Ученых?
   Я готова была хоть к черту в зубы, лишь бы укрепиться в жизни. Только что же я буду делать в Доме ученых, с моим-то образованием?
   Но дядя Саша объяснил:
   - Они устраивают гостиницу для приезжающих ученых, им в эту гостиницу нужна заведующая.
   Во всяком случае, подумала я, надо туда сходить потолковать, и отправилась, не мешкая.
   Дом ученых с его резными деревянными панелями и уютными гостиными показался мне дворцом.
   Наконец, разговор дошел до зарплаты. Почему-то мне казалось, что в этой должности я буду получать прилично, но товарищ, говоривший со мной, сказал:
   - Вы будете получать столько-то рублей.
   Я даже покачнулась - на эти деньги я бы не могла содержать семью.
   - Это по ведомости, - продолжал товарищ. - На деле же, умеючи, вы будете иметь раза в три больше. Ведь под вашим начальствованием будет буфет.
   "Вот куда меня принесла моя жизнь!" - подумала я с горечью.
   После переговоров о службе я поехала к себе в Пушкин.
   Мне отворила дверь Надежда Владимировна - старшая. Он сказала:
   - Вам телеграмма.
   Со времени смерти брата я очень боялась телеграмм и тут испугалась: не из Шишак ли? Что случилось?
   Но телеграмма была из Москвы и подписана фамилией: Завадский. Я знала, что это один из крупнейших театральных режиссеров, только не знала, в каком театре он работает. И вот в подписанной его именем телеграмме я прочла, что Театр имени Моссовета просит меня передать ему мою пьесу "Старая Москва" для постановки в ближайшее время.
   Так я узнала, что моя пьеса была отмечена на конкурсе премией (она была разделена между Щегловым - за пьесу "Сокровище Сампо", Афиногеновым за "Машеньку" и мною).
   Отпадала мысль о гостинице для приезжающих ученых и о буфете.
   Был уже вечер, когда я держала в руках эту телеграмму, заново переломившую мою жизнь. Утром я побежала на телеграф, а через несколько дней уже катила в Москву, переполненная лучезарными надеждами.
   В Театре имени Моссовета меня сразу повели по кабинетам. Сначала меня приняла секретарша директора, потом сама директорша, подписавшая со мной договор, затем ее заместитель и, наконец, сам Завадский, чарующе любезный и обаятельный.
   Он рассказал, что он-то и открыл мою пьесу в груде присланных рукописей (он был членом жюри конкурса) и сам ее будет ставить.
   Затем я читала пьесу коллективу театра. Мне очень хлопали, и, когда я хотела прервать эти аплодисменты, сидевший рядом со мной Завадский сказал:
   - Потерпите, может быть, этого уже больше никогда в вашей жизни не будет.
   И уж не знаю, что меня дернуло за язык, но я ответила сразу и уверенно:
   - Будет! - так что он даже удивился и посмотрел на меня недоуменно.
   Я стала каждый вечер бывать на спектаклях, познакомилась с жизнью театра, изучила все его закоулки. Все эти переживания начинающего драматурга прекрасно описаны в "Театральном романе" М. А. Булгакова.
   Раза два или три мне представляли режиссеров, приехавших из периферийных театров за моей пьесой, которая еще не пошла в распространение. Мне пришлось попросить театральную машинистку перепечатать пьесу, чтобы иметь в своем распоряжении несколько экземпляров.
   Уж не помню, какие причины понудили меня после установления отношений с Театром имени Моссовета ехать в Ленинград. Скорее всего, это было непреодолимое желание неудачника показаться наконец-то в свете удачи.
   Не помню также, сообщила ли я тете Лиле о своем приезде, но она меня ждала и встретила радушно.
   Оказалось, что в мое отсутствие звонили из Театра имени Пушкина и просили, чтобы по возвращении немедленно позвонила художественному руководителю театра Вивьену.
   Конечно, я позвонила тотчас же. Вивьен сказал, что просит меня прийти и принести пьесу.
   И вот через день или два я входила в прекрасное здание Александринки.
   Первым встретил меня режиссер Петровых, он, как оказалось, должен был ставить мою "Старую Москву" под руководством Вивьена. Затем мы пошли к Вивьену. Он был еще любезнее, чем Завадский, и сказал, что сам намерен играть молодого Хлебникова, а Ксению будет играть такая-то. Я вспомнила ее в "Маскараде" и сказала:
   - Что вы, она не подходит, у нее такой противный голос, - и не поняла, почему Петровых толкнул меня ногой, только обиделась и сочла его неучем. А когда он, выйдя со мной из кабинета Вивьена, спросил:
   - Вы, очевидно, не знали, что эта актриса - жена Вивьена, - я была готова провалиться сквозь землю, но, так как идти извиняться было невозможно, постаралась поскорей забыть этот ужасный эпизод.
   Начались новые приятности в новом театре: успешное чтение пьесы в коллективе, знакомство со множеством актеров, из которых кое-кого я знала (Гайдарова, например, по фильмам моего детства и отрочества). Особое наслаждение было заходить в великолепный зрительный зал и воображать, как в этих креслах будут сидеть зрители, как будет сиять эта люстра, а на сцене будет идти моя "Старая Москва", будут произноситься те слова, которые я сочинила.
   Все, казалось, было на мази, никаких сомнений быть не могло. Начались репетиции, и жена Вивьена не показалась мне в них неприятной, а, напротив, весьма тонкой и умной актрисой, а иные - например, Вивьен и Скоробогатов, игравший старика Сушкова, - казались мне совершенством.
   Я, как и актеры, стала каждое утро приезжать в театр к 11 часам, туда были устремлены теперь все мои мысли. С каким наслаждением я садилась в битком набитый дачный поезд в тот час, когда утреннее солнце пригревало доски железнодорожной платформы перед зданием вокзала в Пушкине!
   Какая была радость перед репетицией зайти в будочку на углу Невского и Перинной линии (будочку, где помещалась сосисочная) и съесть пару горячих, прямо из котла, сосисок с порцией горячего пюре, чтобы заправиться перед тем, что теперь составляло мой рабочий день.
   Таких прекрасных, лучезарных рабочих дней у меня не было ни раньше, ни впоследствии.
   Множество повестей и рассказов сообщают о том, что 22 июня 1941 года с утра стояла восхитительная погода. Таким и я помню этот день.
   Воскресенье, ехать в Ленинград было не нужно, так как репетиций по воскресеньям не бывало. Я встала позже обычного и, увидя в окне жаркое солнце, пошла погулять.
   Подходя к рынку, я вдруг услышала радио: это было сообщение о нападении Германии на Советский Союз.
   Каюсь, я не сразу поняла суть этих страшных слов.
   С того мгновения жизнь моя, как и всех вокруг, приковалась к радио, к черной трубе, висевшей над входной дверью нашей квартирки. Она, эта труба, вещала так громко, что можно было ее слышать не выходя из комнаты. Все мы ожидали от этой черной трубы какого-нибудь чуда, которое разрушило бы тяготеющий над нами кошмар, каких-нибудь слов, которые вернули бы нам покой и радость. Но, увы, эти слова не прозвучали.
   Вскоре прекратились репетиции пьесы, и общее настроение было таково, что я даже не рискнула задать театру какой-либо вопрос по этому поводу: жены провожали мужей в армию, каждый день уезжали мобилизованные на рытье окопов, даже такой столп Александринки, как Николай Черкасов, записался в ополчение, и мне казалось немыслимым и безобразным заботиться о своих личных интересах.
   Все мои мысли были связаны с матерью и сыновьями, которые находились в это время на Украине, в Шишаках. Страшная тревога за них не покидала ни днем, ни ночью.
   Между тем немцы приближались к Ленинграду. Эвакуировался Александринский театр, уехали со своими предприятиями Кониковы, эвакуировалось общежитие Консерватории, расположенное рядом с нашим домом, уехала вместе со школой испанских детей, где она преподавала, Надежда Владимировна младшая.
   Но куда было эвакуироваться мне? Всем сердцем я мечтала воссоединиться со своей семьей, собрать под свое крыло сыновей, дочь и мать.
   Пушкин постепенно пустел. Магазины стояли открытые настежь, на улицах мертвая тишина. Поезда со станции отправлялись неаккуратно. Я с Наташей и Надеждой Владимировной старшей собиралась со дня на день переехать в Ленинград, но мы опоздали.
   Запомнилась мне какая-то ночь, я, дежурная ПВО, вышла из дома и села на крыльцо соседнего дома.
   Необычаен был вид этой ночной улицы. Откуда-то издали доносился звук одиноких шагов по каменной мостовой. Этот звук словно усиливал мрачную тишину. На другой стороне улицы черные окна были прорезаны белыми бумажными крестами. Из-за угла, где находился вход в лицейский сквер, показался грузовик с военными и штатскими. Сейчас же человек, дежуривший по соседству со мной, остановил его - видимо, спросил пропуск. Машина направлялась в Ленинград.
   "Если еще покажется машина, - подумала я, - остановлю ее и попрошу, чтобы меня с Наташей и Надеждой Владимировной старшей захватили с собой".
   Но прошел час, другой, третий, а машин больше не было.
   35
   ЦЕЛУЮ ВЕЧНОСТЬ ТЕБЯ НЕ ВИДЕЛА
   Целую вечность тебя не видела, ни лица твоего, ни улыбки, что так прелестно морщила уголки твоих глаз и губ, ни даже почерка твоего прежние письма твои сгорели в огне войны, а новых я не получала и не получу уже. Расставание наше было долгое и многоступенчатое, я спустилась за тобой по крыльцу, заметенному снегом, и бежала до ворот, и метель белыми петлями стелилась по земле. С той ночи она мне сопутствовала всюду, метель кидается мне под ноги, куда бы я ни пошла, и мешает идти, и стужа хватает меня за горло, мешая дышать.
   Хочу тебе сказать, что за эту вечность разлуки я очень много узнала. О, тебе известно, какою я мнила себя многоумной, как высоко ставила свое пустяшное знание жизни, вычитанное из книг, и свое воображение, которое могло представить мне все, чего я не видела и о чем не читала. А оказалось, я не знала почти ничего, и вот, оторванная от тебя и от нашей любви, я стала узнавать. Чаще это узнавание было горьким, чем радостным, но были и счастливые узнавания.
   Я узнала себя - что такое аз есмь и что мне предназначено делать в мире и вот я по мере сил делаю, осторожно расходую свои возможности, стараясь не зарваться, хотя и это не так-то легко, да, милый, все нелегко в этом мире, на этой земле.
   Чего-чего только не узнала я о повседневной людской юдоли, об их делах и страданиях.
   Ну вот хотя бы, к примеру: как весело смотреть на пожар.
   Я сплю (а почему я сплю в кухне, на узкой продавленной кровати, вплотную приставленной к стене? Уж не помню...) Я сплю и вижу сон, и вдруг голос сквозь сон:
   - Вставайте, пожар!
   Надежда Владимировна стоит надо мной, уже умытая, свежая, хотя накануне водопровод перестал действовать, и говорит:
   - Горит рядом, за дровяным складом, надо вставать...
   И тотчас же громкий стук в окно и в дверь, и уже много голосов:
   - Вы с ума сошли спать, сгорите живьем!
   Я вскакиваю и выбегаю на крыльцо. Оно обращено к забору, за которым находится дровяной склад. И вижу - там, за забором, плещет огонь. В свете сентябрьского утра, еще почти летнего, этот огонь не ярок, не зловещ. Но какие-то веточки от горящих деревьев перелетают через забор в наш двор, а рядом, на дровяном складе, что там? Конечно, дрова, и если они запылают, это будет целое озеро пламени, и уцелеют ли тогда наши деревянные сараи, и деревья у нашего крыльца, и самое крыльцо, и мы сами?
   Горит дом за складом, кто говорит - партизаны подожгли, кто говорит сами немцы, набилось их в этот дом видимо-невидимо, и ну топить все печи, благо дрова под рукой. И дотопились до того, что дом вспыхнул, как солома.
   - Дураки, - говорит кто-то из женщин, набежавших с улицы. - Они там у себя не привычны дровами топить, вот и зажглись.
   А мне, не знаю почему, вдруг становится весело. Я не могу отвести глаз от огненных языков, взлетающих за забором. Я хочу, чтоб этот дом сгорел. Чтоб сгорели запасы дров на складе. Я люблю ладные дома и красивые вещи. Даже простое березовое полено с темными черточками на шелковистой кожице кажется мне очень красивым, я с любовью беру его в руки. Но не менее люблю смотреть на пожар. Он сожрет все - и пусть! Пропади оно пропадом, коли тут немцы!
   Еще прежде, чем я открыла в себе этого страшного человека, разрушителя, я узнала всякие другие вещи. Когда мы были так молоды и счастливы, мы и не воображали, что эти вещи могут нам открыться. Ну, думала ли я когда-нибудь о том, как неприятель входит в город?
   Перед тем, как войти, он поливает город огнем, забрасывает бомбами и обстреливает из пушек. Отвратительное мяуканье мин, шипенье летящих снарядов и грохот взрывов наполняют уши, мозг, все тело. Соседки приходят одна за другой, они говорят:
   - Уходите в убежище, разве можно сидеть дома, хотите, мы вам займем местечко?
   Убежище близко - под Екатерининским дворцом и под Лицеем, в котором учился Пушкин. Есть также щели, выкопанные в земле. Они и в лицейском скверике, и на улицах... Но мы еще не перевоспитаны войной, еще полны гордыни и брезгливости. Нам, видите ли, не по вкусу, что женщины тащат с собой в авоськах керосинки и ночные горшки. Мы живо представляем себе, что за жизнь будет в этих убежищах. Мы сидим дома, под бомбами и снарядами. Я раскладываю пасьянс, Надежда Владимировна читает без передышки русские, французские, немецкие, польские книги. Мы с дочкой сидим на диване рядом, прижались друг к другу: если попадет в нас, пусть убьет обеих вместе. Вот как мы еще ничего не понимаем в происходящем, даже не соображаем, что вовсе не обязательно убьет обеих вместе... Но в непонимании - каше счастье в тот момент.
   Днем приходят муж и, жена Поляковы. Они тоже усаживаются рядом, чтобы быть убитыми вместе. У жены - приступ ее тяжких бруцеллезных болей, а морфий кончился, и достать негде, и она говорит:
   - Пусть убьют лучше...
   А вечером появляется другой сосед, учитель. Он бегает по комнате вне себя от страха, стиснув руки, как перепуганная истеричная женщина. Он не понимает, как мы можем сидеть дома, когда есть бомбоубежище. Он, впрочем, не хочет идти в убежище: боится быть убитым по дороге, - грохот не умолкает. Он хочет, чтоб мы пошли с ним. Но мы отказываемся... Нам все кажется, что куда легче быть застигнутым смертью в своей комнате, чем существовать среди керосинок и ночных горшков где-то под землей. Убежище представляется нам адом, а наши бедные комнаты с книгами и милыми людьми прекрасным раем.
   Мы пьем чай большой компанией, каждый приносит свои запасы съестного, они ничтожны, но все-таки у нас есть хороший чай для заварки, сахар, хлеб. Поляковы принесли печенье... Пьем чай и ложимся спать: я с дочкой на нашем диване, Надежда Владимировна в своей комнате, в одиночестве. Мы все предлагаем составить ей компанию, но она отказывается. Ни на секунду не прекращается гром канонады, и вдруг один удар, сдается, падает совсем уже на наши головы, и Наташа говорит, открыв глаза:
   - По-моему, это попало в наш дом.
   Она права - утром мы в этом удостоверяемся. В общежитии Консерватории, в зале рядом с нашей квартирой, снаряд пробил потолок и ушел под пол, расщепив паркет на мелкие красноватые щепочки. (Они потом долго служили нам растопкой, когда мы топили плиту.) Все в зале было запорошено серой пылью от разбитой штукатурки. По черному лакированному роялю змеилась трещина, похожая на молнию. Толстые железные брусья кровати свились в спирали. Но большое зеркало на стене даже не треснуло, только покрылось пылью. Почему-то это внушило мне надежду и даже успокоение.
   Но ненадолго. Потому что канонада не только не утихала, но становилась все более адской. Я вышла на улицу - тротуары были сплошь осыпаны битым стеклом и кирпичом, в домах рядом с нашим и напротив не оставалось ни одного целого окна, сорванные электрические провода валялись на земле. Я прошлась от угла до угла по мостовой, на тротуар ступить не решалась. Мужчина и женщина, держась за руки, перебежали мне дорогу, женщина плакала навзрыд, мужчина ее урезонивал:
   - Ну чего ты, чего! Вон видишь, - показал на меня, - женщина идет себе спокойно.
   Они вошли в лицейский сквер, а я в свой двор. У меня была забота: припрятать на всякий случай свои сокровища - несколько луковиц и плитку шоколада, я возлагала на них какие-то надежды, было бы жалко, если бы немцы их отобрали. Теперь я не сомневалась, что немцы придут, мы знали, что город с рассвета оставлен нашими войсками и властями, а этот грохот смерти предварял, чуяло сердце, грозную перемену судьбы.
   В нашей маленькой кухне мы похлебали какого-то серого супчика с крупой, сваренного Надеждой Владимировной. После обеда Наташа стала мыть посуду, а я стояла у окна и глядела во двор. Какой-то толстый человек вошел в калитку и прямиком направился в общежитие Консерватории, уже несколько дней пустовавшее (жильцы разбежались).
   - Я, гражданка, буду жить здесь, - сказал он, хотя я ни о чем его не спрашивала. - Покамест один, а потом приведу семью. Наш дом на Пушкинской разбомбили, а тут комнаты порожние стоят.
   - А у вас есть разрешение? - спросила я и в ту же секунду поняла глупость своего вопроса. Какие уж тут разрешения!.. Гражданин, впрочем, не обратил на мои слова никакого внимания.
   - Так я пошел устраиваться, - сказал он, и сейчас же прямо в лицо мне загрохотало, брызнуло колючим... Я отпрянула от окна, Наташа ухватилась за меня, женщины вскрикнули.
   - Вы ранены? - спросила меня Надежда Владимировна.
   - Нет, нет! - заверила я, сама не веря своим словам. Пол кухни был забрызган битым стеклом, а за окном на земле лежал толстый гражданин, и от его бока, извиваясь, как змейка, текла темная кровь.
   - Дай мне йоду и бинтов! - сказала я Наташе и побежала во двор. У нас были бинты и дезинфицирующие средства, закупленные еще в те дни, когда аптека работала нормально. Наташа сообразила, что помимо йода и бинтов мне нужна еще чья-то помощь, чтобы перетащить раненого. Вдвоем мы взволокли его на крыльцо консерваторского общежития и устроили на полу в первой комнате. На его счастье, он был, видимо, человек бывалый и сам командовал, что надо делать. По его указаниям мы сняли с него рубашку и отыскали на жирном белом животе рану, из которой бежала кровь. Я вспомнила что-то из своих книжных знаний и густо смазала йодом кожу вокруг раны.
   - Осколок! Осколок вынуть надо! - твердил раненый.
   Книжные сведения говорили, что ничего, кроме боли и инфекции, я не могу ему причинить, таща осколок из раны немытыми руками. Боялась я ужасно, ужасно. Но преодолела боязнь и пальцами вытащила из кровавой раны острый кусок железа, не гладкий, а какой-то губчатый, пористый.
   - А заражения не будет? - нелепо спросила я при этом.
   - А черт с ним, хоть бы и было, - пробормотал раненый. - Спасибо, сестра, что помогли.
   Зато большое было удовольствие бинтовать его чистейшим новеньким бинтом. Бинтовала я долго, старательно, на совесть. Жалко было только, что эти белоснежные марлевые полосы так быстро пропитывались кровью и теряли свою белоснежность. Потом мы напоили раненого водой. Хотели принести ему чаю, но он просил: нет, пожалуйста, холодной воды. Потом мы с Наташей ушли в свою кухоньку. А вскоре туда вошла Надежда Владимировна со странно растерянным видом и сказала:
   - Вера Федоровна, взгляните с крыльца на улицу - по-моему, немцы!..
   Я вышла на крыльцо, обращенное к дровяному складу. За решеткой на Коммунистической улице стояли солдаты. Три или четыре солдата, ну конечно, не наши, в каком-то зеленом пятнистом обмундировании и не с нашим оружием в руках.
   Мы так привыкли за последние дни видеть прибежище от всех напастей у себя дома, что и теперь, не сговариваясь, бросились в наши комнатушки и заперлись там. Как будто задернутые тюлевые занавески и поворот ключа в двери мог нас спасти, защитить, укрыть от того неведомого, страшного, стихийного, что обрушилось на нас. Обрушилось, казалось нам, внезапно, хотя все последние дни мы не могли не знать, что оно обрушится.
   А дальше, родной мой, стала я учиться все новым и новым вещам...
   Как по кусочкам проживать день. Проснуться утром, вспомнить: "В городе немцы, чужие, враги, всесильные над тобой, и деваться тебе некуда, и негде искать защиты", - вспомнить это и жить с этим весь день невозможно. Но можно, но в твоих силах расчленить день на маленькие, твердо ограниченные кусочки и проживать кусочек за кусочком, стараясь не думать ни о чем, кроме этого проживаемого кусочка.
   Утром надо - что? Растопить плиту, поставить чайники. Одного чайника не хватает, нужно два: один - чтобы всем почистить зубы и вымыть лицо, другой - чтобы приготовить чай.
   Прежде чем затопить плиту, надо сбегать в консерваторское общежитие, в разбитый снарядом зал, и набрать паркетных щепочек на растопку, иначе дрова очень долго не разгораются. Сбегали, принесли, зашумел на огне первый чайник - товарищи, прошу, можно чистить зубы, - глядишь, и прожит кусочек дня.
   Тарахтенье колес по улице - это немецкая походная кухня, аккуратная, как хронометр, везет на позицию завтрак, - а мы в своей кухоньке чистим над раковиной зубы, совсем как в прежние времена, и сливаем друг другу на руки теплую воду из большого медного чайника, потом пьем чай, скрупулезно деля на всех поровну остатки пиленого сахара и ломтик засохшего хлеба, вот, глядишь, прожит второй кусочек похожего на бред дня. "А на обед я вам сегодня сделаю настоящее рагу из конины, будете есть?" - "Еще бы, конечно, будем!" - "То-то!"
   Сахара у нас остались пылинки в старой коробке из-под конфет, хлеба нет вовсе, купить чего-нибудь съестного негде, магазинов не стало, булочные и "гастрономы" смотрят на улицу заколоченными дощатыми окнами, в Гостином дворе у двери мебельного магазина лежит зеркалом кверху брошенный шкаф (кто-то его тащил, дотащил до выхода и там бросил), да нам сейчас зеркальные шкафы и ни к чему, нам нужна пища, мы уже соскучились по ней, за несколько дней соскучились по хлебу, каше, по самому простому и насущному...
   Но есть надо, значит, надо самим добывать где-то пищу. Соседки хвалят отменные качества желудя. Если его хорошо прожарить и смолоть, получается очень вкусный и питательный кофе. Но до желудей мы еще не дошли, у Надежды Владимировны есть настоящий кофе в зернах, продукт, можно сказать, буржуйский, мы пьем настоящий, душистый, бодрящий напиток вместо желудевой бурды. Но другая подсказка соседок - насчет совхозных огородов - нам очень кстати. На краю города, за железной дорогой, лежат эти огороды, картошка там, правда, уже выкопана, но если еще раз пройтись по этим убранным грядам, то найдешь немало мелких, как орехи, картофелин, превосходная пища! И мы все идем туда, и перекапываем рыхлую землю, и собираем эти драгоценные уцелевшие картофелины. Они желтого цвета или зеленоватого в темных пятнышках гнильцы, но они нам дороже жемчужин... И морковь мы рвем с увлечением, она красивая, сочная, сладкая, старики мои ее едят просто так, без ничего...
   А по утрам мы с Николаем Николаевичем ходим за мясом. Встаем раненько и идем в парк.
   В золотую осень сады эти особенно прекрасны, золотые арки над головой, золото ворохами под ногами. В золоте лежит на какой-нибудь лужайке убитая бомбой или снарядом лошадь. Николай Николаевич острым ножом надрезает шкуру и отворачивает в обе стороны от разреза, будто распахивает створки двери. А моя обязанность - нарезать куски красного, сыропахнущего конского мяса и дома приготовить из него кушанье. Я промываю куски конины в растворе марганца, складываю в гусятницу и ставлю в духовку. Добавляю туда лука (мои луковицы берегу теперь на полке за книгами), картофеля и много моркови. Соль мы добыли из какой-то ямы, указанной опять же соседками. Томясь в духовке, конина пускает темно-коричневый сок. Получается даже довольно вкусно. Будь к этому хлеб, совсем было бы хорошо. Но хлеба нет.
   Вот так мы живем, по кусочкам проживая день за днем. И нам уже кажется, что это, в сущности, туда-сюда, можно жить и так.
   Иной раз происходят странные вещи. Вдруг в квартиру влезает в окно немецкий солдат и уносит не что-нибудь, а книгу, и не какую-нибудь, а "Мать" Горького. Или вдруг супруги Поляковы приносят свернутый в трубку огромный ковер (и как только они его притащили на своих щуплых плечах?), и выражают желание продать его, и даже назначают цену.
   Словно наряду с громадным черным демоном войны беснуются вокруг нас еще какие-то плюгавые, но тоже страшные, особенно бесчисленностью своей страшные, маленькие дьяволята, спущенные с цепи главным демоном. Или так должно быть во всяком затяжном бреду - чтобы в главный бред вступали, примешиваясь к нему, мелкие второстепенные бреды, усугубляя его ужас и в то же время как бы отвлекая от него, чтобы хоть на минутку мозг бредящего отдохнул и успокоился чуточку.
   Из второстепенных бредов выстроился целый сюжет - ковер был продан именно тому солдату, который стащил у нас с полки томик Горького. Солдат рассказал, что в Германии ждет его невеста, очень хорошая фрейлейн, дочь булочника (показал карточку миловидной блондинки), он, солдат, женится на ней после войны, ковер будет украшать их уютную квартиру, он теперь же пошлет невесте этот подарок. Как он посылал, как добирался ковер из Пушкина в Германию, не знаю. Мне это так же безразлично, как то, откуда взялся этот паршивый ковер. Из мрака войны он возник и во мрак войны ушел, как многое, многое другое...
   36
   ВОЙНА
   Очень запомнился мне день 1 октября 1941 года. Утром мы с Надеждой Владимировной пошли в лицейский сад. Еще совсем недавно там сидел на скамье Пушкин. Теперь Пушкин был зарыт в землю и на опустевшей площадке печально лежали мокрые желтые листья.
   А дома уже ждала нас новость: приходил полицейский с белой повязкой на рукаве и известил, что по распоряжению немецкого коменданта все жители должны к 23 октября, то есть за три недели, уйти из Пушкина. Куда? А куда хотите.