Джейн храбро подходит к барьеру, и вид у нее такой, будто она всю жизнь только и делает, что покупает перец и горчицу. Он плетется следом, мечтая увидеть хоть картинку с верблюдом, если уж нет больше ничего диковинного в этом заведении, где все спит вечным сном. И когда он становится рядом с ней у барьера, тоже ничего не происходит. Никто даже не шелохнулся.
   — Где же он? Да позови ты его!
   Он поднимается на цыпочки и с изумлением узнает дядю: значит, вот он каков на самом деле, когда ни он, ни тетки его не видят, теперь понятно, почему у него нет гонора.
   — Кости кукушки в лягушке… — вот что ему хочется крикнуть в самый последний раз, потому что теперь он уже не верит в свое волшебное заклинание, просто это глупая выдумка сопливого ублюдка, который только и умеет, что играть словами, — ведь дядя оказался толстым господинчиком в козырьке и нарукавниках, как две капли воды похожим на всех остальных; дядин авторитет разбивается вдребезги, а вместе с ним рушится и все вокруг, и, как ни крути, приходится смириться и с этим последним разочарованием — впрочем, он ждал чего-то в этом роде с той самой минуты, как вышел на волю; так змея с молниеносной быстротой скользит в высокой траве и вдруг оказывается на огромном голом камне, и спрятаться ей некуда.
   Пять или шесть совершенно одинаковых дядей в нарукавниках застыли по ту сторону барьера под низко висящими лампами; перед ними огромные книги, чернильницы, ручки — словно они все еще школьники, которых забыли выпустить из класса, и за эти долгие годы они успели поседеть, так и не дождавшись звонка на перемену. Заговорить сейчас с кем-нибудь из них — все равно что снять со стены картину, которую не трогали уже много-много лет; сними ее — и стены вокруг покажутся совсем серыми, мрачными и грязными.
   — Да к чему, они нас даже не замечают, — говорит он, и голос ему не повинуется.
   — Что это с тобой? Так перетрусил, что даже голос дрожит? — удивляется Джейн, она ведь не понимает, в чем тут дело. И тогда она спрашивает таким радостным голоском, словно уже видит на плечах у дяди роскошный бурнус.
   — Можно видеть господина Абдулу?
   Загляни сюда, в этот класс, откуда дяди забыли сбежать, нежданный луч солнца, все они поспешили бы спрятаться под свои столы, чтоб только не видеть паутины, протянутой от одной стены к другой, от потолка к полу.
   Они поворачиваются как по команде, чуть сдвинув козырьки на свои седины, перья застывают в воздухе, в глазах мелькает ужас. И как ни ослепляет дядю свет из-под низко опущенной лампы с абажуром того же цвета, что и козырек, он все же замечает их и медленно поднимается с места, слегка махнув рукой остальным, и те снова принимаются царапать бумагу. Дядя подходит к ним, щеки его подрагивают, он очень удивлен, что его вызвали к доске.
   — Здравствуй! Мы шли мимо и решили заглянуть.
   — А где же господин Абдула? — спрашивает Джейн очень серьезно. — Я только хотела понюхать пряности и посмотреть на настоящего араба.
   Дядя не смеется, но и не сердится. Он вертит карандаш в толстых коротких пальцах, и взгляд его прикован к барьеру. Отвечает он обстоятельно и степенно:
   — Господин Абдула давно уже умер. Остался один господин Сируа. А ты, малыш, должен был заранее меня предупредить, ты же видишь, я на работе и не могу…
   — А пряности? — не отступает Джейн.
   — Продавец еще не пришел, — взглянув на часы, отвечает дядя.
   Наступает молчание. Слышно даже, как скрипят перья по страницам больших книг. Дядя негромко откашливается и обращается к Джейн так же приветливо, как если бы они встретились в их доме на лестничной площадке:
   — А как твои успехи в школе?
   Джейн в полном недоумении.
   — В школе? При чем тут школа? Сейчас каникулы.
   Она подтягивается на локтях, чтобы заглянуть за барьер, хотя там, по всей видимости, нет ни верблюда, ни араба, ни кривых сабель.
   — Ведь школа — это для тебя сейчас самое главное, — объясняет дядя, обращаясь к своему карандашу. Потом он достает из-за барьера черный бумажник и вынимает оттуда доллар.
   — Ты не обедал. И твоя подружка, верно, тоже. Идите перекусите.
   — Большое спасибо, привет господину Абдуле! — кричит ему Джейн, которая вприпрыжку бежит к дверям.
   Храня спокойствие жителя пустыни, дядя все так же ласково наставляет его:
   — Баловаться на балконе нельзя. Это может плохо кончиться. И предупреждай, когда не приходишь обедать.
   Ему так не хочется огорчать этого скромного, ласкового, потерявшего всю свою важность дядю, как видно очень смущенного тем, что его застали в таком непрезентабельном месте — вряд ли такие образованные люди, как он, мечтают сюда попасть, — он берет деньги и тщетно ищет слова, чтобы объяснить дяде, что он все понял, и заодно ободрить его, но ему удается только жалобно выдавить из себя:
   — Спасибо, дядя, пока.
   Он торопится к Джейн, а она уже опять торчит перед витриной; видно, все еще надеется вдохнуть в себя ароматы Аравии, запрятанные в большие, плотно закупоренные стеклянные кувшины.
   — Чувствуешь, как пахнет корицей? А твой дядя похож на большого славного пса, который не знает, куда девать лапы. Как ты можешь на него сердиться?
   — Знаешь, взрослых не поймешь. Они всегда разные. В одном месте у них одно лицо и костюм, в другом — другое. Ну вот, теперь ты можешь еще раз пообедать.
   — Мне как раз ужасно захотелось карамельку с корицей, но сначала пойдем посмотрим на пароходы.
   Улица Сен-Поль забита плавящейся на солнце толпой, даже тротуаров не видно. Повсюду лошади, грузовики, матросы, рабочие в спецовках с огромными крючьями на плече, и только одни мухи могут свободно носиться туда-сюда. Джейн ныряет в самую гущу, наклонив голову и работая локтями. Он устремляется за ней, боясь потерять из виду ее рыжую гриву, которая мелькает то здесь, то там, будто белка в лесу, и он поминутно налетает на колеса повозок, на чьи-то здоровенные ноги, а потом его прижимают к лошадиной груди, и он с удивлением обнаруживает, что лошадь вся вымазана каким-то вонючим маслом. Наконец на углу маленькой улочки он нагоняет Джейн, улочка спускается к реке и внизу словно замурована, перекрыта высокой железной решеткой.
   — Знаешь, я, кажется, придумала, как мы удерем с той полянки, так что они нас даже пальцем не тронут.
   — Неужели? Ну что ж, выкладывай.
   — Балибу нас в индейцев превратит.
   — Ну конечно, девчонки всегда выбирают самое легкое!
   — Интересно, много ли ты видел в жизни девчонок, господин из вороньего замка.
   — Хотя бы Терезу.
   — Она не девчонка, она работает.
   — Так вот знай, что Балибу нас ни в кого превратить не может, он только сам умеет превращаться. И не сразу, он еще должен успеть сказать: Балибудубуужу трубу! Попробуй-ка выговори быстро.
   — Балибудубу… трубужу…
   — Честное слово, свяжись он с тобой, он бы давно был на том свете, ведь его ничего не стоит убить, пока он кот. Поэтому-то он без конца превращается. Но я тебе помогу. Запоминай: Балибу на дубу, не вползти ужу в трубу. После Балибу все идет на «у».
   — Ты только сейчас все это насочинял.
   — Тогда бы я не смог выговорить так быстро.
   И снова их зажимают чьи-то спины, чьи-то ноги — люди напирают друг на друга, кое-кто даже подпрыгивает, — и вокруг слышатся мужские крики и смех, и кажется, все эти мужчины стремятся поглазеть на что-то и потрогать.
   — Теперь мой черед… мой…
   — Да они, видно, хотят стену проломить? Все сегодня какие-то ненормальные. Пойдем посмотрим с грузовика.
   Он первым взбирается на грузовик и замирает, словно громом пораженный.
   — Не смотри, Джейн, — шепчет он, еле шевеля губами. — Не хочу, чтобы ты смотрела.
   Там, у стены, тощая-претощая девица с черными волосами, платье на ней расстегнуто, и видны маленькие острые груди, такие белые, словно на них никогда не падал солнечный луч, а кончики их кажутся почти черными; по ее телу шарят мужские руки, суют ей монеты в трусики. Она словно распята на каменной стене и даже шелохнуться не может, а некоторые мужчины даже причмокивают, как грудные младенцы. Джейн тоже взбирается на грузовик, тогда он нарочно встает прямо перед ней, чтобы она ничего не увидела, но Джейн, вцепившись в его плечи, подпрыгивает на месте.
   — Чего ты не даешь мне посмотреть? Сам потащил меня на этот грузовик.
   Она кусает его в плечо, он даже не чувствует боли, однако в конце концов отступает в сторону и все никак не может прийти в себя, он не понимает, что же здесь, собственно, происходит, ясно только одно: впервые в жизни он видит сумасшедших. Их ухмылки, ужимки, их грубые жесты повергают его в полное изумление. Он вспоминает картинки в книжках, там были нарисованы вот такие же лица, рты, глаза, до того страшные, что ему даже смешно становилось.
   — Что они с ней делают? Они ее сейчас убьют! — кричит Джейн, закрывая глаза рукой.
   Он спрыгивает с грузовика, и в то же мгновение какой-то молодой человек в пиджаке и галстуке перебегает улицу и бросается в толпу, пиная людей в зад ногами, оттаскивая за вороты рубах, так что раздается треск рвущейся материи.
   — Оставьте ее в покое, свиньи!
   Но напрасно он вопит и раздает направо и налево удары — людской клубок все растет, все теснее жмется к стене. Тут Пьеро тоже стервенеет, бьет руками и ногами куда попало, но это все равно что сражаться со стенкой. Тогда он становится на четвереньки и проползает у них между ног. Его толкают, ему наступают на руки, но он продолжает упорно пробираться вперед, и вот наконец он видит голые ноги девушки, видит, как катятся по мостовой серебряные монеты, а потом вдруг начинается отлив, все ноги движутся в другом направлении, он слышит крики и удары, и внезапно между ним и девушкой образуется пустое пространство, тогда он встает и снова молотит направо и налево, но никто даже не оглядывается на него, а потом клубок распадается, и он видит того разъяренного молодого человека, его пинают ботинками, бьют кулаками в лицо, в живот, по ногам, кровь капает на землю, и наконец тот падает навзничь, голова его медленно-медленно, словно ее тянут за веревочку, клонится на мостовую, а рядом опускается огромный железный крюк, и все сумасшедшие медленно расходятся в разные стороны, искоса поглядывая на распростертое тело, и кто-то говорит:
   — Господи Иисусе, тут был ребенок!
   Кто-то дает ему затрещину, и он отлетает к девушке, рухнувшей к подножию стены, его рука, которую он вскинул, защищаясь, случайно касается маленькой истерзанной груди, и он вздрагивает, как от ожога, вздрагивает от отвращения, поспешно отскакивает в сторону и подходит к оглушенному мужчине.
   Он опускается на колени, прямо в лужу крови, приподнимает голову мужчины, чтобы тому легче было дышать, и слышит над собой голос Джейн:
   — Куда ты лезешь, Пушистик? Да они с ума посходили. Бежим скорей за полицией. А с ней-то что?
   Он тихонько встряхивает голову мужчины, тот на мгновение открывает глаза, но тут же снова закрывает. Кожа на его лице во многих местах содрана, но сильнее всего, как видно, у него болит грудь, и он сжимает ребра ладонями, которые поднимаются и опускаются при дыхании.
   — Если с ней ничего не случилось, пусть он лучше не показывается ей на глаза.
   Но девушка уже направляется к ним, на ходу вытаскивая монеты из трусов и молча их пересчитывая; она отталкивает Джейн, плюет в лицо лежащему и пинает его ногой. Дрожа всем телом, покраснев так, что лицо стало темней волос, Джейн изо всех сил толкает ее, и та как подкошенная валится на мужчину, а он снова видит ее груди; сейчас, когда она падает, они кажутся ему больше, тяжелее. Внезапно мужчина поднимает голову. Он вялой рукой бьет Пьеро по щеке. Потом резко встает во весь рост, а девушка скатывается на мостовую. Слегка пошатываясь, мужчина оттирает рукой кровь с лица и смотрит, как девушка, вскочив, пытается застегнуть корсаж, ворча, как собака, как их ключница, но она так боится растерять монеты, что ей никак не удается справиться с корсажем, и тогда мужчина разжимает ее кулак, и все деньги сыплются на землю.
   Потом он отряхивает пиджак, проводит рукой по волосам, словно только что вышел от парикмахера, и говорит:
   — Какая мерзость, она ведь глухонемая! И никто ее не остановит, а она только так и может заработать себе на хлеб. А вы живо марш по домам.
   Он переходит через улицу, но тут же возвращается обратно.
   — Не сердись на меня, старина, я понимаю, ты хотел мне помочь. Только никогда в такие дела не суйся. Тебя убьют.
   И он уходит уже совсем. Они видят, как он исчезает в магазине под вывеской: ЖОС ЛАФОРС… ДРОВА И УГОЛЬ.
   Девушка подбирает монеты и снова прячет их в трусики, потом, показав им кулак и ворча, как ключница, скрывается в подворотне.
   Джейн обнимает его, прижимает к себе обеими руками, и он слышит частые легкие удары, от которых сердце его чуть не выпрыгивает из груди, мягкие волосы щекочут ему лицо.
   — Обещай мне, что никогда больше не будешь лезть не в свое дело! Слышал, что он сказал тебе? В замке ведь были одни дети, а здесь все по-другому, Пьеро!
   Он рассеянно гладит ее по голове, и Джейн нежнее прижимается к его груди.
   — Оказывается, в городе полным-полно сумасшедших, а у нас был только один Китаец, да и то тихий, как ягненок.
   — Ты мне еще ничего не рассказал ни про Китайца, ни про остальных, только про длинного Жюстена, которого ты изуродовал.
   Она отстраняется от него, и он с огорчением видит кровь на ее красивом белом платьице, теперь оно совсем стало похоже на грязную тряпку.
   — Ты хотела конфет с корицей?
   — Понятия не имею, где их можно здесь купить. Вот рядом с мамой Пуф есть один магазинчик…
   — Но это нам не по дороге.
   — Как же, очень даже по дороге. Я же говорю, рядом с мамой Пуф.
   — Да я про ту дорогу, по которой мы с тобой убегаем на всю жизнь.
   Она снова придвигается к нему, берет его за руку и, чуть кривя губки, признается:
   — Знаешь, по-моему, мы еще маленькие, а там мы таких ужасов наглядимся.
   — Ты просто врунишка! Что бы ты мне теперь ни пообещала, ни за что не поверю.
   — Ты хоть расскажи, как мы выберемся с той поляны?
   — Зачем нам оттуда выбираться, раз мы остаемся дома?
   Она делает смешливую гримаску, глубоко вздыхает, потом ее темно-золотистый взгляд становится серьезным-пресерьезным, и она сжимает его руку в своей.
   — Кажется, я люблю тебя. Правда! Больше всех на свете. Даже больше, чем маму, слышишь, в те минуты, когда я уверена, что люблю ее.
   — И долго ты будешь меня любить?
   — Всю жизнь. Пусть у меня язык отсохнет! Пусть я стану жабой, если вру!
   — Кости кукушки в лягушке… Смотри, Балибу тебя слышит!
   — И если ты не хочешь рассказывать дальше, я останусь с тобой на полянке на всю жизнь.
   Они молча идут к высокой железной решетке, но, не дойдя до нее, сворачивают на другую улицу, совсем коротенькую, она зовется улица Фрипон, и они видят вдалеке, словно в щелку, оранжевые трубы большого белого парохода.
   — Не будь на свете денег, дети, наверное, и не знали бы, что они уже выросли.
   — Но почему же? Хоть я и маленькая, но мне всегда дают деньги.
   — Потому что твоей мамы никогда не бывает дома.
   — Верно. Она мне и говорит, что это деньги на еду.
   — Из-за денег-то и становятся взрослыми.
   — Да ты-то откуда знаешь?
   — Потому что, чтобы зарабатывать деньги, надо быть сильным или злым. А это было бы почти одно и то же, не будь таких, как мама Пуф и твой дядя Анри.
   — Он мне вовсе не дядя. Все зовут его папой, но я же не могу его так называть, у меня ведь один папа уже есть.
   — Интересно, что чувствуешь, когда взрослым становишься? Наверно, точно стена вдруг обрушилась и тебе нет ходу назад.
   — Ох, как хочется конфет с корицей, прямо ужас. Зачем ты завел меня сюда…
   Теперь нет ничего между пароходом и ними, между ними и рекой.
 
   — Вот тебе справедливость, на восходе солнца индейцы пришли поклоняться тебе, девчонке, врунье, хвастунишке, а ты всю ночь хныкала и даже описалась со страху, когда Белый Волк хотел согреть тебя своей шерстью — а у него, между прочим, шкура теплая и чистая, уж почище, чем твое платье, — и повсюду тебе мерещились красные глаза, хотя это были самые обыкновенные светлячки. Да и я из-за тебя не спал ни минуты и так устал, что индейцы могли бы в два счета меня обхитрить.
   — Вот и неправда! Я засыпаю как убитая, когда мне страшно. Например, в грозу я всегда сплю.
   — А тебе не интересно, почему они тебе поклонялись?
   — Просто тебе так захотелось, Пьеро.
   — Мне? Ну нет, я хочу, чтобы все было по справедливости, чтобы они вырвали у тебя волосок за волоском, а саму тебя бросили бы в ров с воронами.
   — Значит, сначала они охотились на нас, а потом позавтракали, подобрели и решили с нами поиграть.
   — Ладно, если, кроме как о завтраке, ты ни о чем думать не можешь, я дальше не рассказываю.
   Они греются на солнышке, растянувшись на зеленом склоне, который упирается в железную решетку, и смотрят на белый пароход с оранжевыми трубами; в нем на уровне пристани чернеет дыра, такая огромная, что туда въезжают грузовики, и тогда пароход чуть оседает, а его корпус со скрежетом трется о бетонную стенку. Все три белых этажа пусты, зато на пристани суетятся люди, они перевозят ящики на каких-то странных двухколесных платформах от большого портового склада к большой черной дыре. Пахнет гудроном и каким-то протухшим, залежавшимся мылом, а вовсе не рекой и не белым пароходом.
   — Но мне скучно во рву с воронами. Вот я и вспомнила о пароходе.
   — А поклоняться они к тебе приходят как раз из-за твоих противных волос. Мы вдруг замечаем в траве какие-то перья, которые сами ползут к нам, они все ближе и ближе. Белый Волк делает стойку и чуточку рычит. Тогда перья чуточку отступают, но, когда солнце поднимается чуточку выше, они снова ползут к нам.
   — При чем тут мои волосы? А перья что, куриные?
   — Ты что, видела кур с синими и желтыми перьями, да еще с такими длиннющими?
   — Ты же мне не сказал, что они синие.
   — Да это индейцы, они ползут в траве. Индейцы, они всегда так делают, когда замечают чужестранцев. И вот они уже совсем близко, их тьма-тьмущая, припали к земле, а руки воздеты над головой, будто для молитвы. И тогда вождь говорит: «Огненная богиня с Белым Волком, наконец-то ты сжалилась над нами и спустилась на землю, чтобы помочь нам избавиться от бледнолицых! Пусть земля Прыгунов станет медом под твоими ногами и пусть деревья на твоем пути покроются цветами!» И они все хором трижды громко восклицают: «Поу! Boy! Поу! Boy! Поу! Boy!», а горы отзываются громким эхом. Но тут ты до смерти перепугалась, заревела, как маленькая, бросилась ко мне, а Белый Волк лизнул тебя, чтобы они знали, что ты и вправду Огненная богиня.
   По рельсам, отделяющим их склон от пристани, медленно пятится поезд, на подножке последнего вагона какой-то человек размахивает фонарем, будто сейчас не день, а ночь. Поезд останавливается, и прямо напротив них оказывается вагон с открытыми с двух сторон дверями, так что им еще видна труба и кусочек трехэтажного белого парохода.
   Она протяжно зевает, потом вскакивает и тщетно пытается сплюнуть.
   — Меня тошнит. Верно, от запаха гудрона. А почему это они принимают меня за богиню, ты мне так и не объяснил. И откуда ты знаешь, что они говорят? Ну ладно, не буду спрашивать, а то ты опять рассердишься.
   — Знаешь, почему тебя тошнит? Ты слишком много ешь, а гудрон здесь ни при чем, но ты послушай дальше — и аппетит у тебя сразу пропадет. Понимаешь, когда-то давным-давно их старейшины выдумали себе Огненную богиню, хотя никогда не видели рыжеволосую женщину. И поклонялись ей. Белого Волка они тоже никогда не видели.
   — А тебя?
   — Что меня?
   — Ты ведь блондин.
   — Что ты из себя дурочку разыгрываешь? Они ведь много лет воюют с бледнолицыми, и уж блондинов-то они видели-перевидели. Но ведь я с тобой, под твоей защитой. Вот тебе и справедливость, смех да и только!
   — А почему бы мне не защитить тебя?
   — Но ведь я просто Пушистик в башмаках и ничегошеньки не знаю, потому что только что вышел из вороньего замка, а тебе, когда ты не голодна, я и вовсе ни к чему. И потом, разве такая глупая девчонка может кого-то защитить?
   — Во-первых, я этих дикарей боюсь меньше, чем тебя.
   — Ну и оставайся с ними. Выпутывайся сама. А мне надоело сидеть, я, пожалуй, пройдусь.
   Он встает, доходит до конца поезда, долго смотрит на башню без замка, за пароходом, посреди острова, и на большой зеленый мост, переброшенный на остров; а в голубоватой дали три серые тени пароходов движутся так медленно, что надо зажмуриться минуты на две, и только тогда, открыв глаза, можно заметить, что они переместились. Когда он поворачивает обратно, сердце у него сжимается — она сидит все на том же месте, такая одинокая, такая маленькая, а платьице ее снова кажется совсем белым на фоне зеленой травы и красных вагонов. Он бегом бросается к ней.
   — Зачем же ты вернулся обратно, раз я такая глупая?
   В левом глазу сверкнула совсем маленькая слезинка, или ее просто ослепило солнце, но она продолжает говорить, будто он никуда не уходил.
   — А правда смешно было бы звать дядю Анри — Папапуф. Он ведь такой маленький — и вдруг Папапуф!
   Ее волосы откинуты назад, и личико от этого кажется таким худеньким, и видно, как бьются голубые жилки на ее висках.
   — Уж конечно, ему-то оно покажется смешным.
   — Да разве его поймешь, он ведь все время смеется. Ну и что же произошло, когда они перестали кричать?
   Он вытягивается в траве, прикрывает глаза от солнца ладонями и начинает придумывать быстро-быстро, боясь что ей станет скучно, ведь она и без того ужасно устала.
   — Они приносят на двух длинных палках ложе из цветов и перьев, усаживают тебя и несут в деревню. Они улыбаются тебе такими замечательными краснокожими улыбками, что ты совсем перестаешь бояться, а я еду следом за тобой верхом на Белом Волке, и их детишки гладят его. Дом вождя — это большущий паровоз; когда-то они притащили его в деревню, но это было так давно, что теперь сквозь него проросли деревья, а все дырки в этом длинном черном остове они завесили мехом горностая — получились очень красивые окна!
   — Кто это — горностай? — спрашивает она, стараясь из вежливости подавить зевок.
   — Он мягкий-мягкий, как твои волосы, только белый как снег. Но тут у нас пошли неприятности, потому что колдун — он у них вроде кюре — тоже ничего о тебе не знал и сначала глаз с тебя не сводил, а потом захотел дотронуться до твоих волос, а Белый Волк — цап его за руку, так, легонечко, чтобы он тебя не трогал. И тут этот колдун разводит всякие индейские хитрости. Сначала он заявил, что Огненной богине нужна кровь младенца, ей нужно резать по младенцу каждое утро, ничего другого она не ест.
   — Тогда я не хочу быть Огненной богиней!
   — Ага, он как раз и надеялся, что ты так скажешь! Потому что настоящая богиня не может не хотеть быть богиней. Тогда он говорит: «Если она настоящая богиня, она не пересечет своего отражения». А у индейцев ведь нет зеркал, они смотрят только в воду, вот он и задумал, чтобы тебя бросили в воду на твое отражение и ты бы держалась на нем, а это невозможно, и колдуну это, конечно, прекрасно известно. Ну вот, ведут тебя к самому глубокому месту в озере, заставляют поглядеться в воду и толкают.
   — Ой, не хочу!
   — На этот раз ты даже и слова не успеваешь вымолвить — ты уже в воде. Но зато Балибу успел сказать волшебное слово, кончающееся на букву «у», превратился в льдинку-невидимку, плюхнулся в воду раньше тебя, и потому ты лежишь на воде, не пересекая своего отражения. А когда взбешенный колдун поворачивается к своему племени, все индейцы падают ниц и поклоняются тебе, Белый Волк как ни в чем не бывало возвращается на свое место. Но колдун снова за свое: «Наши отцы никогда не говорили нам, что у Огненной богини есть Белый Волк. Если он на самом деле явился из рая Великого Маниту, в него можно выпустить тысячу стрел, а он останется цел и невредим».
   — Ой! Не хочу!
   — Ну да, ты так и говоришь, только Балибу объясняет тебе, что для него это ничуть не страшно, ведь ему можно причинить вред, только когда он обыкновенный кот с отрубленным хвостом, а когда он в кого-то превратился, ему все нипочем. И вот первый воин, зажмурившись от страха, пускает первую стрелу, и на землю течет кровь. Увидев кровь, остальные воины тоже выпускают стрелы, и кровь течет рекой, она уносит колдуна прямо в озеро, и колдун тонет. А Белый Волк даже не шелохнулся, он сидит и хохочет во всю свою волчью пасть. И все индейцы падают ниц и поклоняются тебе.
   — Покажи, как они мне поклоняются.
   Она поднимается, высоко вскидывает голову, и он видит, как от солнца ее волосы становятся совсем красными, и он рад был бы ей поклоняться, только не знает, как это делается, и очень боится, что она уже никогда не спустится к нему на землю.
   Поезд медленно ползет обратно, тот же человек все так же размахивает фонарем средь бела дня, и снова им виден пароход во всю длину. Перед большой черной дырой теперь стоит красивая голубая машина. Человек в куртке с золочеными пуговицами и фуражкой в руке держит дверцу машины открытой, хотя ни в машине, ни вокруг нет ни души.
   — Хорошо, покажу, только потом. Куда торопиться? А если ты устала, так можно переночевать в деревне у индейцев.
   — Ну уж нет, давай выберемся оттуда и пойдем к маме Пуф.
   — Ладно, я буду подсказывать тебе, что говорить, а ты повторяй за мной: «Клянитесь мне, что больше никогда у вас не будет колдунов, и тогда бледнолицые больше никогда не пойдут на вас войной. И в залог оставляю вам три моих волоска, храните их как зеницу ока. А теперь я должна принести мир вашим северным братьям. Пусть впрягут в наш вагон сто косуль и да будут ваши женщины слаще меда!»