Легко сказать! Пушкин - это как-никак крыша над головой, это вода из парковых источников, это почти свежая конина из того же парка, это книги, накопленные матерью и дочерью Сперанскими. В первый момент мне почудилось, что стоит нам отойти на шаг от всего этого, как мы начнем слабеть от голода и жажды. И куда идти? Куда держать путь? Но тут вдруг Наташа дала единственно верный ответ на этот вопрос:
   - Как куда, мама? Мы пойдем к мальчикам, к бабушке в Шишаки. И Надежда Владимировна с нами.
   Надежда Владимировна сразу согласилась и обрадовалась, и мне стало легче, и я устыдилась, что не я нашла этот ответ. Конечно, в Шишаки, конечно, соединиться с детьми и мамой.
   И мы стали собираться. Это было не так-то просто: что брать с собой, что бросить? Мне-то бросать было не жалко, я, как перелетная птица, ничего не имела, кроме самого необходимого, но у Надежды Владимировны были и любимые книги, и памятные вещи, и она плакала, собираясь.
   Мы сшили три рюкзака и стали их наполнять. Тут я пожалела, что успела отвезти к Гале все наши теплые вещи. У нас с Наташей не было ни валенок, ни теплых пальто, наши пальтишки были чистая эфемерность... К счастью для Надежды Владимировны, ее дочь, эвакуируясь, не взяла с собой зимних вещей, и теперь Надежда Владимировна, надев пальто с меховым воротником и меховую шапку, оказалась не только отлично экипированной, но чрезвычайно прилично одетой по сравнению с нами.
   Мы уложили в наши рюкзаки все, что могли. Это было очень немного, но проклятые мешки все же оказались очень тяжелыми для наших непривычных плеч.
   Тем не менее мы радовались. Радовались перемене, радовались обретенной цели - добраться до Шишак, увидеть близких. Как мы доберемся мы не знали, на всякий случай взяли с собой все свои деньги, хотя и понимали, что они нам не помогут.
   Деньги-то у нас были, а вот хлеба на дорогу не было ни крошки.
   22 октября Надежда Владимировна сходила в комендатуру и своими глазами прочла вывешенный там приказ о выселении из Пушкина всех жителей. Говорили, что только немногим разрешено остаться - по именному списку. Что в список этот вошли полицейские и все лица, изъявившие желание сотрудничать с немецкими властями.
   Мы решили уходить на следующий день утром. Нужно было решить еще одну задачу - еда на дорогу и папиросы, у меня не оставалось ни одной. Но тут началась серия маленьких чудес, которые я хочу описать подробно.
   Вечером 22 октября пошла я в сарай набрать дров и, разметав поленницу, вдруг увидела за нею большую, с полведра, синюю эмалированную кастрюлю, полную квашеной капусты. Откуда она взялась, не имею никакого понятия. Я оттащила ее домой, из остатков картофельной муки испекла на плите подобие оладий, и мы недурно поужинали, несколько оладий даже осталось.
   Эти оладьи мы утром уложили в сумку от противогаза, налили в бидончик крепкого кофе - это были наши припасы на дорогу. Я выкурила свою последнюю папиросу и, чувствуя растерянность и звон в голове, вышла на улицу. Мне хотелось взглянуть, уходит ли еще кто-нибудь или мы остались последние. Но я еще ничего не увидела, как вдруг меня окликнул женский голос с мостовой (я шла по тротуару):
   - Гражданочка! Вам папирос не надо?
   - Надо, надо! - чуть не вскрикнула я. Пожилая женщина в платочке улыбнулась моему изумлению.
   Я подошла к ней. Она достала из-за отворота пальто пачку "Беломора" и сказала:
   - Только вы мне дайте каких-нибудь продуктов. Что у вас есть?
   - Ничего, - сказала я, - только немножко квашеной капусты.
   - Ну давайте хоть капусту, - вздохнула женщина, - а то у меня совсем ничего нет.
   Я повела ее к себе и отдала ей капусту вместе с кастрюлей, а Надежда Владимировна добавила к этому еще мясорубку.
   Видимо, женщина в платочке тоже знала секрет добывания конины из парка, потому что она не только с удовольствием взяла мясорубку, но еще дала нам за нее десяток отличных крупных картофелин. Я их сварила и уложила в противогаз с пакетиком соли.
   В первый же день пути мы их съели не чистя, вместе с кожурой. Могу засвидетельствовать - это вкусно.
   Вот так, благодаря этим маленьким чудесам мы вышли из дому с некоторым запасом съестного и с пачкой "Беломора".
   Было прекрасное осеннее утро с нежным инеем, легким воздухом. Увы, едва мы сделали несколько шагов по улице, как мне стало ясно, что недалеко мы уйдем с этими рюкзаками: сразу заболели шейные позвонки и трудно стало дышать.
   - Вера Федоровна, - сказала Надежда Владимировна, - придется что-нибудь выбросить.
   И мы вынули из наших мешков часть поклажи. Под какой-то липой в Екатерининском парке мы положили несколько платьев, пару простыней и новую скатерть, которую я покупала в подарок маме.
   Мешки стали чуть полегче, но продолжали очень давить на позвонки. Такая боль бывает, когда очень долго просидишь за пишущей машинкой.
   Опять, как сутки назад, прошли через лицейский садик. Как изменился мир за эти сутки! Вчера мы были несчастливы, но все же у нас была крыша над головой. Теперь же мы стали бесприютными странницами без кола, без двора.
   Впереди и сзади нас шли люди с мешками за спиной. Мы сразу разглядели, что большинство идет отнюдь не налегке. Женщины несли кухонную утварь, утюги, катили детские коляски и тачки, одна тащила на спине огромное цинковое корыто. Мы невольно ощутили свою неприспособленность, свое бессилие - и ужаснулись.
   Я заговорила с идущими. Кто-то из них сказал, что надо идти в Гатчину, там находится эвакопункт.
   Шея болела все сильней, а выкидывать из мешков было уже нечего. Мы приостановились, съели по картофелине и попили кофе из бидончика. Первые несколько минут было ощущение, что тяжесть стала меньше.
   Нас догнала телега, уставленная ящиками, в ящиках были горшки с белыми хризантемами - должно быть, из пушкинского цветоводства. Я попросила возницу подвезти, посулила денег. Но ему было не до нас, и на что ему были деньги!
   А нам становилось все тяжелей. Мы прошли уже несколько деревень, но дорога, казалось, была бесконечной. Бесконечной казалась дорога до Гатчины - а до Шишак!..
   Так или иначе, мы добрались до гатчинского эвакопункта.
   Это был деревянный павильон дачного типа, битком набитый людьми. Они лежали на плиточном полу, залепленном жидкой грязью. И мы расстелили на полу наши тощие байковые одеяла и легли среди грязи и затоптанной в грязь соломы.
   После войны я ездила в Гатчину, думала найти место, где стоял этот барак, но не нашла ничего, что напомнило бы о нем.
   Ночью гудели самолеты, дважды где-то громыхнули разрывы, и странно было желать, чтобы бомбежка смела с лица земли Гатчину и приютивший нас павильон. Желание, впрочем, естественное, потому что самолеты, летавшие над оккупированной землей, были наши и потому что назавтра нам предстоял столь же трудный и унизительный день.
   В темноте барака кто-то бредил, и впервые мы на этом ночлеге заразились вшами.
   Уже совсем поздно пришел какой-то человек с большой корзиной и роздал всем по пайке хлеба. Хлеб был не нашей выпечки и не нашего вкуса.
   День 24 октября не удержался в моей памяти. Беженцы весь день говорили о предстоящей отправке на станцию Веймарн и о наших военных неудачах, гадали, возьмут ли немцы Ленинград, и боялись предстоящей ночи и бомбежки. Я обошла барак и двор вокруг него и поужасалась царившей там грязи.
   Так долго, темно и грязно жили мы до вечера, а вечером нас погнали на станцию, чтобы везти в Веймарн по железной дороге.
   Если существует ад, то это, возможно, тот товарный вагон, в котором нас везли в Веймарн. Все мы, так называемые беженцы, со всеми мешками, корытами и грудными детьми были затиснуты в эту отсыревшую коробку, где кислорода не хватило для всех даже на первый вдох. Мы сидели на своих мешках у самой двери и были счастливы, когда в щелку этой двери врывался слабый ветерок с ночных полей. Всю ночь плакали ребятишки на материнских руках, и всю ночь беспощадно, невозможными словами ругались измученные, отчаявшиеся женщины, потерявшие в аду свою женскую стыдливость. И ко всему этому присоединилось напряженное ожидание чего-то, против чего мы были бессильны в этой темноте и бесправии. Так что при всем своем отчаянии мы обрадовались, когда в дверной щели посветлело и замелькали палки станционных изгородей. Кто-то отодвинул дверь, кто-то скомандовал выходить. Кто-то сказал, что велено идти на Ивановскую фабрику и там ждать новой команды. Выйдя, я оглянулась и увидела, как за мною выливается из вагона пестрый поток людей, нагруженных пожитками.
   Уже в тот день начался снегопад, перешедший вскоре в непрерывную метель. Воздух наполнился крутящимися снежинками, на тонком слое мокрого снега скользила нога, мы брели с трудом. Не отошли и двухсот шагов от железной дороги, как Надежда Владимировна изнемогла и схватилась за сердце. Я достала свою драгоценность - плитку шоколада, сбереженную от последнего пайка, полученного по карточкам, отломила три дольки, мы съели и запили кофе, и, к радости моей, Надежда Владимировна смогла идти дальше.
   Подходили люди, говорили разное страшное. Бледный, унылый молодой человек резонно сказал, что от фашистов в любую минуту можно ожидать чего угодно, что нам нельзя рассчитывать ни на что хорошее (словно мы рассчитывали!). Женщина сказала, что на фабрике, куда нас гонят, каждый день случаются самоубийства, беженцы бросаются в реку или вешаются, предпочитая гибель плену. Я подумала, что это в самом деле лучший исход, и в то же время почувствовала, что у меня на такой исход не хватит сил, ведь рядом со мной шла дочь, у которой на всем свете не было в тот момент никого, кроме меня.
   Дорога прошла через какой-то лесок, где на дереве висело что-то длинное, темное, скрученное, как сигара, - это был повешенный. Дорога пошла мимо танка, лежавшего в грязи на боку с повернутыми вбок гусеницами. Рядом лежал обгорелый человеческий череп. Дорога прошла через деревушку с распахнутыми настежь воротами, в одном дворе возились возле телеги немецкие солдаты, в другом скакала, натягивая цепь, черная собака. И при всем при том на окошках и тут были занавески и цветы. До чего живуч человек: его душат, жгут, терзают его сердце, а он живет и живет в окружении привычных вещей. Агрессоры полагают, будто они уничтожат все полностью, - ан нет!.. Вдруг в какой-то деревушке кто-то топит печь, пьет чай, ожидает, чтобы на герани распустились бутоны.
   Ивановская фабрика вспоминается как скопище убогих бараков и изб, вообще казалось, что все здания на свете превратились в почернелые избы... Мы вошли в первую попавшуюся избу. Там перед затопленной плитой сидел пожилой человек и курил самокрутку. Так как в вагоне я выкурила всю пачку "Беломора", я попросила у него табачку. В ответ он раскрыл передо мной жестяную коробку от зубного порошка, в ней было какое-то странное зеленое крошево.
   - Табачку у меня нет, - сказал человек, - курю сушеный вишневый лист, попробуйте.
   Я попробовала. Оно в самом деле курилось, только было странного аптекарского вкуса, и у меня скоро закружилась голова.
   На плите вскипел чайник, и человек угостил нас мятным чаем из жестяной кружки, а мы угостили его оладьями.
   Разговорились. Человека звали Михаил Федорович, он был из Красного Села и изгнан оттуда так же, как мы. Уже неделю он жил на Ивановской фабрике и сообщил нам драгоценное известие: будто здесь, на фабрике, из потока беженцев немцы отсеивают людей, пробирающихся в Прибалтику, на Украину и в другие республики Советского Союза, и помогают им достигнуть цели их странствия.
   - Понимаете, - сказал Михаил Федорович, - немцы заигрывают с этими народностями, поэтому и пошли на такую меру.
   Хотя мы и не приняли на веру этих сообщений и соображений, тем не менее Надежда Владимировна немедленно отправилась навести справки и по возможности устроить нас получше. Очень скоро она вернулась и сообщила, что все подтвердилось, здесь, на фабрике, уже отобрана группа людей, направляющихся на Украину, в Финляндию и республики Прибалтики, и что нам троим указано присоединиться к этой группе и жить с нею вместе в особом помещении впредь до новых указаний.
   И она отвела нас с Наташей в барак, где было попросторней и почище гатчинского барака и были нары с сеном для спанья, и были эстонцы, финны и русские, подобно нам пробирающиеся в какие-то места. Среди этих людей мы увидели много знакомых лиц - они ехали сюда в одном вагоне с нами.
   В том числе были мать и дочь из Ленинграда, солдат латыш и старуха эстонка в ярких вязаных чулках и варежках, усевшаяся у входа в напряженной деревянной позе идола.
   Эта картинная старуха по собственной инициативе взяла на себя роль нашего старосты и опекуна: составила список всех членов группы - кто, откуда, куда, зачем. Надежда Владимировна назвалась моей теткой, сестрой моей матери, к которой я направляюсь в Полтавскую область.
   Старая эстонка позаботилась и о нашем пропитании. Уж не знаю откуда, но ее заботами появилась пшенная каша и мятный чай, и мы поели и попили горячего, прежде чем улечься на нары. После Гатчины нам тут показалось и удобней, и чище, хотя на деле это вряд ли было так.
   Но утром Надежда Владимировна принесла неутешительные известия. Только финнам и прибалтийцам немцы были готовы помочь в их дальнейшем продвижении, для чего, в частности в Нарву, должен был отправиться специальный автобус, все же прочие, в том числе и мы, должны были идти пешком в Гдов или Псков и никуда больше.
   - А что мы будем делать в Гдове или Пскове? - нелепо спросила я у Надежды Владимировны.
   - Ну, - ответила она бесстрашно, - то же, что делали в Гатчине и тут: ждать у моря погоды и искать случая продвинуться дальше.
   Легко сказать... Мне вспомнились рассказы о беженцах, кончавших с собой, вспомнилась скользкая дорога, и наша рваная обувь, и давешний сердечный припадок Надежды Владимировны, и то, что ночью Наташа жаловалась на боль в горле.
   - Не падайте духом, Вера Федоровна, - сказала Надежда Владимировна. Я попробую уговорить коменданта: боюсь, что мы в самом деле не дойдем.
   Среди нас одна Надежда Владимировна знала немецкий, а это было в нашем положении громадным преимуществом: звуки немецкой речи все-таки действовали на немцев.
   Надежда Владимировна пожелала, чтобы я вместе с нею пошла к коменданту. Я пошла и увидела в невзрачной комнате невзрачного офицера с нашивками. При офицере был горбатенький переводчик в костюме и кепке ширпотребного производства.
   Властным взглядом отстранив переводчика, Надежда Владимировна прибегла к своему превосходному немецкому языку. Увы, комендант не поддался. Он категорически отказался допустить нас в автобус, идущий к Нарве, настаивал на Пскове или Гдове. "Цу фусс!" (пешком), - упорно твердил он. Для начала мы должны были завтра же вернуться на станцию Веймарн и уж оттуда двигаться дальше.
   Приказ прост: мешки на спину и цу фусс, цу фусс, ножками - транспорта не будет, не воображайте - со станции Веймарн в Гдов или Псков, по вашему выбору.
   Но есть слух, что в Нарву беженцев повезет автобус, и Надежда Владимировна уговаривает веймарнского коменданта, чтобы отправили нас в Нарву в этом автобусе. Надежда Владимировна уж и до Веймарна-то добрела с трудом, еле пришла в себя с помощью черного кофе, который мы несли в бидончике из Пушкина, и кусочка шоколада - мне выдали шоколад вместо сахара в тот последний раз, когда я получала паек в Пушкине. А теперь у нас нет ни кофе, ни шоколада...
   Но комендант стоит на своем: он сам знает, кого куда отправлять, нам надо идти в Псков или Гдов, и именно цу фусс, потому что транспорта туда не будет.
   - Они не дойдут! - заступается за нас горбатенький комендантский переводчик, но и к его голосу комендант глух.
   Утром на дворе разыгрывается метель, в мокром снегу скользит нога. Я беру бидоны и иду к колонке набрать воды. Вдруг передо мной горбатенький переводчик:
   - Что вы делаете?
   - Набираю воду.
   - Да вы черт знает чем занимаетесь, а через пять минут уходит автобус на Нарву.
   - Так ведь нам же не разрешили.
   - Не будьте дурой! - орет на меня переводчик. - Берите ваших, садитесь и поезжайте!
   Спасение? Бросив бидон, я опрометью бегу в барак. Наспех оповещаю дочку, Надежду Владимировну, еще какие-то женщины ухватываются за меня.
   Автобус - это просто-напросто грузовик с брезентовой будкой; но никогда никакой международный вагон не покажется мне таким прекрасным и удобным, как эта будка. Поддерживая друг дружку, мы влезаем в нее и с трепетом ждем, когда грузовик тронется. Нам кажется, что уехать не удастся, что комендант нас застукает и погонит в Гдов цу фусс по мокрому снегу... И мы побредем в наших худых туфлях, сгибаясь под тяжестью проклятых мешков...
   Я раздвигаю полотнища брезента и смотрю на покидаемый нами Веймарн: жалкие станционные домишки, сосны, частоколы вокруг огородов удивительно, до чего неузнаваемым, нереальным и нереально мрачным война делает самый обыкновенный, самый привычный пейзаж. Казалось бы, что может быть неимоверного, инфернального в дачной изгороди из желтых палок? А вот поди ж ты, истинно адское зрелище, оказывается... Невиданное, зловещее...
   Смотрю между полотнищами брезента, и вдруг глаза мои упираются в глаза коменданта. Он стоит совсем рядом и глядит в упор, он узнал меня, сейчас узнает и Наташу, и Надежду Владимировну...
   "Сейчас высадит", - думаю я судорожно, но комендант делает знак рукой, и грузовик трогается.
   37
   ЭТОГО ПИСЬМА Я ЖДАЛА И ДОЖДАЛАСЬ
   И вот мы в Нарве, и мальчик Олег ведет нас по улицам. Он сам подошел, Олег, услышав русскую речь, сам вызвался проводить. "К русским, к русским!" - говорит он. Женщину, к которой мы приходим, зовут Полина Николаевна, дочь у нее замужем за советским офицером и живет в Ленинграде, и потому она смотрит на нас как на дочерних посланцев.
   Полина Николаевна начала с того, что расстелила на столе под лампой белоснежную скатерть и стала кормить нас обедом.
   Есть вещи, о которых трудно рассказывать, боишься, что тебя поймут неправильно. За недолгий путь из Пушкина в Веймарн, за несколько дней барачной жизни среди беженцев я не только забыла о таких вещах, как скатерть, вилка, мирный свет висячей лампы, - я перестала верить, что они есть на свете. Полина Николаевна своим радушием возвращала нам веру в то, что все есть и все еще будет.
   Благословен тот, кто для путника, пришедшего из мрака, зажжет свет, и постелет скатерть, и подаст кушанье. Благословенны возвращающие людям веру.
   В этой крошечной гостеприимной квартирке мы и ночевали первую ночь. Но на другой вечер пришел полицейский и увел нас. "Беженцы должны жить в специальных местах, - сказал он, - а то получается непорядок". Нам очень не хотелось покидать наш приют, почем же я знала, что это за мной приходила моя литературная судьба? Да, это была судьба, она повела меня по вечерним улицам и привела в странный зал, холодный и унылый, где окна были закрыты шестиугольными желтыми щитами, а с потолка свешивалась электрическая лампочка на кривом шнуре, и в ее свете двигались какие-то люди в серых лохмотьях.
   - Они не похожи на беженцев, - сказала я.
   - Вера Федоровна, - сказала Надежда Владимировна, знавшая все на свете, - вы знаете, где мы? Ведь это синагога!
   Да, нас привели в синагогу. По узкой лестнице мы поднялись на хоры, там были нары, устланные соломой, здесь нам предстояло жить сколько-то времени. Потом пришла раввинша, маленькая, страшная, похожая на сверток каких-то траурных лоскутков, - вдова раввина, убитого немцами в числе других нарвских евреев. У нее убили всех, вплоть до внуков и правнуков, она одна жила в опустевшей, оледеневшей квартире и просила у всех, в том числе и у нас, чтобы ей привезли дров. Одну из ночей мы ночевали в этой квартире, набитой свалявшейся овечьей шерстью, и всю ночь мне снились те, кого увели отсюда, чтобы убить.
   А те оборванные люди в синагоге были пленные - военнопленные с Эзеля и других островов. Бургомистр Нарвы выпросил их у немецкого командования для городских работ и поселил в синагоге вместе с беженцами. Мы отдали им остатки продовольствия, взятого из Пушкина, подарили им иголки и нитки, а они, когда пришло нам время уходить из Нарвы, смастерили нам саночки, чтобы мы могли везти наши рюкзаки, а не тащить на спине. Вот как выглядело то, что я потом описала в пьесе "Метелица", пьесе, которая много лет пролежала у меня в столе, прежде чем появилась в печати и на сцене.
   Даже умный, добрый ко мне А. К. Тарасенков сказал про нее: "Что это вам вздумалось написать такую мрачную вещь?" Н. Коварский выразился резче: "Кому это нужно?" Один за другим театры от нее отказывались.
   Тихие жительницы городка Пушкина, приведенные судьбой в это странное место, мы слушали жестокие рассказы этих людей о муках плена, о прежних их профессиях, об оставшихся дома близких, но не это меня поразило. Поразило, когда (это было в первый же вечер) в угрюмом зале с грязно-желтыми щитами на окнах вдруг грянула песня.
   Вдоль по улице метелица метет,
   За метелицею девица идет,
   чисто вывел молодой красивый тенор, и хор загремел могуче:
   Ты постой, постой, красавица моя,
   Дозволь наглядеться, радость, на тебя!
   Обреченные люди пламенно взывали к жизни, останавливали ее, желая перед гибелью на нее наглядеться:
   На твою ли на приятну красоту,
   На твое ли то ль на белое лицо...
   Вот откуда взялась моя пьеса "Метелица", сберегавшаяся до того дня, когда Центральный театр Советской Армии осуществил ее постановку. Спектакль был хорош, но для меня окончательной победой пьесы была ее премьера в Ленинграде, в Большом драматическом театре имени Горького, где ее поставил Мар Владимирович Сулимов.
   Я сидела в зале, и, когда сцена замутилась метелью, когда пошли перед глазами фигуры пленных и в зале синагоги зажглись бра, мне пришла в голову мысль: "Разве не может быть, что кто-нибудь из них, из тех, находится сейчас среди зрителей? Почему же этого не может быть, это вполне может быть, и конечно же он узнает, непременно узнает. Если еще не узнал, то узнает сию минуту, как только грянет песня. Уж песню-то он не может не узнать, уж таких-то совпадений не бывает, эта песня пелась тогда-то и там-то, и пели ее такие-то".
   И песня грянула:
   Вдоль по улице метелица метет...
   Но сколько я ни смотрела (а я смотрела во все глаза), никто не поднялся в зале (а должен был подняться, если б узнал), никто не подошел к рампе (а, конечно, подошел бы, если б узнал)...
   Уходя после спектакля, я все оглядывалась, не идет ли кто за мной... Но не шел никто.
   И тогда я стала ждать письма.
   "Метелица" шла на сцене Ленинградского БДТ несколько сезонов, и все я ждала письма.
   Фантазировала: он живет не в Ленинграде, в БДТ не ходит. Но вот получил командировку в Ленинград. Ему говорят: "Сходи в БДТ, это у нас хороший театр". Он спрашивает: "А на что сходить?" - "Да на что достанешь билет". И вот ему выпадает билет на "Метелицу". Он садится на свое место, идет занавес... В зале синагоги загораются бра, летит метель, входят пленные. Кто-то запевает:
   Вдоль по улице метелица метет...
   - Постойте! - говорит этот человек. - Постойте!
   Так я себе рисовала, дожидаясь письма.
   Вышло иначе. Хотя письма я все-таки дождалась.
   После довольно долгой сценической жизни спектакль БДТ "Метелица" был показан по телевизору. Вот после этого-то и пришло письмо.
   Я его привожу слово в слово.
   Здравствуйте, дорогая писательница
   Вера Панова.
   Прошу большого извинения за такое простое обращение к Вам.
   Я давно решил Вам написать письмо, но даже не знаю, как обратиться и по какому адресу написать. Я живу в г. Черемхово Иркутской области и работаю здесь на шахтах и разрезах много лет в должности горного мастера.
   Недавно я смотрел по телевизору постановку Ленинградского театра, правдивую киноповесть в 2-х частях "Метелица" по Вашему роману или повести.
   Я хочу поблагодарить Вас за такую кинокартину, ибо я сам там в эти дни и минуты был участником этой истории. Я был в этом синагоге-лагере с начала его организации и почти до конца 1943 года в городе Нарва. Прошу Вас, если Вам не трудно, напишите письмо мне, и я Вам тоже могу кое-что написать. Конечно, это было так давно.
   Вашего адреса я не знаю, но догадываюсь, что Вы состоите в Союзе писателей г. Ленинграда, и я решил написать Вам письмо-розыск.
   Мой адрес...
   Б. Тарасюк.
   Я и теперь жду писем. Я всегда жду писем... Вдруг, например, мальчик Олег (теперь уже, разумеется, взрослый Олег), прочитав этот рассказ, напишет мне: "Ах, как же, помню". Или вдруг тот переводчик жив-здоров и напишет: "Как же, помню, грузовик вот-вот уйдет, а вы с больной девочкой и старушкой останетесь на бобах..."
   Только от Полины Николаевны я не жду письма. Несколько лет назад я была в Нарве, и мне сказали, что ее уже нет в живых...
   38
   В ОККУПАЦИИ
   Я уже не могу шаг за шагом описать весь тот путь, который мы, Надежда Владимировна Сперанская, Наташа и я, прошли от Нарвы с ее страшной синагогой до села Шишаки на речке Псел, где я надеялась соединиться (и соединилась) с моими сыновьями и мамой. Где мы шли пешком под ледяными зимними ветрами, где ехали по узкоколейной железной дороге в узеньких и холодных немецких вагонах? Где удавалось нам достать хлеба, а где не удавалось? На какой станции видели женщину-беженку, державшую на руках умершего в дороге грудного ребенка? В каком месте нашего страшного пути я, продрогнув в вагоне и не в силах отогреться собственным дыханием, вдруг почувствовала, что засыпаю, и сквозь это засыпание поняла, что засыпать нельзя, что это - конец, гибель? И тотчас же меня стали расталкивать и окликать какие-то чужие женщины, говоря то же, что я думала, - чтобы я не спала, что это - смерть. Совершенно не помню, где все это было, в какие числа. Только факты остались в памяти, один другого страшнее.