Одной рукой он придерживает старое серое одеяло, перекинутое через плечо, в другой у него сумка с пикника. Джейн вприпрыжку бежит впереди, ее желтое платьице плывет против течения в толпе людей, покидающих пристань.
   Вдруг она останавливается, дожидаясь его, ей не терпится что-то ему рассказать, она даже несколько раз открывает рот, но он еще далеко, все равно не услышит,
   — Изабелла ждет ребенка! — она бросает ему эти слова, как мячик.
   Он молчит, потому что не знает, что ему на это ответить, тем более ей, и сожалеет о том, что она, сама того не зная, отравила ему всю радость, напомнив об этой стороне жизни, которая кажется ему теперь чуть ли не самой главной, и он не может взглянуть на нее, не отшатнувшись, и рот у него снова словно забит грязным снегом.
   — Тереза об этом и хотела со мной поговорить. Представляешь, ребенок-то может быть больной, вот они все там и сходят с ума, но перед Изабеллой вида не показывают, притворяются, что ничего не знают. А я видела солнечное затмение.
   — Затмение? — переспрашивает он, радуясь, что она заговорила о другом.
   — Ну да, когда луна легла на солнце. Я не заметила, пели ли птицы, потому что они все глядели через кинопленку и так громко разговаривали.
   — Через кинопленку?
   — Говорят, если смотреть просто так, можно ослепнуть.
   — Значит, я, может, больше никогда тебя не увижу. Я смотрел на эти огненные руки без всякой пленки.
   — Каков обманщик, а? Во всех газетах об этом писали. А он-то еще делал из этого секрет, как будто сам собирался погасить солнце.
   — Но все же белые цветы умерли, — говорит он, чтобы скрыть свое разочарование.
   — Раз уж мы решили бежать, я хочу сегодня поговорить с Эмили. Знаешь почему?
   — Нет. Может, ты подобрела?
   — Просто я поняла, почему она тоже ушла из дома.
   — Почему?
   — Я не могу объяснить, но я поняла. И все равно она могла бы хоть изредка меня навещать.
   Толпа рассеялась. Вот и второй пароход проплывает под мостом, оставляя на воде сверкающий шлейф, который гораздо длиннее, чем он сам. Несколько рабочих еще суетятся у портового склада.
   Значит, человек в голубом насквозь фальшивый. Он, как и все взрослые, с легкостью обманывает детей, пользуясь тем, что взрослые знают гораздо больше. Затмение! Значит, ему было заранее известно, что наплывут облака и солнце скроется. До чего же просто взрослым вмешиваться в их игры и делать вид, будто они играют всерьез, а на самом деле у них ведь есть фора по крайней мере в десять очков, потому что они наперед знают, чем кончится игра, а все чудесное для них просто игрушка, в которую играют, пока хочется, и которая быстро надоедает, как любая бесполезная вещь. Человек в голубом притворился, будто не хочет больше притворяться, он играл в эту игру только с ними. И Джейн была права, что сразу заподозрила обман, когда он уплыл с ее сестрой, впрочем, с сестрой или с другой какой дамой — разница невелика. Он признается себе, что в глубине души все-таки надеялся уплыть вместе с ним — это и был бы тот самый праздник, которого он так терпеливо и долго ждал. Но теперь он видеть его не желает. Его обманули, в который раз обманули, пора бы уже перестать удивляться.
   — Пошли, — говорит он. — Пароходы отплыли.
   Он поворачивается к ней спиной. Но Джейн хватает его за рукав.
   — Ну уж нет! Зачем тогда было вообще приходить? А как же он? А моя сестра?
   — Он обманщик. Слышать о нем больше не желаю, — отвечает он мрачно.
   — Но ведь он все-таки не говорил, что сам устроит это затмение. Я хочу есть, Пьеро.
   — Ладно, поешь. Не знаю, что мама Пуф туда положила. Они-то все отравились.
   Он расстилает одеяло на склоне. Они усаживаются, поставив сумку между собой.
   — Как ты можешь злиться в день нашей свадьбы? Погоди, я расскажу Папапуфу, кто из нас настоящий злюка.
   Она достает бутерброд и ест с глубокомысленным видом. А для себя он вылавливает из сумки печенье.
   — И вообще хватит про него, все равно он не пришел. А как ты думаешь, насчет подводной лодки он правду сказал? — спрашивает она с набитым ртом.
   — Конечно, на ней он и уплыл.
   И тут они видят его, он идет прямо к ним, узнают его фигуру, его походку, потому что он еще далеко и лицо рассмотреть невозможно.
   — Вы пригласите меня к столу? — кричит он.
   — Где Эмили? — спрашивает Джейн.
   Не отвечая, он садится напротив них на мокрую траву. Он опять весь в голубом, но изменился до неузнаваемости, словно на этом пароходе состарился лет на десять или безумно устал, возвращаясь вплавь. Он без галстука, костюм весь мятый и грязный, волосы всклокочены, а главное, он небрит, оброс щетиной, которая в сумерках кажется голубоватой, как сталь револьвера. И голос его вроде тоже изменился, может, просто потому, что он кричал издалека. Он сразу решает выяснить все до конца.
   — Вы лгун. О затмении писали в газетах.
   — О мертвых тоже пишут в газетах, а их не увидишь.
   Да, он не ошибся, у голоса словно тоже отросла щетина. Голос постарел, да не на три дня, а гораздо больше и звучит уже не за его спиной, как прежде, а, наоборот, где-то впереди, по меньшей мере за целый фут ото рта.
   — При чем здесь мертвецы?
   — Они — наше будущее. Так же как море, которое мешает любви, потому что его не выпьешь. А в газетах пишут только о смерти. Никогда не читайте газет.
   — Где Эмили? — нетерпеливо спрашивает Джейн.
   — Вы отращиваете бороду?
   — Раз я теперь не притворяюсь, зачем ее брить?
   — Но я все-таки хочу знать, где Эмили. — Джейн напускает на себя высокомерный вид.
   Голос, заросший щетиной, живущий сам по себе, таинственно вопрошает:
   — Где Эмили? Об этом знает только голубая вода и белые цветы, которые умерли. Эмили тоже стала голубой, как небо, как море. Разве отыщешь ее среди этой голубизны? Она теперь капля в море — это все, что я знаю.
   — Ну, если вы не прекратите болтать разную чушь, мы уходим. Уже совсем стемнело.
   — У тебя очень красивое платьице. Ты похожа на бабочку.
   — Мама Пуф мне уже это сказала.
   — Но ты бабочка дневная, а не ночная. У тебя такой же голос, как у Эмили. И мне больно его слушать. Он хватает крепче, чем рука.
   Конечно, этот человек лгун и обманщик, но сегодня вечером он играет в игру, которая и раздражает, и завораживает, и пугает. Про голос Джейн он сказал правду, только он был уверен, что, кроме него, этого никто не знает, а теперь у него украли тайну, которой он ни с кем не хотел делиться.
   — А где сейчас ваш вагон с косулями? Вы все еще в стране Великого Холода? А как поживает Балибу?
   — Балибу умер, — просто говорит он.
   — Эмили тоже, — так же просто отвечает тот.
   Джейн вскакивает и смеется недобрым смехом:
   — И о ней писали в газетах, видно, так надо понимать?
   — Вполне возможно, ведь они же подбирают все, что мертво.
   — Пошли отсюда, Пьеро! Он совсем рехнулся. Я боюсь его.
   — А я не боюсь. Он не рехнулся, он просто играет в последнее прощание и говорит всякую чепуху. Вот и вся хитрость.
   — Ваша подводная лодка еще здесь?
   — Да, ждет меня. Но мне будет нелегко найти себе попутчика.
   — Вы хотите уплыть в море?
   — Да. А в море уж совсем никого не найдешь.
   — Потому что там всегда темно?
   — Нет, потому что там все умирает и все рождается. Море — это жизнь, а в жизни найти человека невозможно.
   Джейн берет еще один бутерброд, откусывает и тут же выплевывает на траву, рядом с человеком в голубом.
   — Море — это смерть. И вот доказательство — люди в нем топятся. И еще доказательство — пароходы идут ко дну. И еще доказательство — никто на свете никогда не переплыл его вплавь. Да и ваша подводная лодка, стоит ей столкнуться с мало-мальски приличной акулой…
   — Раньше вся земля была морем, замерзшим морем, и, однако, жизнь не прекращалась ни на мгновение. И когда-то мы все были рыбами.
   — А вы, наверно, крокодилом, — подхватывает Джейн, бросая остаток бутерброда. — Теперь я понимаю, почему они все разболелись. Мама Пуф по ошибке вместо масла намазала хлеб мастикой. Тьфу. Меня тошнит. Пошли, Пьеро!
   Он тоже встает. Как жалко, что солнце уже село и он не может заглянуть в глаза человека в голубом, в сумерках они кажутся двумя большими пустыми дырами, так и хочется сунуть туда палец.
   — Если женщину тошнит, значит, она потеряла память.
   — Как это так? — спрашивает Джейн, подбирая бутерброд. — А у вас как с памятью, все в порядке? Тогда съешьте-ка, пожалуйста, этот бутерброд, вас верно не затошнит. А я блевать не собираюсь.
   Человек в голубом с серьезным видом пробует бутерброд и тихо говорит:
   — Ну, если очень хочется есть… Пошли, я покажу вам мою подводную лодку. А есть всегда хочется.
   — Наверное, у твоей сестры не только твой голос, но и твой аппетит, — говорит он, чтобы успокоить ее.
   Но человек в голубом не приходит ему на помощь.
   — Женщины всегда хотят того, что не существует. И поэтому быстро забывают все неприятное.
   Она швыряет ему сумку прямо в лицо, но он только смеется, и смех его тоже раздается где-то впереди, перед ним.
   — Но все женщины когда-то были детьми. Об этом помнят только мужчины, которые украли у них детство.
   — А где ваша подводная лодка? — спрашивает Джейн, как видно, она вдруг решила, что перед ней сумасшедший, и не стоит в самом деле принимать его всерьез. — Мужчины, женщины, до чего же вы странно выражаетесь! Есть вы, я, он, и никто ни на кого не похож. И слава богу!
   Они идут к реке мимо большого склада.
   — Ты совершенно права, Огненная богиня. Подводные лодки на самом деле все одноместные, и ты там всегда один-одинешенек, а если тебе вдруг вздумается пригласить туда еще кого-нибудь, лодка перегрузится и мигом пойдет ко дну.
   — Никогда я этого не говорила, — протестует Джейн. — Мы с Пьеро уплываем вместе на одной подводной лодке, и нам никто не помешает любить друг друга и быть счастливыми. А вы, видно, по воскресеньям не в ударе.
   — Вы еще очень маленькие, совсем дети, у вас нет памяти.
   — Что вы все время твердите про память? На что она вам, вы ведь в школу давно не ходите.
   — Как раз потому, что я уже не ребенок и знаю, что все возможное в прошлом.
   — Скажите по крайней мере, где Эмили. Я должна с ней повидаться.
   — Она осталась там. В моей памяти. Женщина и горе, и женщина в море.
   Похудевшая луна внезапно появляется в просвете между облаками и бросает на воду отблеск, точно осколок зеркала.
   — Крыса и то не такой чокнутый, — заявляет Джейн, наклоняясь над водой. — Ничего не разглядеть. Вы должны нырнуть на самое дно?
   — Придется. Она стоит на якоре.
   — Ну что ж, я за вас спокойна. Вы превосходно плаваете.
   Он садится, свесив ноги над водой.
   — Ну вот, теперь я все бросил окончательно. Мне остался только голубой простор, но он такой беспредельный.
   — А где ваша сигара? — спрашивает он.
   — В подводной лодке курить запрещается.
   — Зачем вы хотели нас видеть? Ведь мы несерьезные.
   — Теперь я тоже стал такой, как вы. Потому и хотел.
   — Неправда. Никогда еще не видела человека серьезнее вас. Вы словно просите у нас чего-то, чего у нас нет.
   — Но вы мне все уже дали. И я вам очень благодарен.
   Он поднимается, чтобы взглянуть в глаза человека в голубом, они едва заметно поблескивают, видно, ничего там больше не осталось, кроме замерзших слез, о которых говорила Джейн.
   — Посмотри ему в глаза, Джейн. Это то, о чем ты говорила?
   Она наклоняется, заложив руки за спину, и рассматривает его с ледяным спокойствием. Потом выносит свой приговор:
   — Да. И больше ничего нет.
   — Вы, верно, давно не спали или все время на затмение смотрели?
   Он покорно, без всякого смущения терпит их осмотр.
   — И то и другое. А что?
   — Вы словно ослепли.
   — Так нужно, ведь я должен нырять под воду. — И теперь его голос словно всплывает из глубины реки.
   Он бросает взгляд на луну, потом медленно снимает часы и протягивает ему.
   — Ну, пора. Дарю их тебе, ведь это часы земные.
   — Золото и зеленовато-черные циферки слабо блестят в свете луны.
   — Ты подтолкнешь меня чуть-чуть?
   — Зачем? Вы же умеете пырять.
   — Но я должен нырнуть задом наперед, чтобы приплыть прямо к входному иллюминатору. А трамплина тут нет. Сам я не смогу.
   Он встает на самый край причала, приподнимается на носках, вытягивает руки над головой, и кусочек луны отражается в его широко раскрытых глазах.
   — Может быть, мы с вами еще встретимся в стране Великого Холода. Раз, два, три… Ну, что же ты!
   Он даже не успел прикоснуться к нему, на какую-то долю секунды темно-синяя фигура застыла прямая, как стрела, но вот вода сверкнула, точно треснувшее зеркало, только почти бесшумно, и ни единой морщинки не появилось на ней. Потом до них донесся чуть слышный плеск волны о бетонную стенку. Они долго ждали в полном молчании.
   — Вода заглушает шум моторов, — наконец сказал он.
   — Мне холодно, — сказала Джейн.
   — Пошли, я отведу тебя к нам домой.
   Теперь он не сомневается, что человек в голубом один уплыл в море и, даже если он не существует, даже если он его просто выдумал, все равно он его больше никогда не встретит. Они с Джейн одни в целом мире, Джейн — это единственный не выдуманный им свет, рассекающий тьму.
 
   — Ой, опять мышь. Я слышу, как она скребется где-то тут, прямо у нас за спиной.
   — И вовсе это лягушка.
   — Лягушка — в стене?
   — В старухиных цветах. Лягушки любят цветы, это всем известно.
   — Ты когда-нибудь видел лягушек в цветах?
   — Говорю же тебе, это в стене.
   — В стене я лягушек тоже никогда не видел. И потом, летом мыши в домах не водятся. Это тоже всем известно.
   — И никогда больше двух пауков не бывает?
   — Я же тебе объяснил. И этих двух я уже убил. А если их больше двух в одном доме, они сжирают друг друга, как старые девы. Спи. Если ты не будешь спать по ночам, все сразу догадаются, что мы бездомные.
   Она на время замолкает, и он отчетливо слышит, как мыши грызут что-то в стене, а потом срываются вниз и глухо шлепаются на землю. Но он так счастлив, что готов ради нее не спать хоть всю ночь и даже глотать мышей живьем, чтобы она не слышала, как он их убивает. Он знает, что она не спит: сначала вздыхает глубоко-глубоко, потом замирает, напряженно прислушиваясь, а потом начинает дышать часто-часто. Она плотно завернулась в серое одеяло, чтобы не испачкать свое бледно-золотое платьице, а главное, укрыться от шорохов заброшенного дома. Голова ее лежит у него на коленях, а сам он сидит, прислонившись к стене, и при малейшем его движении со стены сыплется штукатурка, словно дождь из пауков, поэтому он застывает, стараясь не шевелиться, и скоро у него начинает ныть спина. Луна слабо светит в дырку слухового окна, с улицы тянет запахом навоза, доносится аромат цветов и еще чего-то, он не знает чего, вроде похоже на корицу, но гораздо слаще. В темноте ее острое личико кажется очень узеньким, а волосы вздымаются, как трава в поле.
   — Пушистик…
   — Спи, а то я погашу луну.
   — Который час?
   Он рад, что может изменить позу, и ищет в кармане часы человека в голубом. Потом долго всматривается в зеленоватые циферки.
   — Уже первый час. На кого ты будешь похожа завтра? Спи.
   — Дай мне руку, вот так. Я хочу все время чувствовать, что ты здесь.
   — Вот балда, ты же лежишь у меня на коленях. Ты сразу заметишь, если я встану.
   — Как ты думаешь, про подводную лодку — это правда?
   — Да, иначе бы он вынырнул. Больше пяти минут под водой не пробудешь.
   — А вдруг он утонул?
   — Знаешь, уж лучше бы ты пугалась мышей. Человек, который умеет плавать, не может утонуть, даже если очень этого захочет.
   — Я нехорошо разговаривала с ним. Никогда таких грустных глаз не видела. Знаешь, он все притворялся, что проигрывает, вот и допритворялся — и вправду проиграл, да, видно, так много, что утопился бы, не будь у него подводной лодки. А ты когда-нибудь думаешь о памяти? Я — никогда. Что это такое на самом деле? По-моему, об этом никто никогда не задумывается.
   — Память… ну… это ты у меня в голове, вот ты будешь моей памятью на всю жизнь.
   — А ты моей. Но он сказал, что у женщин нет памяти. Потому что его памятью была Эмили, а ее больше нет.
   Вдруг она выпрямляется и говорит голосом, идущим из самой глубины ее существа:
   — Ведь неправда же, что Балибу умер, да?
   — Конечно, нет! Просто я не хотел ему ничего рассказывать.
   — А я так испугалась. — Она вновь устраивается у него на коленях. — Наверно, он тоже не хотел нам ничего рассказывать, потому и сказал, что Эмили умерла.
   — Конечно. Ему нельзя верить, он играл с нами, и притом очень плохо. Спи, глупышка, а то я пойду к твоей маме и скажу ей, что ты умерла.
   — Знаешь, а мы проезжали мимо этого монастыря. Он большой и красивый, как замок, на самом берегу реки, а вокруг цветы и деревья.
   — Тем лучше. Тебе, видно, не терпится туда попасть.
   — И еще видела наш новый дом, он недалеко от монастыря. Такой унылый, в самом конце недостроенной улицы, и вокруг — ни души.
   — Рад за тебя! Давай, беги туда прямо сейчас. И дело с концом.
   — Какой же ты злюка! Я болтаю, просто чтобы не было страшно, а ты сердишься!
   — Разве так убегают на край света? Рассказываешь мне про монастырь и про новый дом, словно уже сидишь на чемоданах. Ну я-то о своем новом доме ничего не знаю, так что ничего рассказать тебе не могу. И потом, ты же клялась мне, что не будешь бояться.
   — А я и не боюсь, Пьеро. Просто я первый раз сплю не в кровати. Дай мне руку.
   Она ищет на его руке укушенное место и надолго прижимается к нему губами. Потом отпускает его руку и засыпает. Он тоже закрывает глаза, и сон наплывает на него откуда-то издалека легкой волной. А потом опять из мягких покровов сна вырывается голос, который хватает его крепче, чем рука.
   — Я больше не слышу мышей… Как ты думаешь, мы и правда все когда-то были рыбами?
   Он не отвечает, притворяясь, что спит.
   — Пьеро… ну скажи, мы были рыбами?
   — Ты меня разбудила. Рыбами? Конечно, были, поэтому у тебя красные глаза и все руки покрыты чешуей.
   — Смейся, смейся, мне все равно. Когда я представлю себя рыбой, мне сразу хочется спать.
   — Тогда зачем ты меня будишь?
   — Потому что я хочу заснуть раньше тебя, а то мне будет страшно.
   — Хорошо, я не сплю. Я жду тебя.
   — Не убирай руку. Спокойной ночи, Пьеро.
   Он не отвечает. Он думает, почему человек в голубом просил, чтобы его подтолкнули. Словно ему в последнюю минуту стало страшно. Он, конечно, не сумасшедший, но понять его никак невозможно, зачем, например, ему так нужно было еще раз их увидеть? Может, он просто хотел подарить ему часы?
   — Пьеро, скажи мне, что ночь уже кончается и скоро встанет солнце.
   — Но его не будет видно, потому что пойдет дождь. Это тебя устраивает?
   — Я только хотела знать, не уснул ли ты. Ты потом сделай, как я. Представь себе, что ты рыба. И сразу заснешь. Спокойной ночи.
   — Я уже превратился в рыбу.
   — Ой, подожди, подожди, я еще не заснула.
   И она моментально засыпает. Он сразу чувствует, как тяжелеет ее голова. А ручка, вцепившаяся в него, тихонько разжимается.
   Ее дыхание убаюкивает его — она дышит ровно, глубоко и так доверчиво, что слезы навертываются у него на глаза. И он видит через окно, как в молочно-желтом свете луны плывет прозрачная голубоватая дымка, она навевает покой, а он забывает, что не должен спать, и потихоньку засыпает; теплое сердечко Джейн роняет в его руку тихие удары — он может собирать их один за другим долгими часами, и рука его никогда не наполнится.
   Другой рукой он сжимает золотые часы человека в голубом, они стучат гораздо чаще, как крошечный моторчик подводной лодки-невидимки, в которой не осталось места ни для одной мысли, пусть даже голубой.
 
   Сначала он слышит топот сотен башмаков где-то очень далеко, где-то гораздо дальше длинного коридора, может быть, даже в снегу; и, если бы он не знал, что это башмаки, он, наверно, решил бы, что это просто дождь барабанит по крыше или дети поворачиваются в кроватках в их дортуаре, таком же бесконечном, как дождь, барабанящий по крыше. Но это точно, башмаки, он отчетливо слышит стук каблуков. Они далеко от него, обходят дом по каким-то неизвестным ему коридорам. А потом все надолго смолкает, хотя он не слышал стука колотушек, и вот они опять пошли, они удаляются, словно их дом разрастается, тянется в снежное поле. И тогда он остается один, совсем малышка, старая дама бросила его в темноте, которая зимой наступает задолго до ужина.
   Они возвращаются сотнями, одинаковые, непроницаемые, но почему-то вдруг озверевшие, их башмаки теперь грохочут в сто раз громче, словно их владельцы стали тяжелее взрослых людей и решили раз и навсегда разрушить коридор, который топтали столько лет. А колотушки колотят что есть мочи и становятся все длиннее и длиннее, они хватают их своими клешнями; кости хрустят и падают на пол с металлическим звоном, душераздирающие крики оглашают весь дом, в этих криках звучат смех и рыдания, и он в ужасе отшатывается. Штукатурка за его спиной начинает сыпаться, как соль из бочки, пронзительный крик Джейн врывается в самое его нутро, и он весь холодеет.
   — Пьеро, Пьеро. Проснись же. Какой ужас! Ты слышишь? Это лошадь смерти из песни Крысы! Она в доме!
   — Да нет, это башмаки. Ты просто не привыкла…
   Она с такой силой прижимается к нему, что стена за ними подается назад и на их головы дождем сыплется штукатурка; крепко обвив руками его шею, она душит его.
   — Проснись же! Она поднимается по лестнице!
   От ее крика голова у него раскалывается пополам, она дрожит всем телом, совсем прилипла к нему, и зубы ее стучат прямо у него во рту. Он слышит тяжелые шаги, словно какие-то огромные животные ходят по дому и трутся спинами о стены, да и вся улица несет их куда-то в оглушительном галопе, и железные копыта топчут ночь. Он сам начинает дрожать от ужаса и изо всех сил сжимает Джейн, словно хочет укрыть ее в себе — тогда он будет готов бороться с ночными чудовищами. Она нагибает голову, пытаясь залезть ему под свитер, царапает его и кусает.
   Тут он вспоминает, что в сарае с сеном держат лошадей, ему еще Крыса об этом рассказывал, это его немножко успокаивает, но только почему их такое множество, почему они среди ночи носятся по улице взад и вперед, точно их загнали в ловушку, из которой они не могут выбраться.
   — Кажется, в сарае держат лошадей, — с трудом выдавливает он из себя.
   — Но не в доме же! — кричит Джейн.
   — Да нет, просто они совсем рядом. Лошадь не может войти в такую маленькую дверь.
   — А откуда они взялись на улице? И повсюду? Это Крыса в брюхе ночи, Пьеро!
   — Пусти, я посмотрю.
   — Нет! Не двигайся!
   Она крикнула так громко, что даже ее мать могла бы ее услышать у себя дома через шесть улиц отсюда. А его сразу же успокоил звук его собственного голоса, и он вновь почувствовал, что у него есть руки и ноги.
   Задыхаясь, он пытается разжать ее руки, сдавившие ему шею, и немножко оттолкнуть ее, но она сопротивляется и держит его мертвой хваткой.
   — Это всего-навсего лошади. А мы с тобой в доме. Отпусти меня, Джейн. Мне больно.
   — Говори, говори, только не молчи!
   — Их, наверно, выпускают по ночам, когда на улице никого нет. И за ними, конечно, присматривают люди. Как тебе не стыдно, ты же не маленькая.
   Он гладит ее по голове, и под его пальцами крошится застрявшая в ее волосах сухая штукатурка; он чувствует, как теплые слезы капают ему под свитер. Она немножко успокаивается и уже не сжимает его с такой силой.
   — Пусти меня только посмотреть. Я узнаю, что там, и тебе больше не будет страшно.
   Луна исчезла из окошка, но чуть подальше, перед домом Крысы, он видит отблеск фонаря. Наконец она глубоко вздыхает и совсем разжимает руки.
   — Я так испугалась, Пьеро, мне никогда в жизни не было так страшно, — жалуется она.
   — Ничего удивительного, мышонок. Мы же с тобой не ковбои. Тут надо иметь закалку.
   — Если ты пойдешь на улицу, я с тобой. Не оставляй меня одну.
   Внизу, во дворе, огромная черная лошадь что-то жует на земле и топчет горшки с цветами — цветы гибнут почти бесшумно, словно рассыпаются комочки земли. А на тротуаре, ближе к мосту, стоит лошадь с огромным животом и трется головой о кирпичную стену. Остальных они не видят, только слышат, они, верно, в другом конце улицы, там, где ходят трамваи. Светятся несколько окон. Возле дома Крысы — топот ног и лязганье железа. Вдруг опять раздается оглушительный грохот, он нарастает со страшной быстротой, приближаясь к ним. Джейн вонзает пальцы в его тело. Вся улица от стены до стены заполняется лошадьми, они несутся тяжелым галопом, громко фыркая, наталкиваясь друг на друга, и пронзительно ржут. Их рыжие спины блестят в свете фонаря, а подковы выбивают искры.
   — Они совсем голые, — шепчет Джейн одними губами.
   — И такие же красивые, как мольсоновские, — добавляет он, чтобы ее успокоить.
   Лошади скачут внизу, под ними, направляясь к мосту, все тем же тяжелым галопом, задрав кверху морды, настороженно прядают ушами, их раздувающиеся ноздри жадно ловят воздух. Лошадь, которая терлась о кирпичную стену, не двинулась с места, но та, что ела цветы, бросилась в табун. Снова наступает какая-то тревожная тишина, и вскоре под мостом раздаются крики людей.
   — Как в кино, только еще красивее, — восхищается Джейн; она вдруг забыла весь свой страх: ведь там, на улице, хоть и далеко, появились люди, а лошадь, которая карабкалась по лестнице, разлюбила цветы.
   — Они, наверное, сбежали из конюшни. Потому и голые. Пойдем посмотрим!