Зато в другом отношении я успокоилась: если, пускаясь в путь, я опасалась какой-нибудь путаницы, недоразумений, в том числе и того, что сама что-нибудь не так сделаю, не туда попаду, то эти опасения улетучились очень скоро.
   Уже в дороге я по каким-то приметам поняла, что многие из пассажиров "Полярной стрелы" едут по тому же делу и с теми же страхами, что я, и что мне не составит никакого труда ориентироваться в Кеми и попасть куда нужно и когда нужно. И в самом деле, первый же человек на станции Кемь, к которому я обратилась, не только сразу указал мне здание Управления Белбалтканала (оно возвышалось над другими домами и было видно издали), но и объяснил, что мне надо сесть в поезд, идущий на Кемь-пристань, и там найти себе у жителей приют на время свидания ("Они там все сдают углы, сказал мой добрый советчик, - и там же есть большой продовольственный магазин, да, масло должно быть, все время было, а насчет остального трудно сказать, это как повезет...").
   Маленький дачный поезд повез меня на Кемь-пристань. В вагоне против меня сидела немолодая цыганка какой-то диковинной, фантастической красоты, одетая пестро и нарядно. Она сидела, раскинув свои пышные юбки из торгсиновских ситцев, юбки не скрывали пыльных босых ног, в ушах у нее были золотые кольца, на шее - ожерелье из золотых монет.
   Она сразу Спросила:
   - На свиданье приехала? К кому?
   - К мужу.
   - И я к мужу, - сказала цыганка. - Дай руку, я тебе погадаю.
   Я отказалась гадать, о чем жалею и по сей день. Мещанский мой рационализм меня удержал. Вместо гаданья мы пошли в магазин покупать масло.
   Мне объяснили, что продавцы в магазине - заключенные, кассирша заключенная, прохожие на улице - заключенные и что верхом необходительности и душевной грубости в этих местах считается спрашивать человека, за что он осужден. До этого я, впрочем, дошла и своим умом, и никого ни о чем спрашивать не собиралась.
   Район Кемь-пристань был весь деревянный: дома, мостовые... В перспективе маленьких улочек маячили штабеля бревен и досок. Когда мы с цыганкой шли вдоль домов, из окошек сквозь герани на нас смотрели лица.
   В первом же домике, куда я постучалась, мне сдали угол - то был действительно угол большой комнаты, очень убогой и грязной, но с надраенным до белизны дощатым полом (в Кеми все полы скреблись до белизны). Постели у хозяев не было, вообще бедность в доме была отчаянная, но опекавшая меня хозяйская девочка сказала:
   - А картошку покупайте у нас, у других не берите. Вы, наверно, будете жарить картошку для дяди. Кто приезжает на свидание, все жарят картошку.
   Она принесла кошелку картошки и противень, и, повинуясь ее подсказке, я стала жарить картошку на жарко накаленной плите. Я старалась вогнать в это кушанье как можно больше масла, понимая, что для "дяди" это сейчас главное... Если даже вольные люди, дети и взрослые, смотрят на масло такими глазами...
   Но надо было еще заявиться в Управление Белбалтканала, и я пошла Здание как здание, казенное, серое, с вывеской. У подножья лестницы часовой в военной форме. Он справился в какой-то бумажке и пропустил меня, отобрав паспорт. В прокуренной комнатушке другой военный подтвердил мои права на свидание, но сказал:
   - Сегодня мы не успеем привезти вашего мужа с Соловков, "Ударник" уже вышел. Завтра вечером встречайте на пристани.
   Он был так любезен, что даже спросил, как я устроилась. И предупредил:
   - Вокруг Кеми ходите осторожно, тут все кишит беглыми.
   Я не собиралась ходить вокруг Кеми, но поблагодарила и обещала быть осторожной. Осторожность моя свелась к тому, что паспорт, возвращенный мне, и небольшие свои деньги я спрятала в чулок, прихватив сверху резинкой. Сама не знаю, зачем я это сделала, многое в те дни делалось безотчетно, безумно, - да и могло ли быть иначе?.. Но через несколько дней этот чулок сослужил мне службу...
   - А наших привезут сегодня, - сказала цыганка. - Мы ведь вчера приехали. Приходи встречать вместе.
   Вечером я пошла. Почему бы мне не встретить с нею ее мужа и не поглядеть, как это происходит? На пристани, представлявшей собою как бы громадный дощатый надраенный пол, между высокими штабелями светлых досок собралась целая толпа цыган. Кроме моей красавицы там была еще одна пожилая некрасивая цыганка, была молодая девушка, тоже некрасивая, но с великолепными огненными глазами, был молодой цыган в богатой, на меху, распахнутой шубе, куривший дорогие папиросы из серебряного портсигара, и целая куча грязных, лохматых, полуголых цыганят, цеплявшихся за женские юбки.
   Унылая деревянная пустыня, унылое белесое море под белым небом, желтая, невыразимо горькая вечерняя заря на краю неба. Цыгане вдруг замахали руками, и кто-то крикнул:
   - Идет!
   В белесой бескрайности показался дымок: шел "Ударник" - связной между Кемью и Соловками. В моей памяти он похож на речной трамвайчик, что ходит по Неве. Он приближался, на нем было много людей, двое из них сняли шляпы и приветствовали ждавших на пристани.
   - Вон наши! Вон! - толкала меня цыганка. - Вон, которые в шляпах. Наши цыганы!
   Цыгане в шляпах первыми сошли с "Ударника". К ним бросились детишки, бросилась девушка и парень в шубе и обе пожилые цыганки. Глядя, как они обнимаются и целуются, я думала о том, что завтра, если мне выпадет счастье дожить до этого, так же привезут на этом пароходике и моего "дядю"... Пока же, чтобы не мешать, я отошла в сторонку и присела на сложенные там доски. Да, я была и там, стезя моих скитаний прошла по берегу этого печального моря, я видела эту горькую зарю, и минутную горькую радость обездоленных людей, и пылающие глаза девушки-цыганки, припавшей к груди отца. Я сидела на досках и смотрела на все это, и оно врезалось в мою память, как острая пила.
   Какие-то люди проходили мимо взад и вперед. Люди достаточно обросшие и обтрепанные, чтобы угадать в них заключенных, с лицами миролюбивыми, сочувствующими. Раздался вопрос:
   - На свиданье, гражданочка?
   - На свиданье.
   - Что ж, привезли его?
   - Нет. Завтра.
   - А вы откуда, гражданочка? А, с Ростова-на-Дону? А я - с Украины. Соседи, значит.
   Далеко на пристани в каком-то окошке блестел огонек. Мой собеседник ушел туда и вернулся.
   - Гражданочка, - заговорил он дружески. - Вы бы не были так добры зайти до нас в контору Мортранса? Вон там наша контора, где огонек горит. Наш бухгалтер вас очень приглашает, ему поговорить желательно. Он очень, вы не думайте, культурный человек. Ох, если бы вы знали, гражданочка, что это за человек!
   - Что же это за человек? - поинтересовалась я.
   - О, гражданочка! - восторженно вскрикнул мой собеседник, но на вопросы не ответил, а зашагал опять к конторе, как бы уверенный в том, что я за ним иду.
   Я была молодая, на секунду я усомнилась... Но тут же подумала: "Э, не может быть!" - и пошла.
   В конторе Мортранса на столе горела керосиновая лампа, лежали гросбухи и сидел красивый старик с белоснежной узкой бородой. Белоснежными и узкими были и руки его, лежавшие на раскрытом гросбухе.
   Он стал спрашивать, я отвечала. Его интересовали разные вещи: каковы на юге виды на урожай, есть ли уже в Ростове троллейбус, слышала ли я оперу "Катерина Измайлова"? Спросил, за что осужден мой муж - я же спросить его не осмелилась.
   Так я и не знаю, кто он был, и, конечно, корю себя за то, что не дозналась; но, как и многое другое, это непоправимо и никакими домыслами тут не поможешь. Кем угодно мог он быть, духовным сановником либо светским, беспартийным либо коммунистом, и какое, в сущности, это имеет значение для кого бы то ни было... В этой пустыне погибали одинаково эти и те...
   Цыгане уже разошлись, когда я возвращалась из конторы Мортранса.
   Моя цыганка подошла ко мне.
   - Свидание будет происходить, - сказала она, - в Кемском лагере, это совсем рядом с тем домом, где ты сняла угол. При свидании, - сказала она, - будет комендант, но это ничего! - Цыганка согнула палец и постучала косточкой сперва себя по лбу, потом по доскам, у подножья которых я сидела. Она давала понять, какого она мнения о коменданте, который будет надзирать за нашим свиданием.
   Так оно и оказалось, это было одно из самых тупых лиц, какие я видела в жизни. Он сидел за особым столиком у двери той комнаты, где происходило свидание, и все время что-то рисовал карандашом на листке бумаги, слушая наш разговор. Мы говорили свободно, стесняясь его так же мало, как деревянного дивана, на который нас усадили. Нет, он нам не мешал нисколько, этот бедный комендант. Но буду рассказывать по порядку.
   Мой муж приехал с Соловков на другой вечер после цыган. Я издали увидела его на палубе - он в любой толпе был на голову выше других, рост его был 186 см... На нем было его черное кожаное пальто и серая кепка, в которых его увели из дому в ночь на 12 февраля 1935 г.
   Конвойные сделали попытку не дать нам приблизиться друг к другу, но тотчас же, без наших просьб, отказались от этой попытки. Даже не помешали мне идти рядом с ним до ворот Кемского лагеря.
   У этих ворот нам пришлось расстаться до следующего дня. Мы уговорились, что предоставленные нам 10 часов распределим так: три дня по два часа и четыре дня по часу.
   Тогда, в начале, нам показалось, что это поистине безбрежное время, что мы - обладатели несметного богатства, и мы были счастливы - в последний раз!
   На другой день в полдень я пришла к этим воротам одна. Я принесла все, что могла, - всяческую снедь из "Гастронома", жареную картошку, глиняный кувшин с вишневым вареньем, несколько буханок хлеба. Часовой указал на избу неподалеку от ворот. Я вошла в большую комнату. И когда, мой ушедший невозвратно, я вспоминаю места наших свиданий, я прежде всех светлых мест, украшенных зеленью садов и лазурью моря, вижу эту комнату в нищей избе на территории концлагеря. У двери ее сидел и рисовал тот самый комендант, перед окном сидели две женщины и мужчина, на полу - цыгане, а на деревянном диване - мой Борис в своем кожаном пальто.
   Женщины перед окном оказались сестрой и матерью заключенного, сидевшего с ними у столика. Мать была глухая, дочь громко повторяла все, что говорил сын. Они стеснялись своего крика и были очень несчастны.
   Но цыгане были великолепны. Они расстелили на полу цветную скатерть и пировали от всей души. На скатерти были наставлены тарелки с жареными курами и южными плодами - виноградом, грушами, пунцовыми помидорами. Молодой цыган в шубе достал нож и один за другим разрезал арбузы, и все они ели, и пили, и чокались с воодушевлением, очевидно видя в этой совместной трапезе высшую красоту и радость свидания. Мы с нашей жареной картошкой были, конечно, жалки рядом с ними.
   - Боря, - сказала я, - ты не знаешь, за что тут эти цыгане?
   Он знал и объяснил мне. Они решили самоопределиться и выбрали себе своего цыганского короля. Вон тот цыган - король, а другой - его премьер-министр. Моя красавица-цыганка оказалась супругой премьера, а некрасивая - королевой. А этот парень и девушка - принц и принцесса. Ну, и вся эта мелюзга - тоже королевские дети, высочества.
   Мы поговорили о своих детях, ожидающих в Ростове моего возвращения, и о том, чего-чего только, господи, нет на свете!.. Поговорили о беглых, якобы кишащих вокруг Кеми. Муж рассказал, как он сам собирался бежать с Соловков на плоту, как они с другим заключенным строили плот, но когда он был уже построен, товарищ мужа испугался и отказался бежать. "И у меня, сказал Борис, - не хватило духу пенять ему, он уже доходил и вскоре умер от чахотки..."
   Мы разговаривали, комендант рисовал, цыгане ели и пили, те трое у окна кричали о своих делах... В общем, эта плачевная комната являла картину полноты жизни, никто не стал бы этого оспаривать... Жизни с горючими слезами, ползающими детишками, янтарными грушами, куриными ножками, торчащими из жующих ртов. Ах, с каким аппетитом они жевали, с каким размахом чокались. И вдруг звон, гром, вскрики - это зарыдала девушка с огненными глазами, упав головой на стол. Что-то запрыгало по полу, что-то разбилось. Но почти сразу рыданья прекратились, и возобновилась степенная, почти благоговейная трапеза.
   Такая невинная радость - досыта накормить любимого человека - эта радость была мне дана на считанные дни, и то по особому соизволению - мне просто выпал счастливый билет, что перст судьбы отметил мое заявление в ворохе других... Не потому ли, что оно было написано самыми простыми словами, без всяких попыток растрогать?.. Москва ведь слезам не верит, сказано давным-давно...
   Первые два часа пролетели как одно мгновение. Уже в конце первого часа мы поняли, что наше богатство - мираж, что не успеем мы оглянуться, как окажется, что ему конец. Так и было, но все же спасибо судьбе за эти часы...
   Я приходила каждый день и приносила еду, однажды мне посчастливилось раздобыть десяток свежих яиц, в другой раз - даже мяса, так что я смогла принести Борису бифштекс. Он говорил, что уже и мечтать перестал о такой пище.
   Он попросил, чтобы я перед своим отъездом передала ему денег, так как по почте они идут очень долго. Я обещала с легким сердцем - деньги ведь лежали у меня в чулке...
   Но за день до отъезда я чуть было не провалилась с этим делом...
   Я пришла на свидание, не чуя недоброго. И вдруг комендант приказал мне войти в смежную комнату, а там меня ждала рослая дивчина, которая объявила, что должна меня обыскать.
   Вошел комендант и подтвердил, что я должна дать этой гражданке меня обыскать.
   - Оружие есть? - спросила дивчина.
   - Ну что вы! - сказала я.
   - Деньги? Письма? - приставала дивчина.
   - Ничего нет, - соврала я, и вдруг меня осенило - надо идти напролом: - Есть деньги, - сказала я.
   - В лифчике?
   - Нет. В чулке.
   - Товарищ комендант, - позвала дивчина. - Они говорят, у них в чулке деньги.
   - Покажите, - сказал комендант. Я достала деньги и паспорт и протянула дивчине. - А зачем вы это спрятали?
   - Видите, меня предупредили, - сказала я, - что тут кругом бродят беглые. Если бы они отобрали у меня деньги, мне бы и домой не доехать.
   - Это у нас есть, - признал он хмуро. - Ну ладно, идите.
   - Паспорт-то хоть отдайте!
   - Отдай им всё, - приказал он дивчине. Она отдала.
   В соседней комнате меня встретили испуганные глаза мужа: он уже знал, что в этот день всех приехавших на свидание обыскивают. Я его успокоила и передала ему деньги.
   Между прочим, они ему были нужны, чтобы заплатить долг. Дело в том, что на свидание его привезли за плату.
   Вот как это было: он отдыхал после обеда, и вдруг его позвали: "Вахтин, на свиданье!" Он пошел, ему сказали: "Пять рублей за проезд!" У него не было. Вдруг он увидел Третесского. Тот себя все время чувствовал перед товарищами виноватым, так как имел слабость подписать при следствии все нелепые обвинения. Теперь, увидев Бориса и узнав, что его вызывают на свидание, он сказал: "Не говори Вере, что я сознался". Борис на это сказал: "Давай пять рублей!" У Третесского деньги нашлись, и он дал.
   - Боря, - сказала я, - они же с тебя и за обратную дорогу потребуют.
   - Ну уж нет, - сказал он, - я мог еще заплатить за то, чтобы меня отвезли на свидание. Но платить за то, чтобы меня везли обратно на каторгу, - нет уж, этого не будет.
   Из этого ответа я поняла, как невыносимо ему живется на каторге из-за этой его гордыни и непримиримости. Ах, всегда и везде легче живется нестроптивым, смирным, со всеми соглашающимся. А мы с ним никогда такими не были, вот и обошлась с нами жизнь так, как обошлась.
   Осталось рассказать о прощании - последнем, потому что больше мы не встречались.
   Как я купила билет, и как трудно мне было ему об этом сказать, и как мы простились в этой комнате, зная, что завтра я уже не приду сюда.
   Прощаясь, я его поцеловала и перекрестила ему лоб, я знала, что он думает о самоубийстве, и он потом писал мне в Ростов, что его поразило именно то, что я ему перекрестила лоб... Но мы ведь всегда всё знали друг о друге...
   Потом я вышла и пошла к воротам. У забора из колючей проволоки остановилась. Подошел солдатик-конвойный и стал рядом. И вдруг я услышала голос Бориса: "Вера, прощай", и он прошел за колючей проволокой, еще раз прошел передо мной - уже в самый, самый последний раз я увидела его солнечные волосы и прекрасное, неповторимое лицо.
   И я знаю: если я когда-нибудь в чем-нибудь могла быть перед ним виновата - при жизни ли его или после его кончины (он реабилитирован посмертно) - я знаю, он все мне простил ради той минуты, когда мы прощались у колючей проволоки...
   30
   ЗИМА 1936/1937 ГОДА
   Несмотря на нужду и на горе, которое никак не хотело смягчаться, эта зима вспоминается мне как хорошая. Это потому, что, во-первых, все трое детишек опять были со мной и я знала каждый день и час, что с ними происходит, кто что сказал и т. д. Наташа ходила в школу и по вечерам при мне готовила уроки за нашим большим обеденным столом (еще из грибановского магазина). Мальчики же были дома целый день, у меня на глазах.
   Во-вторых, в эту зиму нас материально поддерживал Торгсин (магазин, где продавалось все что угодно на валюту или золото). Валюты у нас не было, но было кое-какое столовое серебро, кое-какие золотые вещи: нательные крестики с цепочками, мой золотой, с монограммой медальон - тоже на хорошей цепочке, мое золотое колечко с хризопразом, мамино и папино обручальные кольца. Это все ушло в Торгсин, и дети хорошо питались всю зиму. Конечно, было не без болезней. То простуда, то ангина, то вдруг конъюнктивит у Борюши, то дети во дворе ударили Борю по голове разбитой бутылкой, так что из-под его матросской шапочки потоками лилась темно-красная кровь, и я, схватив его на руки, бегом бежала с ним в ближайшую поликлинику, то в нашем садике выкопали яму для посадки дерева, и Юрка пытался перепрыгнуть через нее и, конечно, свалился и растянул себе ногу.
   К новому, 1937 году я устроила моим ребятам елку. В то время купить елку было невозможно, но дядя Володя, Владимир Леонидович, достал нам несколько больших пушистых еловых лап (кажется, купил у кладбищенского сторожа), и я проволокой связала эти лапы в одну хорошенькую пышную елочку. Одни наши знакомые прекрасно делали елочные игрушки, от самых простеньких до самых сложных, и нас научили, мы с мамой недели две просидели над этим делом, и елочка получилась у нас на славу.
   Я писала, что любовалась детскими словечками. Они говорили премило, особенно Юрик. Подойдя ко мне и протягивая ручки, он говорил:
   - Суките кавчики. (Что означало: засучите рукавчики.)
   Сухарики он называл макариками, видимо, от слова "макать". (У Чуковского в "От двух до пяти" ребенок называет сухарики кусариками.) И совершенно "Чуковский" разговор был у него однажды с бабушкой, моей мамой:
   - Бабушка, ты скоро сдохнешь?
   - А тебе этого хочется?
   - Да.
   - А зачем?
   - А я тогда цельный день буду у Вальки сидеть.
   Валька была хозяйская девочка, обожавшая его и водившая смотреть на похороны, что Юрке очень нравилось. Мимо домика, где мы жили, часто проходили похоронные процессии с музыкой, так как кладбище находилось неподалеку, и Юрка вместе с Валей вечно торчал в толпе, глазеющей на эти процессии.
   И гулять его Валя водила на кладбище, как нас когда-то наша няня Марья Алексеевна. Так что мрачный и диковатый старик, Валькин дед, сказал мне однажды:
   - Федоровна, ты не пущай Юрку с Валькой на кладбище. Не вышло бы чего.
   - А что может выйти? - спросила я.
   - А то, что такого мальчонку кто хочешь украдет, - сказал старик сурово и заботливо.
   Наташа, вернувшись в Ростов, стала ходить в ближайшую школу. Она училась хорошо, много читала, в том числе газеты "Ленинские внучата" и "Пионерская правда". "Пионерская правда" в то время обучала своих читателей играть в шахматы, для этого печатала цикл статей, очень толковых. Наташа их прочла, и ей загорелось играть в шахматы. У меня не было денег на настоящие шахматы, я купила картонную доску и набор специальных шашек, на каждой шашке была изображена шахматная фигурка конь, слон, ладья, ферзь, король, так что этими шашками можно было играть и в шахматы. Принесла я все это домой, и мы с Наташей уселись играть на углу нашего обеденного стола. Но ей моментально надоела эта игра, я же всегда была равнодушна к шахматам, а мальчишки стояли рядом, как два столбика, и немного погодя сказали:
   - Теперь мы, - и, к моему удивлению, стали играть так, словно их этому специально учили.
   Это было зимой 1936/1937 года, а с весны в наш зеленый дворик стали ходить мальчуганы, маленькие и большие, и даже совсем великовозрастные, играть в шахматы с Борей и Юрой: такая о них пошла слава. Однажды, гуляя с ними в скверике перед Покровской церковью и проходя мимо скамьи, на которой сидели взрослые и молодежь, я услышала, как какой-то парень сказал:
   - Вон идут самые маленькие шахматисты в Ростове.
   - Где? - спросил кто-то.
   - А вон - беленькие, за ручку с мамой идут.
   Я возгордилась, но напрасно: правда, сыновья мои несколько лет занимались шахматами, участвовали в школьных турнирах, даже получали какие-то разряды, но ни один из них не ушел в это дело с головой, не превысил того уровня, за которым начинается настоящий шахматист. Другое было суждено им.
   Так же преждевременно и зря восхищалась я одно время математическими способностями Бори.
   Однажды я читала книгу, держа ее раскрытой на коленях. Боря подошел и, ткнув пальцем в колонцифру, сказал:
   - Триста семьдесят два, - и это было совершенно точно, хотя никто его до этого не учил читать числа, он дошел, как говорится, своим умом.
   А после этого стал поражать нас способностью безупречно производить в уме арифметические действия, особенно вычитание.
   - Сколько вам лет? - с ребячьей бесцеремонностью спрашивал он у кого-нибудь и, получив ответ, говорил: - Значит, вы родились в таком-то году. - И всегда расчет был правильный.
   - Математиком будет, - возмечтала я, но и это оказалось такой же обманчивой вспышкой детской одаренности, как в случае с шахматами. Не стал мой Борюша математиком, как не стал и шахматистом. Литература, слово стали для него главным предметом и устремлением, мои гены вошли в него.
   Я им всем троим очень рано и очень много стала читать - и прозу, и стихи. Чего мы только не читали, и они все впитывали в себя, как губка впитывает влагу. Иногда я не читала, а рассказывала, это тоже давало им порядочно. Помню, в "Таинственном острове" Жюля Верна встретилось нам выражение "Ноев ковчег", и они сейчас же спросили, что это значит. Я рассказала им легенду о всемирном потопе и о Ное. Выслушали с величайшим вниманием - я бы сказала, с вдохновением. Потом Юрик сказал:
   - Расскажи еще раз: я не понял, откуда был гной.
   "Гной" - было понятно, гной был у бабушки в нарыве на пальце, и к пальцу прикладывали компресс, а Ной - было ново и туманно, и я не поленилась рассказать еще раз.
   Помню, что позже, уже в Шишаках, на берегу Псла, на песочке, я им читала "Думу про Опанаса". Это было трудно, приходилось с ходу объяснять множество сложных вещей, начиная с гайдамаков и кончая тем, что значит "Опанасе, наша доля туманом повита", но как же я была вознаграждена, когда, дочитав последние слова, которые и у меня всегда вызывают ком в горле, я увидела, что они, все трое, еле удерживаются от слез.
   Но это чтение на Псле было много позже, а пока что мы находились еще в Ростове, на Богатяновском проспекте, в доме застройщика Матвея Карповича Заднеулицына. И вдруг заболевает мой Боря. После каждого приема пищи он жалуется на боль, и мама первая догадывается, что это - аппендицит, ведь и я в 1928 году чуть не умерла от аппендицита, и Борис, отец, болел аппендицитом и перенес сложнейшую операцию... Ведем нашего мальчика к врачу, тот подтверждает: аппендицит, оперировать надо срочно. Везу Борюшу в больницу - она далеко, на окраине, где-то за Нахаловкой. Первым специалистом по операции аппендицита слывет доктор Аствацатуров, мне удается его умолить, чтобы оперировал он.
   Дни идут быстро, наступает день операции.
   С утра я в больнице, в той детской палате, где лежит мой мальчик, такой синеглазый, такой с виду здоровенький. При мне его на носилках с колесиками увозят в операционную. Я прихожу, как мне велено, через три часа и вместо моего прекрасного розового мальчика вижу на той же койке нечто больное, с неузнаваемым зеленоватым личиком, измученное рвотой после наркоза. И безумное раскаянье охватывает меня - зачем я послушалась врачей, зачем согласилась на эту операцию? Потом-то выяснилось, что иначе нельзя было, но в тот день тревога меня истерзала.
   Больше всего мучила меня возможность нагноения (какое было в свое время у меня). Я знала, что ребенок перитонита пережить не может. Из больницы его выписали скоро, через несколько дней. Запретили везти в трамвае, велели, чтоб шел сам. Но ему это было трудно, и я почти всю дорогу несла его на руках. Он был в шубке, в ботах и потому довольно тяжел, и чуть ли не на каждое встречное крыльцо я стелила свой вязаный шарф, и мы с сыночком, присев, отдыхали две-три минуты. Но когда дня через три выяснилось, что у него в правой стороне живота назревает абсцесс (как было у меня когда-то), меня охватил страх.
   И тут я вспомнила о средстве, которое, как я надеялась, может спасти моего сына. Тогда еще мало знали - так, только слух ходил - об удивительных целебных свойствах цитрусовых плодов. В ту весну город был завален великолепными испанскими апельсинами и лимонами, и я купила сразу, чуть не сотню этих плодов - на все деньги, какие были в доме, - и, не спрося даже доктора, стала отпаивать Борю соком. Я выжимала в чашку несколько апельсинов и добавляла туда же лимонного сока, и он пил это питье по несколько раз в день. Через неделю примерно его снова посмотрел хирург и сказал, что это очень странно, но инфильтрат уменьшился. "Что вы делали? - спросил он. - Компрессы?" И очень меня похвалил, когда я рассказала про апельсины и лимоны. Я продолжала это лечение, и вскоре опасность гнойного заражения совершенно отпала.