Присылал их капитан. Далекий от тонкостей нашей профессии, он с замечательным чутьем устанавливал очередность посещений, так их распределял, что из сочетаний разных повествований, характеров, обликов как бы высекались искры, дополнительно и с новой точки зрения освещавшие складывавшуюся в моем представлении историю. Вслед за пышной, красивой, звонко хохочущей женщиной появлялся грустный парень, не взятый в действующую армию из-за слабого здоровья. За пожилым бойцом - совсем юная девушка-санитарка, за человеком сдержанным и скромным - самоуверенный и самовлюбленный...
   Всем им требовался слушатель. Друг другу они давно все рассказали, а тут свежий человек, молчаливый, внимательный. Не перебивает, не говорит: "А вот у меня тоже", - только слушает. И можно рассказывать час, два, сколько хочешь.
   Они смеялись, вспоминая прошлое, плакали, вспоминая о своих погибших. Невесты говорили о женихах, мужья о женах. Некоторые пели мне свои любимые песни и романсы. Санитарному управлению нужно было мое перо, этим людям нужны были мои уши.
   Но мне-то в ту пору, в конце 1944-го и начале 1945-го, этот поезд был нужнее, чем я ему, бесконечно нужнее! Все у меня тогда дошло до предела, и прежде всего усталость. Я закружилась в газетной работе, и она уже не давала мне удовлетворения, и другое, что я делала, тоже, в том числе уже начатый роман, вышедший через несколько лет под названием "Кружилиха". Я запуталась и не понимала, что у меня получается, а что не получается, и жила в лихорадочном ритме, в котором нельзя продержаться долго. И то, что мне дали - вдруг! - успокоиться, оглядеться, что-то решить для себя и о себе, - было великим благодеянием жизни.
   Кто его знает, может, я и существую до сих пор потому, что 312-му санпоезду понадобилось полудить котлы, и сделать это по каким-то причинам пришлось в Перми, а не в другом городе, и как раз подоспел благословенный приказ Главсанупра о благословенной брошюре, и две фигуры в шинелях возникли в кабинете Бориса Николаевича.
   И я вплотную соприкоснулась с миром, до тех пор мне незнакомым, оказавшимся странно созвучным мне и давшим могучий толчок моей застоявшейся работе. В хаосе рассказов, песен, слез зарождалась книга о подвиге любви и милосердия.
   Долго ехали мы порожняком до Двинска. Там приняли раненых и повезли в Рязань. Настали дни горячие - не до разговоров. Но потом мы опять поехали за ранеными, и возобновилось то, что капитан называл подготовкой материала, - поток повествований и признаний. Я отбирала из них, что годилось в брошюру. Мне хотелось сделать ее хорошо. Но тут у нас с капитаном обнаружилось полное несходство понятий, что такое хорошо и что такое плохо.
   - Иван Алексеевич, - сказала я, - давайте знаете какую сделаем книжку: я запишу, что мне рассказывают, их словами запишу - вот рассказ санитарки, вот рассказ врача, бойца, медсестры, - и будут слышны голоса живых людей, их интонации, и книжку будут читать везде, а не только в Главсанупре.
   Но Иван Алексеевич посмотрел на меня строго и велел, чтоб была брошюра как брошюра.
   - Учтите, - сказал он, - сколько инстанций будет ее утверждать: командование поезда, партийное собрание части, общее собрание части, РЭП и, наконец, Главсанупр. Это не шутки.
   И дал мне печатные образцы, которым я должна была следовать.
   Я хотела угодить всем инстанциям и очень старалась, но у меня не выходило по образцам. Это огорчало Ивана Алексеевича. Особенно ему не нравились мои, по его словам, слишком короткие фразы. Он брал перо и удлинял их, переделывая точки в запятые. Над некоторыми запятыми, подумав, вставлял: "Исходя из чего" или: "Вследствие чего".
   А я по ночам начала писать повесть о санитарном поезде.
   Об этом самом? И да и нет.
   Инстанции тут были ни при чем, и я населяла мой поезд кем хотела. Женщинами и мужчинами, встреченными когда-то, где-то. Они приходили по моему выбору и зову, в этих вагонах разыгрывались их драмы. И право же, они чувствовали себя здесь как дома.
   По-разному может возникать писательский замысел.
   Часто в его основе лежит некое пронзительное впечатление, оно дает первоначальный толчок, на него (иногда многими годами) напластываются другие впечатления, встречи, мысли, прочитанные книги. Причем все тянется к основоположному, обжегшему тебя впечатлению.
   Это не просто накапливается - происходят своего рода "химические" процессы, от соединения простейших элементов рождается новое, часто неожиданное.
   Иногда тот же процесс происходит, так сказать, наизнанку. Судьбы, характеры, детали откладываются в кладовых памяти и хранятся нереализованные, нетронутые. И лежать им без движения, глухо тревожа и обременяя душу, пока не блеснет, родившись от нового живого впечатления, оплодотворяющая мысль, которая оживит и объединит это разрозненное хозяйство. К этому магниту рванется все, что накоплено в закромах, и хозяин - писатель - гляди в оба, чтоб не налетело излишнее, к делу не идущее.
   Так написались "Спутники".
   Я писала их потихоньку от Ивана Алексеевича, потому что он сердился.
   Раза два заставал меня за этим занятием, спрашивал сухо:
   - Вы что пишете? Почему не брошюру?
   Я признавала: служба есть служба. Не для того я тут, чтобы сочинять повести. Но было выше моих сил не писать то, что хочется. Кроме того, мой сугубо штатский организм возмущался при мысли, что брошюре должны быть посвящены двадцать четыре часа в сутки. Я считала, что если урываю несколько часов от своего ночного сна, то до этого никому нет дела. Иван Алексеевич терпеливо убеждал меня, что я не права.
   На этой почве у меня, человека непугливого, был момент настоящего испуга, леденящего кровь.
   Это было по пути к Варшаве. С медленностью неимоверной - пешеход мог обогнать его шутя - поезд тащился среди великолепных лесов, утонувших в снегу. Немцев тут уже не было, и наши части прочищали леса от бандитов, которых, по словам встречных красноармейцев, было хоть пруд пруди.
   И вот сижу глубокой ночью за своим столиком и пишу о комиссаре Данилове, как он накрыл Кравцова и других за картами и пьянкой, а поезд тащится еле-еле, так что даже не погромыхивает неплотно прикрытая дверь купе, а в вагоне-аптеке ночная тишина, ни души, кроме меня, как вдруг, продолжая писать, краем глаза вижу: дверная щель расширяется. Слежу - так и есть: расширяется - тихо-тихо, и - вот где испуг - в темной щели, на высоте человеческого роста, глаз блестит! Слежу, затаив дыхание, и вижу фигуру в чем-то темном, длинном и нахлобученную шапку, и вдруг дверь рывком настежь, и знакомый суровый голос:
   - Опять не брошюру пишете?
   - Ну вас, капитан, - говорю я, вытирая пот со лба.
   Оказывается, шел проверить, хорошо ли закрыты вагоны. Чтобы на ходу не вскочил невзначай кто не надо. Шел, видит - у прикомандированного журналиста свет в купе. Эх, опять не делом занят журналист...
   Сердился он зря: брошюру мы написали довольно быстро и по всем правилам брошюрного искусства. В феврале 1945 года она была утверждена поездными инстанциями, и я высадилась в Москве, сердечно распрощавшись со своими спутниками.
   На брошюре стояло имя начальника поезда. Забегая вперед, скажу, что света она не увидела; пока ее утверждали последующие инстанции, война кончилась и санитарные поезда стали расформировываться.
   Но ее перепечатали на машинке на отличной бумаге, снабдили множеством фотоснимков и переплели в красный бархат. К ней даже приделана в виде закладки лента с золотой кистью. Ни одна моя книга никогда не будет так роскошно оформлена... В таком виде брошюра и пошла в Музей санитарной обороны вместе с двумя образцово-показательными вагонами ВСП-312...
   - Ну, а все-таки, - спрашивают иногда читатели, - были же в поезде люди, изображенные в "Спутниках", - Данилов, доктор Белов, Юлия Дмитриевна, Фаина и другие, не целиком же вы их выдумали?
   Читатель заметит сходство между Иваном Егоровичем Даниловым и Иваном Алексеевичем Порохиным, описанным в этом очерке.
   Деятельность Данилова - подлинная деятельность Порохина. Много сходных черт в их наружности и биографии. Но многое у Данилова и от других прототипов, не от Порохина. Например, его отношения с женой.
   То же можно сказать об остальных героях повести.
   Майор Даничев, начальник поезда, был старый ленинградский врач, интеллигентный, мягкий. Я сохранила эти черты в облике Белова, но собственно характер Белова, а также его семейная история Даничеву не принадлежат. Семья доктора Даничева в блокаде уцелела, и я ее не знаю. Сонечка, Ляля, Игорь пришли из других семей.
   Гибель Сонечки и Ляли - типический сюжет блокадной трагедии.
   Была в поезде превосходная хирургическая сестра - ее работу я описала в повести, - но она была гораздо моложе Юлии Дмитриевны, приветливая, приятной наружности, ни лицом, ни судьбой не схожая с Юлией Дмитриевной.
   Из женщин ближе всех к своему поездному прототипу сестра Фаина. Только кончая повесть, я пожалела, что такая отличная женщина уходит из нее неустроенной, и я ее выдала замуж за монтера Низвецкого.
   А вот кого, например, начисто не было в ВСП-312, чьей даже тени там не мелькало, - это доктора Супругова. На его месте была милая, тихая, серьезная Татьяна Михайловна Дьячкова, которая тогда приходила по мою душу в редакцию "Звезды" вместе с Иваном Алексеевичем. (Кстати, монументальной она выглядела только в шинели - худенькая была и хрупкая.)
   Девятому вагону в "Спутниках" уделено много страниц. Это вагон-аптека, где в дни псковского боевого крещения делали операции, где безраздельно царила Юлия Дмитриевна, где Васька лежала под пальмой и определяла свой жизненный путь.
   Перевязочная с пальмами и зеркалами была в одном конце вагона, в другом находилась маленькая аптека, с прорезанным в двери окошечком, а рядом с аптекой - на месте обычного проводницкого - мое купе со спальной полкой в глубине, двумя стульями и маленьким письменным столом.
   Этой чистоте как нельзя лучше соответствовал общий дух поездного бытия: дух благопристойности. Я там не слышала крика, перебранки, разнузданных речей. Все ходили занятые делом, полные достоинства. Друг к другу относились уважительно! Друзья мои, как это было прекрасно, благородно и целебно. И так может быть, в сущности, в любом месте, если люди захотят...
   Жить, как здесь жили, - совершенно не то что просто ехать по железной дороге, хотя бы очень долго.
   Пусть длинное и трудное предстоит вам путешествие, но вы едете по определенному маршруту, в известный день и час прибудете туда-то. Вы планируете дальнейшие ваши поступки и отсчитываете дни, оставшиеся до приезда.
   Здесь маршрут может измениться в любое мгновение, и сколько месяцев и лет (о днях вообще нет разговора) продлится ваша поездка - не знает никто, и время ускользает, как почва из-под ног. Очень это выматывает - этак болтаться во времени и пространстве.
   После многодневного изнурительно медленного хода, когда у людей тускнеют глаза и самые стойкие готовы "запсиховать", поезд вдруг помчался со скоростью "Красной стрелы". Вы воспряли духом, вы осчастливлены бодрым перестуком колес, чувствуете себя наконец участником действий, событий! Но через час, полтора, четверть часа все так же внезапно кончается: вас останавливают на бегу и задвигают на какой-нибудь двадцать седьмой путь, между калечеными составами, или отводят на заброшенную ветку, где даже калеченых составов нет, только снежок метет в чистом поле, - и стойте там столько суток, сколько положат неведомые диспетчеры.
   А одну ночь, помню, мы кружили вокруг Москвы. Колеса тарахтели усердно, и паровоз так кричал, словно мы куда-то спешили, ужасно боясь опоздать. А нас попросту некуда было поставить и нельзя было двинуть дальше, пока дорога не разгрузится. Вот мы и носились по кругу. Мимо нас пролетали синие лампочки, приземистые железнодорожные постройки, самодельные плакаты у входов в кино и клубы, а больше всего - поезда, бесконечные, неосвещенные поезда, либо грохочущие нам навстречу, либо немо стоящие на снежной земле.
   Люди, с которыми свела меня судьба, жили так более трех лет.
   Человек, с одной стороны, всегда куда-то едущий, с другой - всегда прикованный к месту, не принадлежащий себе, теряющий ощущение времени, такой человек немалые должен делать усилия, чтобы не потерять равновесия.
   Выручал его труд.
   Мои спутники сами ремонтировали свои вагоны, потому и ходил ВСП-312 красавцем и щеголем.
   Они делали из консервных жестянок кружки и сбывали в сельпо и городские торги, а на вырученные деньги разукрасили вагоны для раненых ковровыми дорожками и шезлонгами. Посчитайте, сколько надо сделать кружек, если за штуку торги платили десять - пятнадцать копеек тогдашними деньгами.
   Не буду перечислять их занятия, они описаны в "Спутниках", повторяться скучно. Скажу только, что "психовать" людям было некогда, а также - что главная заслуга в этом принадлежала капитану Порохину Ивану Алексеевичу, который был не только парторгом, но и душой поезда.
   Речь шла, понятно, о порожних рейсах. Во время груженых, когда поезд вез раненых из прифронтовой полосы в тыловые госпитали, все было по другому. Но эти дни напряжения всех сил пролетали так быстро по сравнению с днями ожидания. Поезд с ранеными не задвигали на запасные пути, он шел и шел... Впрочем, описано и это.
   Когда я пришла, поезд начинал свой очередной порожний рейс.
   Для меня эта командировка (я провела в поезде четыре рейса: два порожних - когда мы ехали за ранеными в Двинск и Червонный Бор, и два груженых - когда мы отвозили раненых в тыл), это пребывание в удивительном коллективе ВСП-312 имело то значение, что тут я окончательно поняла: я буду писателем, потому что не могу им не быть, не могу не рассказать о жизненном подвиге этих людей. Расскажу так, как вижу и понимаю. Это и будет посильный вклад мой - и в литературу, и в жизнь.
   Едучи на пленум, я взяла с собой уже законченную (только что) первую часть "Санитарного поезда" (так первоначально я назвала "Спутников"). Написанное, казалось мне, уже не стыдно показать людям.
   В областной комиссии взяли мою рукопись и назначили день обсуждения. Вместе со мной должен был обсуждаться В. Овечкин, только что с большим успехом напечатавший в журнале "Знамя" свою повесть "С фронтовым приветом".
   Кроме прозы я дала на обсуждение две пьесы - "Старую Москву" и "Метелицу". Меня очень обрадовало, что в числе лиц, долженствовавших участвовать в обсуждении, значилась А. Я. Бруштейн. Я думала: "Она меня защитит", - не догадывалась, что защищать будет не от кого.
   Помню, с каким трепетом шла я на это обсуждение. Оно началось с драматургии. К моему удивлению, высказавшиеся бранили мою "Старую Москву" за литературщину, а "Метелицу" хвалили.
   Кто-то сказал: "Видимо, у автора не было бумаги, и он на другой стороне листов "Метелицы" начал писать прозу, я прочел, это очень интересно", - так открылось обсуждение "Санитарного поезда".
   Мне постепенно становилось все более неловко, когда на меня вдруг буквально хлынул град похвал. Бедная "Семья Пирожковых", хоть тоже была щедро хвалима, совершенно померкла в блеске этих похвал.
   Критик Л. М. Суббоцкий, принимавший участие в обсуждении, сказал, что он покажет эту повесть (собственно, первую ее часть) редколлегии "Знамени", потом я узнала, что он был членом этой редколлегии. Он сдержал обещание - через несколько дней эта первая часть была прочитана Всеволодом Вишневским (главным редактором), Н. Тихоновым и А. К. Тарасенковым, заместителем Вишневского.
   В областной комиссии мне сказали, чтобы я зашла в редакцию "Знамени" к Тарасенкову. Я пошла, конечно, сейчас же. Редакция представляла тогда ряд крохотных фанерных комнатушек, похожих на птичник, где чирикали разные дамы. Они, как и Тарасенков, встретили меня отменно любезно, называя по имени-отчеству, и передали мне записку от Вишневского. Записка эта представляла собой лестную рекомендацию в Союз писателей.
   Тарасенков тоже очень лестно отозвался о моем "Санитарном поезде", но сказал, что дал прочесть рукопись еще одному человеку, вкусу которого он доверяет абсолютно. Он назвал имя Софьи Дмитриевны Разумовской, дал ее телефон и просил нынче же вечером ей позвонить.
   Я позвонила и услышала милый щебечущий голос, говоривший самые приятные слова.
   На мой вопрос о договоре с журналом Софья Дмитриевна ответила, что считает это дело безусловно решенным и что она будет моим редактором.
   Действительно, все пошло на первых порах как по маслу. Со мной подписали договор, я побывала у Н. С. Тихонова и приняла его совет дать повести другое, менее скучное название, только еще не могла придумать какое.
   Оставалось возвращаться в Пермь и заканчивать повесть, ее надлежало сдать в октябре уже целиком, до последней точки.
   Заканчивала я повесть возле кипящего самовара бабушки Андреевны, на редакционных столах в "Сталинской путевке". Мне и хотелось скорее закончить эту работу, и жутко было - вдруг она окажется плохой и никто ее не напечатает. Хотя сознаюсь по совести: то, что я писала, мне нравилось. А я уже догадывалась, что если писателю нравится написанное им, то понравится оно и читателям. Наоборот, то, что сам автор признает неинтересным, читателю ни за что не понравится; более того, автор не имеет нравственного права предлагать читателям то, что не нравится ему, автору.
   Начиная со "Спутников", еще в разгаре работы я сокращала рукопись, без жалости выбрасывая целые куски, если они казались мне неудачными. Выбрасывала из рукописи, после перепечатки, из машинописного текста, потом при правке корректур. Такие сокращения я считаю весьма плодотворными, без них, мне кажется, просто нельзя. То, что остается после этих вымарываний, и есть наилучший вариант.
   Писала я "Спутников" в общей сложности около восьми месяцев, одновременно продолжая работать в газетах и на радио. Ни одна моя книга не писалась так счастливо и легко.
   В начале октября 1945 года я поставила в рукописи последнюю точку и поехала в Москву сдавать повесть "Знамени".
   С волнением входила я в знакомые фанерные коробочки, где помещалась редакция. Все мои знакомые были на своих местах и встретили меня еще приветливее, чем прежде, - видимо, то, что работа сделана к сроку, повысило симпатию и доверие к безвестному автору. А. К. Тарасенков так и начал свою внутреннюю рецензию: "Мы не ошиблись, поверив, что повесть будет хорошая". Конечно, у редакции нашлись и замечания, и требования к рукописи. Моим редактором была милая Софья Дмитриевна Разумовская, с которой с тех пор я связана задушевной дружбой. Дружба, правда, родилась не сразу. Сперва мы несколько раз подолгу сидели с Софьей Дмитриевной в ее крошечной уютной квартирке в Дмитровском переулке. Ее работа была очень своеобразна и очень полезна для начинающего автора. Она показывала на какой-нибудь эпитет и говорила: "не так" или: "невкусно", и, как ни странно, я тотчас ее понимала. Иногда кончик ее карандаша указывал на мои языковые промахи, это тоже было очень для меня важно, ведь я говорила (значит, сплошь да рядом и писала) на южном жаргоне, кишевшем неправильностями. Хочу оговориться, что столь дружественной была лишь наша совместная работа над "Спутниками", уже за рукописью "Кружилихи" я стала очень нетерпимой к любому редакторскому вмешательству, для меня стало важней всего мое собственное, авторское отношение, и, словно поощряя меня в этом, судьба с тех пор посылала мне редакторов столь снисходительных, столь готовых во всем со мной согласиться, что я их совершенно не чувствовала, словно их и не было. Исключение представлял один лишь А. Т. Твардовский, но это уж особь статья, для меня это был не редактор, а старший товарищ, взгляду и вкусу которого я верила больше, чем своим собственным.
   В "Знамени" я, конечно, бывала ежедневно - уже не могла жить вне этой среды, без этих людей и их интересов.
   Однажды, идя из редакции, я встретила на Старой площади моего Данилова - Ивана Алексеевича Порохина, парторга санпоезда, описанного в "Спутниках". Я издали узнала его рослую фигуру в длинной шинели. Мы спросили почти одновременно:
   - Вы как тут?
   - Я, - сказал он, - сдаю мой поезд. Здесь, на Белорусском вокзале. Уже все почти сдал, четыре вагона осталось. А сейчас иду из ЦК. А вы?
   - А я написала повесть о вашем поезде, она будет напечатана в журнале "Знамя".
   - Ну да, - сказал Иван Алексеевич, и видно было, что он мне не верит ни на копейку.
   - Иван Алексеевич! - сказала я. - Редакция тут, за углом, зайдемте. Они вам рады будут: они о вас прочли, а теперь увидят воочию.
   Иван Алексеевич поверил и пошел со мной.
   Когда я сказала: "Вот пришел комиссар Данилов", - из всех трех фанерных клетушек, где помещалась редакция, сбежались люди на него поглядеть и пожать ему руку. И жали и глядели они так, что Иван Алексеевич был тронут и всех пригласил на завтра на Белорусский вокзал в штабной вагон ВСП-312 на прощальный обед, где работники поезда в последний раз собирались вместе перед расставаньем.
   "Знаменцы" на приглашение откликнулись дружно. И поезд блеснул напоследок! В штабном вагоне были сняты переборки между несколькими купе, поставлен длинный стол и со всей знакомой мне стерильной чистотой и благоприличием был сервирован обед.
   Уже мало людей оставалось в поезде: доктор Татьяна Михайловна, да две-три медсестры, да столько же проводников - вот, кажется, и все... Мы поздравили друг друга с тем, что это кончилось, и у всех у нас слезы были на глазах.
   Обед был плотный до чрезмерности, но совершенно необычный. Накануне зарезали последнего откормленного кабанчика, а кроме него, у радушных хозяев почти ничего не было. И потому свинина была на первое, и свинина на второе, и на третье, и во всех подаваемых блюдах - а их было много наличествовала свинина, но так как был 1945 год и карточная система, то гости всем блюдам воздали должное и остались очень довольны.
   Зато неважно было с выпивкой. Иван Алексеевич всегда относился к ней неодобрительно. И тут на столе фигурировала всего лишь одна бутылка, и та неполная, какой-то непонятной коричневой настойки, которую он сам всем наливал понемножку (чтоб не перепились) в стеклянные медицинские банки. Пахла настойка чем-то вроде нашатырно-анисовых капель. Но мы все равно с удовольствием чокались и пели хором.
   Больше двадцати пяти лет прошло с тех пор. Но я благодарна судьбе за то, что она тогда взяла меня и бросила в тот поезд, к тем людям.
   "Спутники" были напечатаны в 1946 году. С ними пришел ко мне большой литературный успех и начался новый период моей жизни, связанный с непрестанной, не прекращающейся ни на один день, напряженной литературной работой в различных жанрах.
   42
   КАК СКЛАДЫВАЮТ ИЗ КУБИКОВ
   Весной 1947 года в Комарове под Ленинградом я вплотную принялась за "Кружилиху", начатую еще в Перми, до поездки в санпоезде.
   Рано утром я выносила столик в сад и писала, пока не немела рука. Там, в саду, была написана большая часть романа, правда, беспорядочно, это была просто стопка отдельных эпизодов. Пермь уже стала затушевываться в воспоминании, мне захотелось еще повидать ее заводы, людей, улицы, я решила поехать туда. Мама чувствовала себя получше, надо было и ее забирать в Ленинград.
   И вот я опять была в Перми, в милых местах, столько мне давших. На этот раз я одна жила в гостинице "семиэтажке", в приличном номере, где был даже телефон. Сев на пол, я взяла рукопись "Кружилихи" и стала раскладывать ее, как пасьянс. Из кусочков складывала главы, тут же заполняла пробелы. Заметила, что часто при ином расположении кусочков, при иных стыках между ними возникают новые неожиданные интонации, усиливается впечатление.
   Узнав о моей новой работе, мои друзья журналисты и литераторы выразили желание послушать ее. Я прочла им несколько глав, и они одобрили их.
   С заводов приходили ко мне люди, рассказывали много интересного, что пригодилось при описании Кружилихи. Я с утра до вечера ходила по городу, впитывая его пейзажи, заходя в разные места, которых раньше не знала.
   В Перми, в "семиэтажке", застало меня сообщение о присуждении мне Государственной премии первой степени за "Спутников". Вечером позвонила мне Л. С. Римская и сказала, что постановление будет передано по радио завтра утром. Утром, встав, я села у репродуктора. Не успел он произнести мою фамилию, как раздался телефонный звонок. Это Л. Л. Арбенева хотела первою меня поздравить. Затем в течение всего дня без перерыва шли звонки и телеграммы. Лучшая телеграмма была от Бори и Юры: "Грузите велосипеды бочками, братья Карамазовы". Дело в том, что я обещала мальчикам, в случае если получу премию, купить им по велосипеду, и они мне об этом напомнили, пародируя телеграмму Остапа Бендера к миллионеру Корейко.
   Вечером того дня мы с Л. С. Римской и С. М. Гинцем скромно поужинали втроем в ресторане, чтобы отметить событие. Следующие дни до отъезда прошли в доработке "Кружилихи".
   В Ленинград я вернулась в августе вместе с мамой. Она сначала жила на даче в Разливе, потом переехала в Дом творчества в Комарово. К несчастью, дни ее были уже сочтены...
   По пути, в Москве, было приятное происшествие. Я зашла в Союз писателей, и там мне без всяких с моей стороны просьб вдруг дали книжку на промтовары. Я пошла в универмаг и по талону купила маме отличную шубку.