Я пригласил Иваненку к себе, он бывал у меня и рассказывал много
интересного о семье Чехова и особенно о Николае Чехове, тогда уже покойном.
Вместе с Чеховыми он жил где-то близ Сум на даче, да и вообще был южным
уроженцем и земляком Чехова.
В том же 1892 году я получил от Чехова еще одну записку с упоминанием
об Иваненке. Записка без даты:{168}

"Здравствуйте, Александр Семенович! Остановился я у черта на куличках -
Новая Басманная, Петровско-Басманное училище. Приехал я по весьма важным и
спешным делам и 17 уеду опять. Нужно спешить, так как дома около меня
холера. Приеду еще через 1 - 1 1/2 недели. Не повидаться ли нам? Мне
известно, что завтра к 12 дня меня дома не будет, а остальное мне
неизвестно. Я соскучился по Вас...
Пользуясь тем, что сожитель наш "Юс малый" посылает Вам свой рассказ, я
вкладываю это письмо в его пакет - способ избавить себя от 5 коп. марки!
Завтра в 12 ч. в "Славянском базаре" завтракаю с Лавровым и Гольцевым.
Весьма вероятно, что к 3-4 часам или к 5 буду дома. Поехал бы к Вам, но,
честное слово, занят по горло.
Ваш А.Чехов". /169/

Все эти письма и записки Чехова не вошли в собрание его писем и
являются в печати впервые{169}.
Два слова об Иваненке. Писателя, хотя бы самого маленького, из Иваненки
не вышло, и он вскоре сам бросил писание рассказов, да, помнится, и в
консерватории у него что-то обстояло не совсем благополучно; он не кончил
консерватории и уехал на родину, на юг.
Я познакомился с Чеховым, как уже поминал выше, в самом начале 87-го
года. Один из русских писателей{169}, рассказывая о первой встрече с Чеховым
приблизительно в то же время, писал, что в лице Чехова он нашел много
сходства с лицом простого деревенского парня, и это же подтвердил кто-то из
его семьи. О таких субъективных впечатлениях не спорят. Мне же Чехов
показался всего более похожим на интеллигентного, бесконечно симпатичного
студента, каким, в сущности, он и был года за два, за три до нашей встречи.
От этого времени сохранился замечательный портрет Чехова, дающий о нем
превосходное представление. Мне он подарен Чеховым в апреле 1889 года (под
надписью на портрете есть дата), но снят в Петербурге у Пазетти, кажется,
годом раньше; лицо в три четверти; на Чехове пиджак, крахмальная сорочка и
белый галстук.
Этот портрет мне всегда казался очаровательным благодаря тому выражению
смелости, которое вообще было свойственно Чехову, кроме дней тяжелой
болезни, но которого нет между тем ни на одном из чеховских портретов, более
или менее известных публике. Ведь даже письма Чехова дают представление о
нем как о смелом человеке, но на портретах его более не смелости, а
задушевности и грусти.
В конце восьмидесятых годов у Чехова оставалось уже не так много
необычайной жизнерадостности, о которой мне рассказывали общие знакомые,
дружившие с Чеховым в годы его студенчества, и, между прочим, брат
известного пейзажиста, тоже художник, Адольф Ильич Левитан.
- Во время наших пирушек Антоша был душой общества, - рассказывал
Левитан. - Бог знает, чего только он не придумывал. Мы умирали от смеха.
Но болезнь в конце восьмидесятых годов еще не обострилась у Чехова, и
иногда ему хотелось дурачиться. Он брал что-нибудь вроде рекламного
прейскуранта /170/ аптекарского магазина, становился в позу и начинал нам
читать этот прейскурант, делая скользкие, а иногда и совсем нецензурные
примечания к названию и свойствам медикаментов. Остроумие искрилось в этих
примечаниях, и даже люди, искусившиеся в юморе, не могли не смеяться. В
первые дни нашего знакомства он очень уговаривал меня не уезжать и остаться
в Москве на его именины, на которых он будет танцевать какую-то необычайную,
никогда не виданную мною кадриль. Партнерами его по кадрили он называл,
помнится, Левитана, брата Николая и Шехтеля. Но я вернулся на службу раньше
именин Чехова, и мне не удалось увидать этой замечательной кадрили.
Подобно тому как он читал прейскуранты, Чехов однажды поднялся с
кресла, взял со стола тоненькую тетрадку и, стоя посреди комнаты,
жестикулируя, меняя голоса, прочел нам очень живую и веселую пьеску. Это был
только что законченный им "Медведь"{170}.
Читал Чехов мастерски, - известно, что в ранней юности он не без успеха
выступал на сцене; всю пьеску он прочел свободно, не задыхаясь, не спадая с
голоса, хотя от публичных выступлений на литературных вечерах уклонялся и
тогда, и позже, ссылаясь на слабость голоса, на быструю утомляемость. От
публичных выступлений его удерживал, по его собственному признанию,
беспричинный и глупый страх толпы, чувство, которое было для него
непреоборимым. В небольших компаниях не было человека общительнее его.
Среди других курьезов когда-то в Москве вышла брошюрка, трактовавшая
Чехова как какого-то уединенного философа; на самом деле Чехов не терпел
одиночества и уединялся только от несимпатичных ему людей, от людей
назойливых и не представлявших для него интереса. Но даже и от этих людей он
не всегда уединялся. Одно время его одолел беллетрист Сергей Филиппов,
издававший какие-то спутники и путеводители и печатавший рассказы в "Русских
ведомостях".
- Приходит, сидит целыми часами, - жаловался мне Чехов, - и целыми
часами рассказывает какую-то чепуху.
- Да что именно?
- А черт его знает что!
Чехов махнул рукой. Дня через два я зашел вечером /171/ к Чехову и как
раз застал у него Сергея Никитича Филиппова; просидел Филиппов целый вечер,
говорил не смолкая и действительно рассказывал черт знает что. Между прочим
вздором он рассказал, что страшно боится покойников, и, когда у него умер
отец, он, взрослый и, нужно заметить, весьма кряжистый мужчина, дрожал от
страха, не мог войти ночью в комнату, где лежало тело отца, и чуть ли даже
не смог проститься с покойником. Мне вся эта история показалась
неправдоподобной, да и Чехов слушал ее хмуровато: боязнь покойника была еще
менее понятна, еще менее могла понравиться Чехову как врачу. В лучшем случае
страхи этого здорового, бородатого мужчины были только трусостью и лестной
рекомендации дать ему не могли.
С.Н.Филиппов одолевал Чехова в доме Корнеева, а когда Чехов переехал на
Малую Дмитровку, в дом Фирганг, придя как-то вечером к Чехову, я застал
неизвестного мне старичка с немецкой фамилией, который был тоже охотник
поговорить, и едва я прислушался к его речам, на меня пахнуло
С.H.Филипповым. Чехов сидел в кресле, гладил мангуса и казался утомленным. К
счастью, старичок с немецкой фамилией скоро ушел, Чехов оживился.
- Кто это? - спросил я.
- Писатель{171}. Одолел. Заговорил.
- Что же он пишет?
- Какие-то статьи в "Наблюдателе". Под псевдонимом "Молотов". Вы не
читали?
- Нет. А зачем он к вам ходит?
- А черт его знает зачем!
Но даже от С.Н.Филиппова, даже от "Молотова" Чехов не пытался
уединиться; не пытался потому, что был не уединенный, а необычайно
"общественный" человек. Мне он предлагал писать вместе с ним водевиль
"Гамлет, принц датский"{171}. А.С.Суворину предлагал писать большую пьесу;
когда Курепин надумал писать коллективный роман, Чехов тотчас согласился
принять в нем участие;{171} то и дело Чехов приглашал к совместным поездкам;
с молодым Сувориным собирался чуть ли не в Иерусалим, а мне говорил:
- Поедемте в Финляндию!
Или: /172/
- Я еду в Петербург. Поедемте вместе.
Мне ни разу не случалось ездить с Чеховым в Петербург, но я провожал
его на Николаевский вокзал при его поездках в Петербург очень часто. Чехов
говорил мне, что при отъезде из дома его охватывает жуткое чувство
одиночества, время на вокзале перед отъездом тянется чересчур тоскливо и он
рад, когда кто-нибудь из добрых знакомых возле него. Я же в Москве бывал
только в каникулярное время, и дни мои были свободны. Помню одни из подобных
проводов ранней весной 87-го или 88-го года. Дорога портилась, полозья саней
скрипели, ударяясь об обнажавшиеся камни и рельсы конки, и я не совсем
доверчиво слушал фантазию Чехова на ту тему, что лошадь, которая нас везет
на вокзал, должна испытывать удовольствие от своего труда. Но когда он мне
передал тему рассказа, который просится под его перо, я решительным образом
забраковал эту тему. В дополнение к тому, что я писал (в сборнике "Энергия")
о неосуществившихся и пропавших романах и пьесах Чехова{172}, скажу пару
слов и про этот неосуществившийся рассказ.
Чехов передал мне, что ему хочется описать впечатления простого
деревенского парня, который попал в большой город и в первый раз едет на
извозчике. Живя в глуши, бродя по лесным дорогам и по деревенским проселкам,
я то и дело встречался с этими деревенскими парнями, проезжавшими мимо на
бойких лошадях, а в дни свадеб и в дни масленичного катанья мчавшимися на
отличных тройках с непрестанно звеневшими бубенцами. Ну какое впечатление
могла произвести и чем поразить такого парня езда на какой-нибудь заморенной
московской кляче?
Я высказал Чехову свои соображения, он чуть-чуть поспорил со мной, но,
насколько я знаю, рассказ на такую тему Чеховым не был написан.
Как удивительно противоречивы показания современников о Чехове,
доказывает следующий факт. В воспоминаниях И.Н.Потапенки о Чехове имеются
любопытные строчки:
"Творчество стыдливо, и у Чехова это было выражено ярче, чем у кого
другого. Никогда он не писал в присутствии кого бы то ни было. Творческая
работа Чехова чужого глаза совсем не переносила"{172}. /173/
А К.С.Баранцевич, гостивший на юге у Чехова, рассказывает{173}, что на
столе в кабинете Чехова валялось несколько четвертушек бумаги, и на одной из
них был начат Чеховым какой-то рассказ. За целую неделю, если судить на
взгляд, в рассказе не прибавилось ни строчки, и всякий желающий мог свободно
читать начатую работу Чехова. На даче околачивался какой-то почти
неизвестный Чехову захолустный обыватель, и этот обыватель тоже мог читать
чеховский набросок.
В этих противоречивых показаниях истина всецело на стороне
К.С.Баранцевича.
Кроме первых лет юмористического скорописания, все остальные годы Чехов
творил очень медленно, вдумчиво, чеканя каждую фразу. Но работая медленно и
вдумчиво, Чехов никогда не делал из своей работы ни таинства, ни
священнодействия, никогда его творчество не требовало уединения в кабинете,
опущенных штор, закрытых дверей. У Чехова слишком много было внутренней
творческой силы и той мудрости, о которой говорит тот же Потапенко, - да и
не один он, - чтобы обставлять работу свою такими побрякушками.
Не думаю, чтобы я представлял исключение из общего правила, но при мне
Чеховым были написаны многие рассказы в "Пет. газету" (между прочим,
"Сирена"), некоторые "субботники" в "Новое время", многие страницы "Степи".
Я потому запомнил "Сирену", что писал ее Чехов в Бабкине целый день, а
кончив, обратился ко мне с просьбой:
- Прочитайте "Сирену"{173}, А.С.! Не пропустил ли я где-нибудь слова
или запятой? Нет ли бессмыслиц? Кстати, это рекорд: рассказ написан без
единой помарки.
"Сирена" была действительно написана без помарок; пока Чехов курил и
устало потягивался, я прочел рассказ; все слова и все запятые были на своих
местах; только в конце рассказа, там, где один из персонажей берется за
шляпу, вместо шляпы стояла "шляпка". Чехов исправил описку, сказав шутливо:
- Нужно исправить! Он - не дама.
При мне и брате Иване Павловиче Чеховым был написан небольшой, но
прекрасный рассказ о настоятеле монастыря, который так красиво рассказывал
монахам о зле и соблазнах мира, что наутро все монахи покинули
монастырь{173}. Закончив рассказ, Чехов прочел нам его, и /174/ затем
младший брат Чехова, Михаил Павлович, повез рассказ на Николаевский вокзал,
чтобы сдать его на курьерский поезд.
Не делал секрета Чехов ни из своих тем, ни даже из своих записных
книжек.
Однажды, летним вечером, по дороге с вокзала в Бабкино и Новый
Иерусалим, он рассказал мне сюжет задуманного им романа, который, увы,
никогда не был написан. А в другой раз, сидя в кабинете корнеевского дома, я
спросил у Чехова о тонкой тетрадке.
- Что это?
Чехов ответил:
- Записная книжка{174}. Заведите себе такую же. Если интересно, можете
просмотреть.
Это был прообраз записных книжек Чехова, позже появившихся в печати;
книжечка была крайне миниатюрных размеров, помнится самодельная, из писчей
бумаги; в ней очень мелким почерком были записаны темы, остроумные мысли,
афоризмы, приходившие Чехову в голову. Одну заметку об особенном лае рыжих
собак - "все рыжие собаки лают тенором" - я вскоре встретил на последних
страницах "Степи".
В 1892 году из Москвы Чехов переехал в мелиховскую усадьбу, где мне
приходилось бывать только изредка, всегда в компании с кем-нибудь;
естественно, что при гостях Чехов не работал, но думаю, что его десятилетние
писательские привычки остались.
В прекрасной книге жизни Чехова есть одна загадочная, как будто темная
страничка; это - история с "Попрыгуньей".
В восьмидесятых годах Чехов дружил в Москве с Софьей Петровной
Кувшинниковой. Это была дама уже не первой молодости, лет около сорока,
художница-дилетантка, работою которой руководил Левитан. Никакой
художественной школы, как я слышал, она не кончила. Муж ее был полицейским
врачом, кажется при Сущевской части. Раз в неделю на вечеринки Кувшинниковых
собирались художники, литераторы, врачи, артисты. Часто бывали Чехов и
Левитан. Я не был знаком с Кувшинниковой, но о ней мне много рассказывали
жанрист Левитан, брат знаменитого пейзажиста, покойная артистка Малого
театра Вера Сергеевна Васильева и кое-кто еще из друживших с Кувшинниковой
лиц. По просьбе /175/ Измайлова я дал ему некоторые сведения о
Кувшинниковой, и они напечатаны в его книге о Чехове{175} без ссылки на
меня.
По общему отзыву, Софья Петровна была женщиной интересной и
незаурядной, хотя не отличавшейся красотой. В ней было что-то, что собирало
в ее кружок выдающихся людей, но, кажется, стремления к оригинальности в ней
было больше, чем подлинной, неподдельной оригинальности. Очень красочно и
ярко В.С.Васильева описывала мне свою первую встречу с Кувшинниковой.
Весенним солнечным утром в дачной местности, где стоял какой-то
эскадрон и по знакомству можно было достать верховую лошадь, В.С.Васильева
шла по лугу. И видит, что к ней летит странная амазонка, в развевающемся
капоте, с развевающимися волосами, с обнаженными ногами, вся - стремление,
вся - порыв; легкий капот амазонки надет прямо на голое тело. Это и была
Софья Петровна Кувшинникова, позже числившая В.С.Васильеву в числе ближайших
друзей.
Когда в 1892 году в двух номерах "Севера" появился известный рассказ
Чехова "Попрыгунья", в Москве заговорили, что Чехов героиню "Попрыгуньи"
списал с Кувшинниковой, а любовь героини к художнику Рябовскому - это любовь
Кувшинниковой к Левитану. Неосторожность или ошибка Чехова в сюжете
"Попрыгуньи" несомненны: взяв в героини художницу-дилетантку, в друзья дома
он взял художника, да еще пейзажиста. Но еще большую ошибку он сделал, дав в
мужья героине врача. Положим, муж Кувшинниковой был не выдающийся врач,
будущее светило науки, как муж "попрыгуньи", а заурядный полицейский врач,
все же в общем это увеличило сходство семьи "попрыгуньи" с семьей
Кувшинниковой и дало лишний повод различным литературным и нелитературным
Тартюфам вопить по адресу Чехова: "разбой! пожар!", а Кувшинниковой и
Левитану - лишний повод к претензии на Чехова. Если бы Чехов сделал мужем
"попрыгуньи" не врача, а ну хотя бы педагога или инженера, у Тартюфов не
нашлось бы материала для воплей о "пасквиле", о котором вопили они весьма
усердно.
Да, Чехов ошибся. Без этой ошибки история с "Попрыгуньей" была бы
решительным вздором, потому что /176/ серьезный и вдумчивый Левитан
совершенно не походил на ничтожного Рябовского, а пустельга-"попрыгунья" -
на Кувшинникову, во всяком случае не бывшую пустельгой. Чехов любил Левитана
и карикатурить его не стал бы. Мне Чехов говорил о Левитане: "Это еврей,
который стоит пятерых русских", и с какою-то почти нежностью рассказывал,
что, уехав в Италию, Левитан так стосковался там по русской природе, что
быстро вернулся назад. У Левитана была тонкая, художественная натура; кроме
живописи, он страстно любил музыку, и я помню, как однажды, очутившись в
Новом театре на "Гугенотах" с очень плохим составом исполнителей, он
испытывал почти физическую боль при какофонии певцов (наши места были рядом)
и бежал из театра задолго до окончания оперы.
Наиболее отрицательным типом в "Попрыгунье" является Рябовский, потому
что у самой "попрыгуньи" все же бывают минуты раскаянья и добрых порывов
души, но и Левитан, разожженный Тартюфами, кончил тем, что с год или года
полтора подулся на Чехова, а затем старая дружба поставила крест на истории
с "Попрыгуньей" и не прерывалась до смерти Левитана в течение шести или семи
лет{176}. Рассердилась на Чехова и Кувшинникова, вероятно под влиянием тех
же Тартюфов, так как сорокалетней женщине - и притом не пустельге - узнавать
себя в двадцатилетней пустельге не было особых резонов. Я не знаю,
состоялось ли примирение между Чеховым и Кувшинниковой, но, конечно,
утверждение кого-то из "историографов" случая с "Попрыгуньей", что от дома
Кувшинниковой Чехову было "категорически отказано"{176}, - решительный
вздор.
Характерно одно: московская сплетня, рассказывая о раздражении
Кувшинниковой и Левитана, ни одним словом не поминала, как же на
"Попрыгунью" реагировал муж? Из этого умолчания можно сделать вывод, что
коллега Чехова по медицинскому факультету, как более уравновешенный человек,
не придавал особого значения рассказу и смотрел на него не как на
"пасквиль", а просто как на художественную вещь, как на одну из лучших
миниатюр за последний период творчества Чехова.
А теперь два слова о "пасквиле". Пасквилем называется письменное или
печатное произведение, заключающее в себе оглашение позорящих чью-либо /177/
честь обстоятельств. Какие же позорящие чью-либо честь обстоятельства
оглашает Чехов в "Попрыгунье"?
Осип Дымов - чудеснейший человек, стоящий вне всякого упрека.
Попрыгунья довела своим поведением и изменой мужа почти до самоубийства. Но
ведь С.П.Кувшинникова мужа до самоубийства не доводила, во дни появления
"Попрыгуньи" ее муж был жив и здоров, значит к ней это "оглашение" не могло
относиться. Остается оглашение романа, но роман был известен всем знакомым,
роман был решительно другого свойства, чем роман "попрыгуньи", и к
трагическим результатам не привел. Такие романы имела добрая половина
литературной и художественной Москвы. И в массе случаев мужья после разъезда
не играли трагедии, а просто и мило ходили в гости к прежней жене и ее
новому другу. Мог ли Чехов иметь что-либо против таких романов? Чехов был
свободолюбив и никогда не выступал в роли цензора нравов. Но, в общем, все
же нельзя отрицать в "Попрыгунье" какой-то неосторожности, какой-то
литературной ошибки Чехова.
Софья Петровна Кувшинникова пережила и мужа, и Левитана, и Чехова и
своею красивою смертью доказала, что она - не пустельга. Об ее смерти мне
рассказывал Адольф Левитан. Живя в глуши под Москвою, на даче, она
заразилась, ухаживая за каким-то одиноким, оброшенным заразным больным, и
умерла в несколько дней.
Художницей она была слабой. Я побывал на посмертной выставке ее картин
в Московском обществе любителей художеств; картин хватило на целую выставку,
но успеха выставка не имела.
Литературные Тартюфы, кроме "Попрыгуньи", называют "прямым пасквилем"
чеховскую "Ариадну"{177}. В "Ариадне" Чехов будто бы вывел известную
артистку Л.Б.Яворскую. Это уже решительный вздор.
Л.Б.Яворская в пору знакомства с Чеховым играла в московском театре
Корша. Это была красивая, изящная женщина и не блестящая, но весьма и весьма
интересная комедийная актриса. Благодаря ей и талантливой игре Яковлева
(Наполеон) известная пьеса Сарду "Мадам Сан-Жен" при первой ее постановке в
Москве прошла у Корша свыше ста раз в одном сезоне. Вся Москва бегала
смотреть "Мадам Сан-Жен". И действительно, Катрин Юбше в исполнении Яворской
и Наполеона в /178/ исполнении Яковлева стоило и стоило посмотреть. Чехов
чуть-чуть был увлечен Яворской. Однажды, зайдя в театр Корша днем за
редакционными билетами, я увидел Чехова выходящим откуда-то из глубины
театральных недр.
- Антон Павлович, что вы тут делаете? - с удивлением спросил я. - Я
думал, вы в Мелихове. Ах, да! я и забыл, что вы ухаживаете за Яворской!
- Откуда вы знаете это?
- Откуда? Да об этом вся Москва говорит!
- Tout Moskou, tout Moskou!* - рассмеялся Чехов, но в дальнейшем
разговоре (мы ушли вместе) не отрицал ухаживанья. А затем увлечение прошло,
Яворская уехала из Москвы в Петербург, и к мимолетному роману Чехова была
поставлена точка.
______________
* Вся Москва, вся Москва! (фр.)

Кто первым пустил в публику и затем в печать вздор об "Ариадне"?
Возможно, что сама же Яворская. Как актриса, Л.Б.Яворская любила
рекламу, а вздор с "Ариадной" делал вокруг ее имени некоторую шумиху.
Журналисты, явно не расположенные к Чехову, делали вид, что верят сплетне, а
искренне верили ей только люди малоосведомленные, плохо знавшие Чехова да и
саму Яворскую. Решительно никакого "пасквиля" в "Ариадне" на Л.Б.Яворскую
нет. Л.Б.Яворская была актриса, прежде всего актриса и как не актриса была
не мыслима. Ариадна же - не актриса и не причастна к сцене ни с какой
стороны.
Большой труд А.А.Измайлова "Чехов", составленный из его газетных
статей, не обработан при выпуске и издан очень небрежно, с массой
погрешностей, придающих совершенно неверное освещение фактам. Исправлю
две-три, касающиеся моих сообщений.
Я как-то рассказывал Измайлову, что, зная доброту Чехова,
братья-писатели не особенно церемонились с ним. Л.И.Пальмин однажды вызвал
Чехова к себе, как к больному, телеграммой; когда же Чехов явился,
оказалось, что Пальмина не было дома, а романист Прохоров-Риваль протащил
Чехова через половину Москвы лечить горничную меблированных комнат, в
которых он жил, от пустой головной боли. Последние четыре слова /179/ этой
фразы у Измайлова опущены ("Чехов", стр. 215), получается явный вздор, как
будто Чехов был специалистом по лечению, скажем, генералов, что ли, и лечить
горничную считал ниже своего достоинства. Дело не в том, что пациентка была
горничной, а в том, что у ней была пустейшая головная боль, с которой она
сама могла дойти до Чехова.
На стр. 166 "Чехова" Измайлов пишет:
"Юмористический жанр требовал таких жертв себе, что А.П. иногда считал
нужным даже скрывать свое новое "произведение" от домашних. В одних из
воспоминаний о нем (А.Грузинского) рассказан комический случай, как А.П.,
сам спрятавший вкладной лист "Осколков" с каким-то скабрезным рисунком,
притворно помогал сестре, заинтересовавшейся нумером, найти его".
Маленькое сообщение мое, черточка из жизни Чехова, и здесь спутано,
сбито, и получается новый явный вздор: Чехов иногда считал нужным скрывать
от домашних свое новое произведение и потому прятал лист со скабрезным
рисунком. Да что же, Чехов рисовал в "Осколках" карикатуры, что ли? Ведь не
мог же не знать Измайлов, что карикатур Чехов не рисовал!
Вот моя картинка из жизни Бабкина в июле 1887 года:
"Приносят почту. Среди газет Э журнала "Осколки". В Э очень забавный,
но несколько легкомысленный рассказ Чехова о надворном советнике Семигусеве,
на крыльцо которого прачка на короткое время положила своего младенца
("Беззаконие"). Надворный советник находит младенца, принимает его за своего
собственного, подкинутого одной из его пассий со злобы, и чуть ли не идет с
младенцем к жене каяться во грехах. В рассказе есть несколько фраз, к
которым вполне применимы слова Беранже, говорившего, что он пишет не для
институток. Нас зовут завтракать.
- Вы прочли "Осколки", А.С.? - спрашивает Чехов.
- Да.
- Я тоже. Нужно их прибрать.
Чехов запирает текст в стол и оставляет только картинки. После завтрака
мы собираемся идти за грибами и на минуту возвращаемся в кабинет, кажется
затем, чтобы захватить папиросы.
- Антоша, пришли "Осколки"? - спрашивает сестра Чехова, в то время
только что вышедшая из подростков. /180/
- Пришли, - отвечает Чехов и подает сестре картинки.
- Антоша, а где же текст?
- Текст? Я не знаю, где текст. А.С., вы не брали текст? - спрашивает он
у меня серьезно.
- Нет, не брал, - еще серьезнее отвечаю я.
- Я тебе найду текст, Маша, - утешает сестру Чехов. - Только не сейчас,
после..."
И все.
Вступление о юмористическом жанре - никчемно, потому что никаких жертв
он не требовал. Лейкин не любил скабрезных вещей, и Чехов да и другие
сотрудники "Осколков" писали их крайне редко.
В 1909 году, в пятилетие со дня смерти Чехова, выступил со своим
"Опытом характеристики" Чехова H.M.Ежов{180}. "Опыт" произвел в прессе тех
лет большой шум{180}, и с очень резкими возражениями против "Опыта"
выступили проф. Сакулин, Григ. Спир. Петров, Измайлов и др. известные
журналисты. К сожалению, возражения затрогивали более нравственную сторону
дела, а не были фактическим опровержением того вздора о Чехове, который в
очень большом количестве дал в своем "Опыте" автор, что и позволило
H.M.Ежову во втором его выступлении "Моя статья о Чехове"{180} утверждать,
что ни один из сообщенных фактов не был опровергнут. По существу же, факты