Меркло серебро. Серел воздух.
   Утро скоро.
   Скрипя колесами, проехала где-то телега.
   Вдоль забора крался молодец в высокой шапке, в востроносых сапогах; коротким плащом прикрывал лицо; через руку, держащую плащ, взглянул, проходя, на Феодосия чудно блестящими глазами, - и разошлись: один от тайной зазнобы к томному сладкому сну, другой - к богу.
   У запертых городских ворот дожидались люди. Слуга из дома посадника спросил Феодосия:
   - На богомолье?
   - На богомолье.
   - Отпустила мать?
   - Отпустила, - ответил Феодосий и помолился, чтоб бог ему простил его ложь.
   Перекликались петухи. Явился сторож в шишаке, с палицей. Поставил палицу, и ожидающие помогли ему снять засов и отворили многопудовые ворота, животами и ладонями налегая на створы. Феодосий вышел за другими горожанами.
   Предгородье уже встало. Визжал колодезный ворот. Бабы выходили из хлевов с подойниками пенного молока. Резво выбегали коровы, пастух скликал их дудкой. Два мужика, закатав портки выше колен, ногами месили глину в неглубокой яме. Дома в предгородье были малы, кой-как построены из хворостяного плетня, обмазанного глиной, кой-как плетнем огорожены. Идя вдоль плетней, Феодосий услышал ругань и помолился: господи, прости им, не ведают что творят, черным словом встречают день твой.
   Чистый ветер наполнил грудь. Кончились плетни, открылись просторы: поля, луга, рябь хлебов под ветерком. По краю земли тёмно синели леса... Теперь - скорей по траве, по росе в сторону, прочь от дороги, где каждый миг может настичь погоня, каждый миг могут крикнуть сзади: "Гей!"
   Он шагал, шагал, промочив онучи, пока не затемнелась та балочка. Оглянулся - никто за ним не идет, и города уж не видать, и солнце всходит.
   Как красно оно всходило! Алые реки разлились на полнеба, и земля пылала, как подожженная. Но скоро схлынуло красное, и солнце яро, весело полетело в высоту. К нему тянулись, на него во все глаза глядели цветы с земли: кашка, иван-да-марья, богатые ромашки - серебро с золотом, голубые звезды щербака, что раскрываются поутру и сжимаются, блекнут к полудню, благоуханные колокольчики бело-розового вьюнка, вольно раскидавшего везде свои побеги.
   Феодосий стал спускаться в балочку. Склоны ее заросли кустарником. Потянуло холодом по ногам. Из глуби вздымались темные купы деревьев.
   Прошлый раз его изловили и вернули, потому что он шел открыто. Теперь будет идти ночью, днем таиться. Принять муки ради господа - хорошо; но уж лучше от разбойников, не от матери.
   Он спустился в диковатый сумрак, где бежал родник. Они не догадаются, что он прячется так близко от города. Поскачут далеко, нахлестывая коней. А он тут тихохонько перебудет до темноты.
   Говорили - в этих мокрых, перепутанных, никогда не кошенных травах во множестве водились гадюки. Но ни одна даже голову не высунула, когда он сел, выбрав поглуше местечко. Достал хлеб из котомки, отломил кусочек, поел. Прилег - шапка вместо подушки - и заснул под говор родника.
   Калики перехожие, паломники, по-иностранному пилигримы, повстречались Феодосию в одну из ночей его странствия. На лесной опушке они развели костер и варили пшенную кашу; и он, послушав из-за кустов их разговор, подошел. Они его расспросили, покормили и сказали:
   - Идем с нами. Мы тебя проводим через страшные места до бесстрашного.
   То не были калеки горемычные, отнюдь: здоровенные парни в расцвете юной силы, плечистые, горластые. У кого лицо опушено юной мягкой бородкой, кто без бороды еще. Когда они останавливались у чьего-нибудь двора и, ударяя в ворота клюшками, - вот-вот падут ворота, - кричали: "Ого-го! Подайте Христа ради!" - дрожали хозяева, трясущимися руками в заборное окошечко выставляли подаяние. Разбойник уходил со своим кистенем подальше в лес, заслышав пение паломников на большой дороге. Хотя пели они не что иное, как благочестивые псалмы царя Давида.
   С этими лихими ребятами Феодосий безбоязненно мог идти днем: они б его отбили от любой погони. Но не являлась погоня. Видно, своей хитростью он их запутал, и они, поискав напрасно, вернулись домой.
   Только один в ватаге был с проседью, хоть и бодр. Тоже по дороге пристал. Звали его Имормыж. Вечерами у костра он всё допытывался: почему они оставили свои молодые, молодецкие дела и идут ко гробу господню, что им гроб господень?
   - Как что? - они возражали. - А подвиг-то! Чай, не одна цена - тому, кто был в Иерусалиме, и тому, кто не был!
   - Другие бы вам подвиги, - качал головой Имормыж, - по вашей богатырской силе.
   - Это драться-то? - спрашивали с насмешкой. - Сражаться? Чересчур, дядя, легко. Всякий может, у кого кулаки здоровые. Так что и за подвиг нынче не считается. Другое вменяется в подвиг: вот если бы мы, к примеру, так могли противоборствовать своей плоти и так ее усмирить, как смог Феодосий. Знай, что он и есть истинный богатырь нашего времени, хотя у него истерзаны плечи и спина и при быстрой ходьбе он задыхается, как загнанная животина. Но именно потому он и есть богатырь, если ты, дядя, можешь это уразуметь. Имевши богатство и всякую роскошь, по доброй воле от всего отказался и с ликованием пошел на лишения, на невзгоды и боль, - не в этом ли наибольшая мощь, какая может быть и о которой наши деды и прадеды понятия не имели, поклоняясь бездушным идолам?
   Так они спорили, и пламя костра освещало их воодушевленные лица.
   - О Феодосии говорить не будем, - стоял на своем Имормыж. - На Феодосия глянь только - сразу видать, что ни для чего бедолага и не годится, кроме как для обуздания плоти. Но лучшее украшение добра молодца - крепость тела и храбрость в битве, было так в старину и осталось так! У вас-то спины и плечи, слава богу, в порядке. Охота постранствовать по дальним краям - шли бы к какому-нибудь королю, нанялись к нему в войско, будет вам и жалованье, и добыча, и то же самое людей посмотрите и себя покажете.
   - А что, - говорили они, - очень может быть, на обратном пути и наймемся. Говорят, русским платят хорошо. Но до того непременно нам нужно побывать в Иерусалиме и облобызать землю, на которую ступала нога господа нашего Иисуса Христа. Без этого мы себя просто не будем уважать. И почему тебе, дядя, наше честное намеренье не по вкусу? Сам хвалишься, что идешь в Киев не за чем-нибудь, а тоже, как Феодосий, в монахи постригаться.
   - Обо мне и вовсе толку нет, - сказал Имормыж. - Мое дело не то что ваше. У вас на спасение еще ой-ой сколько времени, по вашим годам, а мне уж приходится поторапливаться. Это одно. Другое - меня уже самый захудалый королишка не наймет. А у меня ни кола ни двора, куда-то прибиться надо. А в вашем распрекрасном возрасте я совсем о других думал подвигах. Роскоши не знал, а всё получил, что моей молодости причиталось. Чему не устану радоваться и на смертном одре. Вот так-то.
   Лето стояло благодатное. Дороги были сухи, проходимы. Грозовые дожди прибивали пыль и освежали воздух. После бурного короткого ливня грязь просыхала мгновенно, и опять под небесами всё сияло и щебетало.
   В пути случалось разное. То натыкались на лошадиный скелет, дочиста обглоданный вороньем: лежал скелет, скалил зубы, чернел глазницами, травы росли между белыми ребрами... Повстречали путника, он с ними посидел ночь, рассказывая про клады, которых видимо-невидимо зарыто в этих местах, - и у паломников глаза разгорелись, они словно уже в руках держали захолодавшие в земле монеты, будь при них вместо клюшек заступы, может - и про гроб господень забыли бы, кинулись копать без оглядки где попало...
   Однажды прошумел мимо поезд: кто-то ехал в крытом возке, за ним в открытых - священники с бородами русыми и синими, греческими, а спереди, и сзади, и с боков - вооруженные всадники. Паломники стояли вдоль дороги, скинув шапки. Попы, не глядя, осеняли их крестным знаменьем.
   - Митрополит поехал, - сказал Имормыж. Он много чего повидал на своем веку.
   А то привели их молодые ноги к женскому монастырю. Один парень туда сбегал для переговоров, и вся ватага на ночь ушла, оставив у костра Феодосия с Имормыжем. Имормыж сказал было:
   - Я с вами!
   Но над ним посмеялись и ответили:
   - Сиди, старче, где сидишь.
   И утром, когда пошли дальше, долго не иссякал смех и шутки.
   Они подходили к Киеву. Знаком его приближения были сторожевые городки по Десне. Их строил еще князь Владимир Святославич, креститель Руси, для защиты от печенегов; населял храбрецами из северных земель - Новгорода, Чуди, - где воины самой суровой природой закалены и беспощадны. С тех пор много лет прошло. Ярослав, сын Владимира, бил печенегов, и они присмирели - не нападали больше на Русь. Но охранные городки стояли на месте, только рвы вокруг них заросли лопухами.
   Ближе к Киеву дорога стала еще легче: в эти местности выезжал на охоту князь со своими вельможами, для них были поделаны мосты и гати.
   Стали попадаться богатые села с плодовыми садами и обильными, хорошо возделанными огородами. Паломники рвали лук и морковь и жалели, что больше сорвать нечего, не созрело еще.
   - Ну ничего, - утешались. - Дальше к Иерусалиму чего нас только не ждет - и виноград, и смоквы, и финики!
   И вот он, Киев, великий город, выказывающий из кудрявых садов бесчисленные купола церквей. На все стороны света обращены ворота Киева. Высоким валом он огражден: пусть шесть самых рослых богатырей станут друг другу на плечи - может, верхний дотянется до вершины вала; а то нет, не дотянется!
   Было тесно в воротах - упряжки воловьи и конские, возы с кладью, пешеходы, всадники. Кто шел за выгодой, кто - помолиться в киевских храмах. Не всякому добраться до Царьграда, не говоря уже об Иерусалиме. А Киев, разросшийся за столетие раз во сто, тянулся за Царьградом и в святости, и в великолепии. Своя была теперь София, свой митрополит, свои мощи - святых Климента и Фива, вывезенные из Корсуни.
   Помаргивая маленькими веками, туда и сюда поворачивал Феодосий лицо, влекомый попутчиками из улицы в улицу. Он не видел прохожих. Не слышал зазывал и глашатаев, что выкрикивали на площадях какой-то указ. Поверх ничтожной этой суеты плыли в облаках груды куполов, увенчанных крестами. Робко дыша, Феодосий входил в церкви, его ноги ступали по прохладным узорным полам, по яшме и порфиру. Из подкупольных высот свешивались паникадила в трепете жарких живых огней.
   Святые лики глядели со стен нечеловечески распахнутыми очами. Одни лики сложены из цветных кусочков. Другие писаны красками. Над каждой парой огромных застывших глаз - огромные брови дугами. Рты же у всех крохотные, сложенные крепко, будто запечатанные: мало принимали пищи эти уста; не произносили суетных, излишних слов.
   Фигуры, изображенные в полный рост, тоже были нечеловеческие - не по-земному длинные - вытягивались к небу. Длинные голубые, серые, фиолетовые святители держали в руках богато переплетенные книги. Среди святителей, деисусов, мучеников было изображение Ярославовой княгини Ингигерды, варяжки, в крещении Ирины, и трех ее дочерей. Четыре госпожи шли узкими стопами, гуськом, Ингигерда и старшая из дочерей несли зажженные свечи.
   В Софии еще не закончена была роспись. Внизу и на галерее стояли дощатые помосты и работали живописцы.
   Феодосий с Имормыжем и другими попутчиками ходил из церкви в церковь. Из алтарей, пылающих светом, появлялись священники в парчовом облачении. Диаконы рыкали как львы. Синий дым клубился меж беломраморных столбов. В Десятинной они впервые услышали то ангельское пение, которому научили киевских мальчиков приезжие греки. Мальчики стояли на клиросе рядами и пели, как в раю. Их начальник, доместик, благодаря своему искусству стал в Киеве большим человеком. Его каменный дом был по соседству с церковью.
   Вечером попутчики повели Феодосия на постоялый двор при Георгиевском монастыре. Там им сказали:
   - Даром принимаем престарелых и убогих. А вы, молодые, сперва нарубите-ка и сложите-ка дров осьмины три, да помогите хлебы перетаскать из пекарни в трапезную.
   Двор был в грязи и лужах. Лошади, телеги, у колодца долбленая колода для лошадей, ковш на железной цепке - для людей. Но в длинной трапезной чисто было, столы и лавки выскоблены, земляной пол посыпан свежей травкой. Иноки ходили между столами, раздавали хлеб и разливали квас из глиняных кувшинов. А один у аналоя, поставленного посредине, громко читал писание.
   Всё это Феодосию понравилось. Он сказал Имормыжу:
   - В этом монастыре и постричься.
   - Что ж, - согласился Имормыж. - У них хлеб духовитый, хорошо пекут. Завтра попросимся.
   Спали постояльцы, по летнему времени, во дворе под навесами. "Так, здесь и постригусь", - думал Феодосий, лежа впотьмах на соломе и слушая, как пофыркивают и переступают ногами лошади и стонут, вскидываются, бредят убогие. Один, с грыжей, так стал кричать, что явились два инока и унесли его на носилках. "Постригусь и тоже буду ходить за мимоидущими странниками, за больными и изнемогшими, и тем служить Христу". И тихо радовался своим мыслям, лежа на соломе.
   Наутро они с Имормыжем стояли перед игуменом.
   - Постричься хотите, похвально, - сказал игумен. - А что имеете при пострижении дать обители, какой взнос?
   - Я ничего не имею, - ответил Имормыж. Феодосий опустил голову.
   - Так-таки ничего не имеете? - спросил игумен. - В таком случае вам следует избрать другой монастырь. Наш же основан богоугодным князем Ярославом, при котором Киев стал тем, что видите, - градом, величеством сияющим, ведомым и слышимым во всех концах земли, и размах наших дел соответствует нраву и желаниям основателя, а на размах требуется немало, сами понимать должны при всей вашей серости. Достаточно сказать, что в трапезной у нас ежедневно кормится душ шестьсот, а то и семьсот, на что в год уходит три тысячи четвертей хлеба, шутка?
   И, благословив, он их отпустил.
   Феодосий и Имормыж немного затуманились, но бодро пошли в Михайловский монастырь, расставшись со своими веселыми попутчиками, которые в тот же день, не желая больше рубить дрова, отправились дальше.
   В Михайловском, однако, как раз вознамерились золотить купола и собирали для этого благочестивого дела золото, и тоже безвозмездно не хотели постригать.
   И так везде, куда б они ни стучались. Всюду спрашивали, а каково их имущество, и отказывали, услыхав, что нет никакого. Так что Феодосий стал просить в молитвах, чтоб бог не дал ему возроптать, а Имормыж роптал открыто и говорил на иноков черные слова.
   И вот однажды на одном постоялом дворе сказал им один слепец:
   - Вам, ребята, надо сходить к Антонию.
   - К какому Антонию, - они спросили, - и где его монастырь?
   - Он не в монастыре, - ответил слепец, - он в пещере. Просто себе выкопана пещерка в горе, и он там живет и молится. Тут недалеко, над Днепром. С ним еще несколько иноков, у каждого своя пещерка. Кругом лес, тишина.
   - А церковь? - спросил Феодосий.
   - И церковка в пещерке сделана.
   - А кормятся чем же? - спросил Имормыж.
   - Трудами рук своих. Чулки вяжут на продажу, шапочки шьют. Огородина кой-какая есть. Люди хлебца принесут. Да много ли им надо? Антоний сухой хлеб ест единожды в два дня. Воду и ту пьет умеренно. А один там и вовсе хлеба не потребляет, лебедой питается. Он на Афоне долго жил, Антоний этот.
   - Грек?
   - Наш, из Любеча.
   - Нет, - сказал Имормыж. - Что ж на старости лет да в пещеру. Летом туда-сюда, а зимой? В пещере лебеду жевать... Нет, не подходит мне.
   А у Феодосия запылало и застрадало сердце. Словно напомнили о милой стране, откуда ушел когда-то не по своей воле... Как умилительно было вязанье чулок и шитье шапочек ему, смиренному и любящему труды! Да и всё услышанное было ему по нраву. Как тянет на родину, так потянуло его к пещерам в горе, где живут в чистоте и тиши, близко к богу. Понял вдруг, что туда, туда - и никуда больше! - лежит его душа.
   Еле-еле намечена была тропинка по обрыву, в траве.
   Чьи-то ноги уже тут ходили и наметили эту тропинку.
   Кругом шелестела листва. Пели птицы.
   Липа цвела. Медовым благоуханьем была объята гора над Днепром.
   Феодосий поднял взор и увидел Антония, стоявшего под липой.
   Он был в черной одежде, подпоясан веревкой. Из островерхого куколя глядело его лицо с длинной острой седой бородой.
   Феодосий упал на колени и сказал:
   - Благослови меня, святый отче Антоний.
   - Сын мой, - спросил Антоний, перекрестив его рукой, будто составленной из пяти сухих косточек, - откуда ты знаешь, кто я, грешный? Если б мы встречались раньше, я бы запомнил твое лицо, потому что от него исходит свет прекрасный.
   - Я о тебе слышал, - ответил Феодосий, - и душа мне сказала при виде тебя, что это ты и есть!
   - Дар великий, - сказал Антоний, - душа, способная говорить. Нет зрелища более прискорбного, чем тварь, дух которой не подает голоса и ничем не заявляет о своем существовании.
   - Подлинно так! - сказал Феодосий. - Слезы льются от жалости, когда видишь такое несчастное создание. И, напротив того, веселье охватывает, когда увидишь, как это священное нутро человека, дотоле безмолвствовавшее, вдруг приоткроет уста и произнесет нечто сообразное своей божественной сущности. К примеру, когда повстречаешь людей, всеми силами порывающихся к первородному греху, но в то же время лучшей частью своих помыслов устремленных в святые места - дохнуть воздуха, которым дышал господь наш. Я тебя прошу, отче, благословить этих людей. Пусть они достигнут цели своего странствия.
   И Антоний своими косточками послал благословение вдогонку тем, о ком просил Феодосий, а потом сказал:
   - Вижу я, ты силен и счастлив, ибо тебе открыто, что истинная жизнь лишь жизнь духа.
   - Я от младенчества это понял, - отвечал Феодосий, - и мне стало ненавистно ублажать мою плоть. Она мне мерзка. Я торжествую при мысли, что смерть ее истребит и высвободит дух мой для жизни вечной.
   - Она не мерзка, - поправил его Антоний. - Не может быть мерзким ничто, сотворенное богом. Но она смертна, стало быть - эфемерна, стало быть - ничтожна пред духом.
   - Боится холода, жара, кнута, истязания. Дух же бесстрашен!
   - Так, так! Только дух дает крепость и стойкость! Вспомни мучеников! Только дух дает различать, что добро, что зло!
   Так они пели свой гимн, Антоний - подняв кверху указательную косточку, Феодосий - на коленях перед ним.
   Антоний:
   - Какие плоды приносит плоть?
   Феодосий, пылко:
   - Никаких, отче!
   Антоний, останавливая:
   - Ну-ну. Плоть приносит плоды. Приносит. Но - бедные. Что она порождает? Опять же плоть, и ничего кроме. Тогда как жизнь духа изобильна разнообразными и дивными плодами. Давно ли, кажется, восторжествовала наша вера на Руси? А сколько уже преславных перемен.
   Феодосий:
   - Духом понуждается к труду нерадивое, ленивое тело. Оно бы радо, наевшись сладкой пищи, валяться весь день. Но дух алчет деятельности.
   Антоний:
   - Ибо он стремится явить миру свое отличие, от бога данное. Тела наши созданы по одному образцу, душа же у каждого иная. И всякой вручен свой талант, или два, или больше. Зарывать ли их в землю? Пускать ли в оборот, чтобы умножить? На то ясный ответ в великой притче.
   - И что же, - спросил он, - привело тебя сюда? - И, выслушав историю Феодосия: - Но послушай, угодно ли будет господу твое пострижение, когда родительнице твоей оно неугодно? Сказано: "Чти отца твоего и матерь твою".
   - Знаю, - сказал Феодосий. - Не желал я причинять матушке такое огорчение и не помышлял о монашеском чине. Но вот что было. Я один находился в комнате и читал писание. Я читал то место, где говорится: "Кто любит отца или матерь больше меня, недостоин меня". И вдруг тихий голос произнес эти самые слова у моего плеча. Я оглянулся - нет никого. Но я же ушами слышал тот голос. И я сказал: "Иду, господи". И вот я пришел, заключил Феодосий.
   ПОЛДЕНЬ
   Неподалеку от Киева находилось большое село Берестово с княжеским загородным дворцом.
   Покойный Владимир Святославич держал там своих наложниц, двести бедовых женок, падких на выпивку, наряды, ворожбу и всякое любовное озорство.
   Став христианином, Владимир окрестил их и отпустил с богом. Удивленные и оробевшие, они разбрелись кто куда, и умолкли игривые песни и визг в развеселом селе.
   Но и поскучневшее, приличное Берестово Владимир любил. Помногу жил в нем, построил церковь; там Красное Солнышко и скончался.
   В берестовской церкви Святых Апостолов много было попов, и между ними русский поп Иларион, человек ученый и писатель, писцы переписывали его поучительные сочинения во многих списках, с золотыми и красными заглавными буквами, для чтения людям, тяготеющим к книжной сладости.
   Князь Ярослав уважал Илариона и часто призывал на совет. Илариону это было в тягость. Он любил жизнь скромную и уединенную, его удручала придворная суета - спесь бояр, громогласные пиры, свары, клеветы и бряцанье оружия. Иногда становилось прямо невмоготу созерцать это всё.
   Он что придумал. На крутом берегу Днепра, под сенью деревьев, выкопал себе пещерку сажени в две глубины, приладил икону в углу и уходил туда отдыхать душой.
   Отсидится в тиши, помолится, поразмышляет и опять выходит из блаженного сумрака на постылый свет, где нет покоя.
   Но Ярославу было не с руки, чтоб умный русский священник, способный ему помочь и прибавить блеска его правлению, прозябал бы в сумраке. Ярослав его поставил ведать церковным судом. Этот суд, учрежденный еще при Владимире, был предназначен приучать население к христианской жизни, умягчать нравы. Друг за дружкой, без передыху, пошли перед Иларионом осквернители святынь, сниматели одежды с мертвых, кудесники, отравители, дети, злодейски поступающие со своими родителями. Он их судил да рядил, а возлюбленная пещера пустовала.
   Тем временем на горе Афон, в одном из тамошних монастырей, спасался Антоний. Он обитал в пещере постоянно, только пещера эта была высечена в каменной скале и с таким расчетом, чтобы в нее не проникали зловредные южные ветры, делающие человека больным. Греческий климат мягкий, и в Антониевом прибежище круглый год было тепло и сухо.
   Так он жил, угождая богу постом и молитвой, пока игумен не приказал ему вернуться на родину.
   - Там, - сказал этот прозорливый человек, - нужна твоя служба, а не здесь, где и без тебя служителей достаточно. Иди к своим темным, худо вразумленным руссам и будь им светлым примером, и пусть от тебя расцветет иночество на Руси.
   Антоний послушался и пошел в Киев. Киевские монастыри ему не понравились: ни в одном он не увидел того строгого жития, к какому привык на Афоне. В печали бродил по берегу Днепра, не зная куда прибиться, и вдруг набрел на пещеру, покинутую Иларионом.
   - Слава всевышнему! - воскликнул. - Он мне указует мое место! - И, не медля, выгнал из пещеры расплодившихся пауков, мокриц, многоножек и других гадов, посыпал мокрый земляной пол песочком и, освятив свое новое жилище, поселился в нем.
   Люди прослышали о подвижнике и приходили поглядеть на него и благословиться. Некоторые являлись с яйцами в лукошках и с горшочками молока. Но он ничего не принимал, кроме хлеба.
   Потом стали приходить те, что тоже искали подвига труднейшего. И селились возле.
   Пришел купец из Торопца, в миру имел имя: Чернь, при пострижении назван Исаакием. Свое достояние он роздал нищим. Любил бога неистовой любовью, просто уж не знал, чем бы ее выказать. Власяницу носил, ему было мало. Раздобыл свежую козлиную шкуру и надел поверх власяницы, она на нем высохла, так и ходил. Ел через день по просвирке. До трех тысяч земных поклонов клал в сутки, так что кожа на его лбу и выше стала как рог твердая.
   Пришел простой деревенский мужик Спиридон. Хоть неграмотный, но знал наизусть весь псалтырь и неумолчно пел, славя господа.
   Был здесь также юный Иоанн, терзаемый плотью. Она его терзала днем и ночью, наяву, во сне, в работе и на молитве. Боролся с ней геройски: по неделе не ел и не спал, морил себя жаждой, с головы до пят увешался железными веригами. Но дьявол, собака, всё пересиливал, и плоть Иоаннова продолжала бушевать, когда, казалось, впору бы ей дух испустить от изнеможения.
   Был Прохор, о котором справедливо рассказал слепец Феодосию и Имормыжу, что питается одной лебедой.
   Прежде же их всех прибился к Антонию Никон, монах и иерей, родом из Тмуторокани, много путешествовавший и читавший. Из книг и странствий он почерпнул большие познания. Как на имеющего священнический сан, Антоний возложил на него обязанность постригать вновь поступающих. Никон и Феодосия постриг, когда тот пришел.
   У каждого из них была пещерка, а для церкви особая.
   Если не молились сообща в церкви, то молились по одиночке у себя в пещерах. Ходили в лес за дровами, да к Днепру по воду, да в огород. Огород был на полянке, расчищенной среди леса. По субботам и воскресеньям они ели овощи.
   Всё они делали с благословения Антония, без благословения не смели. Встречаясь друг с другом, низко кланялись, сложив на груди руки.
   Этой жизнью, где плоть подавлялась всечасно, а дух был вознесен и лелеем, легко и благодарно жил Феодосий. Ничего ему больше не надо было. Покойно дышала его грудь, тихо шевелились губы, одной сплошной молитвой было это дыханье, это шевеленье. Та, другая жизнь текла над ним, как струи глубокой реки, что там в ней случалось, он не знал и не думал.
   В глубине его пещеры влага, накопляясь, изредка падала каплей со свода. Должно быть, свод в этом месте соприкоснулся с водоносным слоем. Чтобы пол не сырел, Феодосий подставил под каплю глиняную чашку. Очень редко падала капля, производя слабый мимолетный звук. Через долгое время в чашке собиралось немного воды.
   Подобно той капле падали Феодосиевы годы, год за годом, с однообразным слабым звуком. Если бы не происходили иногда в обители события, отвлекающие от этого однообразия, - дни и ночи его слились бы в единую вечность без начал и концов, с ровными чередованиями света, мрака, дождя, снега, вёдра.