожей на других, такой одинокой, это угадывалось по всей ее фигурке, по ее движениям, взглядам, по всему ее поведению, совсем особенным, каких больше нет ни у кого на свете, и он сразу принял ее всерьез, его даже бросило в дрожь, словно перед ним было существо единственное в своем роде, которое не может никому принадлежать. Это было потрясение даже еще более сильное, чем в тот раз, когда Святая Агнесса дала ему грушу, так и таявшую во рту: он ее ел и ел целый день, с обеда до ужина, тайком от всех, и прекраснее этого не было у него ничего в жизни, потому что, наслаждаясь ею, он знал, что это — чудо и оно никогда больше не повторится.
   — Видишь, поезд отходит.
   Хочешь не хочешь, приходится оторваться от решетки и посмотреть на нее, чтобы узнать, в каком направлении она показывает. Она не улыбается, но принимает его в свой круг, как если бы он всегда был в ее жизни.
   — От этого збмка с зелеными башенками?
   — Да ты погляди на свои руки, они у тебя все черные. Это сажа от паровозов.
   Говорит она как-то странно, словно по слогам, и делает чуть заметные паузы не между фразами, а между словами.
   — Какой же это замок? Просто большой-пребольшой зал, и там плохо пахнет, и всюду двери, двери, через эти двери все время входят солдаты и садятся в поезда. Называется вокзал Виже. Ты из деревни, да?
   Он пытался стереть сажу с рук о прутья решетки, но он только перемазал себе все лицо; он даже не может ей ответить, потому что сажа попала ему в глаз, и глаз начал слезиться.
   — Ты что, в гостях у старых дев? Открой глаз и не закрывай, я подую.
   Она дует очень сильно, он не выдерживает и моргает. И дует она скорее не в глаз, а в нос, но он не решается ничего сказать, потому что ему хочется, чтобы это длилось долго-долго.
   — Здесь вечно уголь попадает в глаза. Я никогда сюда не хожу. Я решила познакомиться с тобой, потому что мне скучно.
   Тогда зачем она показывала ему язык? Конечно, ему следовало бы сообразить, что это просто игра, что это она поддразнивала тетю Розу.
   — Слишком уж ты высокий.
   Ухватив его за плечи, она подпрыгивает, пытаясь дотянуться до глаза, но ничего не получается.
   — Встань на колени, так мне будет легче.
   Он послушно встает на колени. Она обхватывает рукой его голову, упирается в него коленками и животом и, вывернув ему веко, решительно дует в глаз. Он чувствует на шее ее прохладную руку и теплоту ее тела у самой груди — и, сразу ослабев, осторожно высвобождается и садится прямо в желтую пыль.
   — Теперь уже получше, мне тебя хорошо видно.
   — Ты, наверно, просто умираешь от жары! Вырядился, как кондуктор.
   — Тетя обещала купить мне завтра другой костюм, А это просто форма такая.
   — Сними рубашку. И посидим рядом. А хочешь, пойдем посмотрим вокзал.
   Он никогда не снимал рубашку, даже в самую жарищу. Это строжайше запрещалось. А уж при ней он ни за что не разденется. Он костенеет в своем молчании, отлично понимая, что не станет она долго возиться с таким дикобразом, который чуть что сворачивается клубком, чтобы другие не видели, до чего он странный. В том конце парка под носом у человека на бочке ребятишки без рубашек, в коротких штанишках гоняют без отдыха один на всех красный мячик, а ему никак не удается вспомнить себя беззаботным ребенком, который во время игры не озирался бы по сторонам. Он всегда будет чувствовать путы на руках и ногах, и никогда уже он не сможет доверять людям бездумно, верить, как дышишь.
   — На войну поезда не ходят. Туда на кораблях плывут.
   — Я не могу сесть рядом, если ты не снимешь рубашку.
   Уж конечно, ее коротенькое зеленое платьице с белым воротником и то, что надето под платьицем — наверняка тоньше самой тонкой папиросной бумаги, — не должны касаться желтой пыли, смешанной с сажей. Такое понял бы даже Крыса. Уставившись в землю, он стаскивает с себя рубашку и расстилает рядом. Его голой спине и жарко, и холодно одновременно, но он все же поднимает бретельки комбинезона. Она присаживается на корточки, расправляет платье веером. Только бы тете Розе не пришло в голову выбросить теперь его тюремную рубашку!
   — Не веришь? Посмотри сам. Каждый день там стоят колонны солдат и ждут поезда. И мой daddy уезжал отсюда.
   — Твой daddy? Кто это?
   — Ну, папа мой. Меня зовут Джейн. А папа говорит только по-английски. Он летчик.