Я все-таки управился со своим блюдом, но показал, что больше уже не могу. И тогда он заговорил:
   — Мой царственный гость, по обличью ты эллин. И кажется мне, что до прихода в Элевсинский Дворец ты не был чужим в каком-то из царских домов.
   Я улыбнулся.
   — Это верно, государь. И нет человека, которому я открыл бы свое происхождение с большей охотой, чем тебе. Но позволь мне пока не говорить об этом — я объясню причину позже… А с какой просьбой я пришел к тебе, ты знаешь. Что до того человека — я убил его в честном бою, хоть он и пытался меня погубить… — И рассказал ему всё, как было. А под конец добавил:
   — Мне бы хотелось, чтобы ты знал: я не из тех, кто бьет из-за угла.
   Он смотрел на свой кубок, что держал в руках.
   — Сначала ты должен принести жертвы Дочерям Ночи. Госпожа Медея исполнит всё что нужно.
   Женщина посмотрела на меня своими раскосыми глазами.
   Я чуть подумал…
   — Всегда нужно ублаготворять Великую Мать, — говорю, — она принимает убитых в лоно свое. Но, государь, я эллин, как и ты; первым делом я должен пойти к Аполлону, Убийце Тьмы.
   Она посмотрела на него, но он этого не заметил.
   — Как хочешь, так и будет, — говорит. — Но становится прохладно; пойдем наверх, выпьем вина у огня в моих покоях. Там нам будет удобнее.
   Мы поднялись по лестнице, что была за его помостом, и белый пес пошел за нами. Комната выходила на северную террасу. Была уже почти ночь, поднималась ущербная осенняя луна… Город далеко внизу был уже не виден — только горы вокруг на фоне неба. На круглом очаге горели пахучие поленья, перед ним стояли два стула, а в стороне — третий, перед вышивальным станком. На резной подставке горела малахитовая лампа, а по стенам шла роспись: охота на оленя, с великим множеством всадников… И еще там была кедровая кровать, затянутая красным.
   Мы сели. Слуга поставил между нами винный столик, но вина не принес. Царь наклонился вперед, поднес руки к огню… Я увидел, что руки у него дрожат, и решил — он уже достаточно выпил в Зале и теперь хочет повременить…
   Вот теперь мне надо было заговорить, но у меня язык будто прилип к гортани — я не знал, как начать. «Он что-нибудь скажет такое, — думаю, — что мне поможет, чтобы к слову получилось…» И начал расхваливать его крепость. Он сказал, что никогда ни один враг ее не взял.
   — И никогда не возьмет, — говорю, — пока ее обороняют люди, которые ее знают.
   Я успел заметить пару слабых мест, где войска, привыкшие к горам, могли бы пройти на Скалу, — и сейчас выдал это. Он быстро глянул на меня, и я подумал, что гостю не стоило бы так внимательно изучать его стены, зря это я… И был очень рад, что он заговорил об Истмийской войне. Заодно уж я рассказал ему и обо всех прочих своих победах. Каждый по молодости сделал бы то же самое, а мне еще хотелось, чтобы он знал, что ему не придется за меня краснеть…
   — Да, — говорит, — так что теперь ты царь Элевсина не только по названию, но и по сути. И всё — за одно только лето!
   — Я не для того пересекал Истм, — говорю. — Это случайно получилось по пути, если такие вещи бывают случайны.
   Он испытующе посмотрел на меня из-под бровей.
   — Так, значит, место твоей мойры не в Элевсине? Ты смотришь дальше?
   Я улыбнулся.
   — Да! — говорю.
   «Вот сейчас скажу,» — думаю… Но в этот момент он резко встал и отошел к окну. Высокая собака поднялась и пошла следом; чтобы не сидеть, когда он стоит, я тоже вышел к нему на неосвещенную террасу. Земля была залита лунным светом, и далеко внизу на бледных полях лежала громадная тень Скалы.
   — Горы сейчас иссохли, — сказал я. — Хотелось бы увидеть их весной. И зимой, белыми от снега… А какой прозрачный воздух у вас — видно тень старой луны!… В Афинах всегда так ясно?
   — Да, воздух здесь прозрачный.
   — Когда поднимаешься по вашей Скале — она словно встречает тебя, будто помогает идти. Певцы зовут ее Твердыней Эрехтидов; воистину они могли бы звать ее Твердыней Богов.
   Он повернулся и вошел внутрь. Когда я зашел следом, он стоял спиной к лампе, так что лица его я не видел.
   — Сколько тебе лет?
   — Девятнадцать. — Я так часто повторял эту ложь, что она прилипла ко мне. Я тут же вспомнил, с кем говорю, рассмеялся…
   — Ты о чем? — спрашивает.
   — О!.. — начал я, но тут отворилась дверь и вошла Медея, а за ней слуга с инкрустированным подносом. На подносе было два кубка, уже полных; вино было подогрето, с пряностями, и аромат его наполнил всю комнату.
   Она вошла кротко, потупив глаза, и встала рядом с ним.
   — Мы после выпьем, — сказал он, — поставь пока на стол.
   Слуга поставил, но она говорит:
   — Надо пить, пока горячее, — и подает ему кубок…
   Он взял, второй она протягивает мне… Я хорошо его помню: отогнутые ручки с голубями на них, а по чаше чеканка: львы идут сквозь заросли.
   Запах у вина был чудесный, но я не мог пить, пока он сам мне не предложит. А он стоял со своим кубком и молчал, сам не пил. Медея ждала рядом, тоже молчала… Вдруг он поворачивается к ней и спрашивает:
   — Где то письмо, что Керкион прислал мне?
   Она удивленно посмотрела на него, но без звука пошла к шкатулке из слоновой кости, что была на подставке в углу, и вернулась с моим письмом.
   Тут он мне говорит:
   — Ты не прочтешь мне его?
   Я поставил свой кубок, взял у нее письмо… У него был строгий взгляд, и мне стало странно — неужели он плохо видит? Прочитал письмо вслух…
   — Спасибо, — говорит. — Я в основном его прочел, но не был уверен в нескольких местах.
   Я удивился:
   — Мне казалось, что написано разборчиво.
   — Да, да, написано разборчиво… — Он говорил рассеянно, словно думал о чем-то другом. — У твоего писца прекрасный почерк, но правописание варварское.
   Я бросил письмо на стол, будто оно меня укусило. Не только лицо — даже живот у меня наверно покраснел; стало жарко так, что я откинул плащ с плеч за спину… И не задумываясь, — чтоб не стоять перед ним дурак дураком, чтобы спрятать лицо, — схватил я кубок и поднес ко рту, пить.
   Я едва успел коснуться его губами — он вылетел у меня из рук. Горячее вино плеснуло в лицо, залило одежду… Золотой кубок со звоном покатился по цветным плитам пола, оставляя за собой пахучий дымящийся ручей; и густой осадок стекал с его краев, еще темнее чем само вино.
   Я вытирал лицо и изумленно смотрел на царя. Что это он?.. Что с ним?.. Бледнее мертвеца, и на меня смотрит такими глазами, будто увидел саму смерть… Тут я сообразил, что меч-то уже не спрятан под плащом. «Надо было сказать раньше, — думаю, — это он от волнения так… До чего ж нехорошо у меня получилось!» Я взял его за руку…
   — Сядь, государь, — говорю, — и прости меня. Я как раз собирался всё тебе рассказать.
   Подвел его к креслу… Он ухватился руками за спинку и остановился, едва дыша. Я обнял его за плечи… «Что бы ему такое сказать, — думаю, — что бы?..» И в этот момент белый пес прошел к нам с балкона и лизнул вино из лужи.
   Он кинулся вперед, схватил пса за ошейник, оттащил… Послышался звон женских украшений: жрица Медея — я совсем забыл о ней, так она была незаметна в своей неподвижности, — Медея укоризненно качала ему головой. Тогда до меня дошло.
   Вот болиголов-трава — холодеешь от нее; а крапива — жжет… Так я похолодел, так меня обожгло внутри, когда я понял… — только гораздо сильней. Я стоял как каменный. Женщина повела собаку к двери и выскользнула вместе с ней — я пальцем не шевельнул. Царь повис на спинке кресла, если б ее не было — упал бы… Наконец я услышал его голос, тихий, хриплый — словно предсмертный стон:
   — Ты сказал — девятнадцать… Ты сказал, тебе девятнадцать?
   Это привело меня в чувство. Я поднял кубок, понюхал, поставил его перед царем.
   — Это неважно, — говорю. — Достаточно того, что я был твоим гостем. А всё прочее нас с тобой больше не касается.
   Он прополз вокруг кресла, сел, закрыл лицо руками… Я отстегнул меч, положил его рядом с кубком.
   — Если ты знаешь этот меч, — говорю, — если знаешь — возьми его, быть может пригодится. Это не мой. Я нашел его под камнем.
   Ногти его впились в лоб, до крови. И он не застонал, не захрипел… — а такой звук, как бывает, когда из смертельной раны выдергивают копье: человек зубы стиснул, изо всех сил держится — а все равно… Он плакал, словно душу ему из тела вырвали; а я стоял, как свинцом налитый, и хотелось мне сквозь землю провалиться или раствориться в воздухе… — исчезнуть в общем.
   Пока он не заплакал, до меня не доходило, что это мой отец; а теперь я это почувствовал. И так мне было стыдно, будто это я совершил преступление. Пол был затоптан винными следами, приторно пахла гуща в кубке… Я заметил какое-то движение: на другом конце комнаты тяжело дышал слуга. Глянул на него — он, казалось, готов был в стену влезть. «Царь тебя отпускает», — говорю. Он тотчас исчез.
   На очаге обрушились головни, взметнулось пламя… Жар от огня, и пальцы царя, рвущие его седые волосы, и моя немота — худо мне было от всего этого; я вышел на балкон. А там — тишина, покой, громадный простор, залитый лунным светом… Призрачные горы стали ближе, светились будто сумрачный янтарь… Внизу на стене встретились двое часовых, их копья скрестились… Издалека слабо доносились песня и аккорды лиры… Крепость парила между землей и небом в прозрачном сиянии, которое, казалось, ниоткуда не шло, существовало само по себе; а под ней уходили к равнине громадные черные скалы.
   Я положил руки на балюстраду и смотрел на стены, что сливались основанием с самой Скалой, и вот тут — когда я так стоял — всё это стало вливаться в меня, словно морской прилив; с пением прибоя заполнило мне сердце и замерло в нем, как затихшее море. И я подумал: «Вот это — моя мойра».
   Моя мойра… Душа рвалась охватить ее; всё остальное в тот миг стало как облачко пыли или летний дождь… К чему мое негодование? Тысячу царей знала эта Скала; кто скажет — сколько из них ненавидели своих отцов или сыновей, или любили не тех женщин, или плакали из-за чего?.. Всё это умерло вместе с ними и истлело в их могилах. Осталось только — что они были царями Афин. Устанавливали законы, расширяли границы, укрепляли стены… Высокий град, чьи камни излучают свет! Твой демон вел меня сюда, а не желание мое; так ощути же руку мою, узнай мою поступь — прими меня! И я пойду, куда поведут меня твои боги, и по знаку их я уйду… Я пришел к тебе ребенком, Твердыня Эрехтея, но ты — ты сделаешь меня царем!..
   Так я стоял там. Потом вокруг меня что-то изменилось: тишина стала другой. Все так же доносилась издалека песня… Потом я понял: отец затих, не плачет. Я представил себе, как он стоит на этом самом месте и оглядывает крепость, осажденную врагами; или видит поля, посеревшие от засухи, или — или слышит, что на границе появился новый царь, которому мало Элевсина… Ведь я стоял там в эту ночь только потому, что он хорошо удерживал Скалу — всё время, до того самого дня. И всё время — жестокая борьба, бесконечные хитрости… А теперь вот надежда на меня обернулась для него таким ударом… Горечь и злость ушли; я почувствовал сострадание, понял его боль.
   Вошел к нему. Он сидел у стола, подперев голову руками, и неподвижно смотрел на меня. Я встал возле него на колени и позвал:
   — Отец…
   Он протер глаза, словно не веря себе.
   — Отец, — повторил я, — посмотри, до чего верно говорят, что судьба всегда приходит не в том облике, в каком ее ждешь. Боги сделали это, чтобы напомнить нам, что мы смертные. Хватит горевать, давай начнем сначала.
   Он вытер глаза ладонью, долго смотрел на меня молча… Потом сказал:
   — Кто может знать, что сделали боги и зачем? Но в тебе очень много не от меня…
   Он убрал волосы с лица и вроде подвинулся ко мне — но тотчас отпрянул. Я понимал, что после всего, что случилось, он не может обнять меня первый, — я должен это сделать… Так я и сделал, хоть неловко было; и еще я боялся, что он снова заплачет. Но он уже держал себя в руках, и, мне кажется, мы оба почувствовали, что в следующий раз это получится легче.
   Отпустив меня, он подошел к двери, хлопнул в ладоши и сказал кому-то снаружи:
   — Возьми четырех человек и приведи сюда госпожу Медею, захочет она или нет.
   Тот ушел.
   — Вы ее не найдете, — сказал я.
   — Ворота заперты на ночь, — говорит, — и боковой вход тоже. Если она не умеет летать — она здесь. — Потом спрашивает: А как тебя зовут?
   Я глянул на него — потом вспомнил, и мы оба почти улыбнулись. Сказал ему…
   — Это имя мы выбрали с твоей матерью, — говорит. — Почему же ты не подписал им свое письмо?
   Я рассказал про свое обещание матери; он спросил про нее, про деда… Но сам все время прислушивался, не идет ли стража. Вскоре послышались шаги, он отодвинулся от меня, сел, задумавшись, — подбородок на кулаке, — и говорит: «Не удивляйся ничему, что услышишь, и соглашайся со мной».
   Когда ее ввели, вид у нее был такой, словно она хочет знать, по какому праву с ней так обращаются. Но глаза были насторожены.
   Отец начал так:
   — Медея, мне был знак с неба, что Элевсинский царь должен стать моим другом. Его враги — мои враги. Ты поняла?
   Она вскинула свои черные брови.
   — Ты царь; как ты решил, так тому и быть. Но ты притащил меня сюда, как преступницу, только для того, чтобы известить об этом?
   — Нет, — говорит. — Мой друг царь, прежде чем попал в Элевсин, плавал на север, за Геллеспонт, в Колхиду, откуда ты родом. Он говорит, что на тебе кровавое проклятие: ты убила собственного брата. Что ты скажешь на это?
   Теперь ее удивление было искренним. Она повернулась ко мне разъяренная, но я уже понял, что задумал отец.
   — Все знают, — говорю, — что ты бежала на юг от мести.
   — Какая ложь!.. — кричит…
   Но я следил за ее глазами — в них мелькнул испуг. Что-то она там натворила.
   А отец дальше:
   — Он рассказал мне всё и подтвердил свои слова клятвой…
   И тут она не выдержала:
   — Раз так, то он — клятвопреступник! За всю свою жизнь он не покидал ни на шаг остров Пелопа. До нынешней весны!
   Отец посмотрел ей в глаза.
   — Откуда ты это знаешь?
   Лицо у нее застыло глиняной маской.
   — Ты мудрая женщина, Медея, — говорит, — тебя правильно прозвали. Ты гадаешь по камушкам, по воде и по руке человеческой; ты знаешь звезды, ты можешь создавать дым, что приносит истинные сны… Быть может, ты знаешь, кто его отец?!
   — Этого я не видела, — говорит, — это было в тумане… — Но в голосе слышался страх. Да, мой отец был опытный судья и знал свое дело; мне было чему у него поучиться.
   Он повернулся ко мне.
   — Я не был уверен, — говорит. — Она могла сделать это по ошибке, от неверно понятого знамения. — Потом офицера стражи спрашивает: — Где вы ее нашли?
   — На южной стене, государь. Сыновья ее были там же. Она хотела заставить их спускаться вместе с собой, но Скала крута, и мальчики боялись.
   — Всё ясно, — сказал отец. — Тезей, я отдаю ее в твои руки. Делай с ней все, что сочтешь нужным.
   Я подумал… Ведь пока она жива, где-то кому-то будет от этого плохо, это уж точно. И спрашиваю у отца:
   — Какую смерть вы даете своим?
   Вдруг она, словно змея, скользнула между стражниками — я видел, что они ее боятся, — и встала перед ним. И на их лицах была невольная близость, какая связывает мужчину и женщину, что делили одну постель. Она заговорила тихо:
   — А ты не раскаешься в том, что делаешь сейчас?
   — Нет, — больше он ничего не сказал.
   — Подумай, Эгей! Пятьдесят лет ты прожил под проклятием Элевсина и знаешь тяжесть его. Ты уверен в выборе своем?
   — Я выбирал с богами, — сказал он.
   Она собиралась еще что-то сказать, но он закричал:
   — Уберите ее отсюда!
   Стража бросилась к ней; она повернулась к тому, что боялся ее больше остальных — видно было, — и плюнула ему на руку. С грохотом упало его копье, он схватился за кисть, побледнел как мертвый… Остальные сгрудились вокруг, вроде хватали ее, но прикоснуться боялись, а она тем временем кричала:
   — Ты всегда был скупым, Эгей! А на что ты рассчитывал, заключая сделку с нами? Освободиться от проклятья — и заплатить за это жизнью чужого бродяги?!.. Золото за навоз — так ты думал?!..
   Я не сразу сообразил, отчего у отца такой вид: словно извиняется передо мной за то что я это слышу. Потом понял: как раз этого он ждал, когда крикнул «уберите!..», этого не хотел. Я почувствовал холод в груди. Так вот оно что!.. Перламутровая птица, расписные стены…
   Сколько раз я ласкал ее с тех пор, как она решила меня убить?
   Отец взмахнул рукой, — приказать, — я остановил его:
   — Подожди.
   Стало тихо. Только стучали зубы у того, кто уронил копье.
   — Медея, — спрашиваю, — а царица Элевсинская тоже знала, чей я сын?
   Она пыталась угадать, какого ответа я жду, — по глазам было видно, — но я повзрослел за этот час и сумел себя не выдать.
   — Сначала она просто хотела избавиться от тебя, как от кусачей собаки! — Ух, до чего злой стал у нее голос!.. — А когда у ее брата не получилось, она прислала мне кое-что про тебя, и я смотрела в чернильной чаше…
   — Твоя жена предупредила меня, будто ты поклялся править в Афинах, — сказал отец. — Я бы рассказал тебе, только позже. Ты молод, и быть может любишь ее… — Я не ответил. Думал. — Она бы освободила меня от вины деда, заставив убить сына. Великодушной повелительнице вы служите, госпожа!
   Я разобрался со своими мыслями и поднял глаза.
   — Всё к лучшему, государь, — говорю. — Это развязывает мне руки. Теперь путь мой прям.
   Тут она повернулась ко мне. Раскосые глаза сузились и сверкали, рот стал тоньше и шире… Я вдруг заметил, что отступил перед ней на шаг, — она и впрямь имела Власть.
   — О да! — говорит. — Теперь твой путь прям, эллинский вор! Следуй же за длинной тенью, что бросаешь перед собой! Отец твой скоро это узнает, десять лет оторвал он от своей нити жизни, когда забрал у тебя кубок!..
   За ее спиной у стражников отвисли челюсти, глаза вытаращились… Отец был бледен, но не забыл глянуть, как они восприняли эту новость… Но она — она меня сверлила глазами и чуть покачивалась, как змея, что завораживает добычу. Стражники были все вместе, а я стоял перед ней один.
   — Тезей… — она говорила тихо, с хрипом, словно ее свистящий язык был раздвоен, — Тезей Афинский… Ты перешагнешь воду, чтобы плясать в крови. Ты будешь царем жертв. Ты пройдешь лабиринт сквозь огонь и сквозь тьму ты пройдешь его. Три быка ждут тебя, сын Эгея. Бык Земной, Бык Людской и Бык Морской…
   До тех пор никто не накликал на меня бед. И я почуял, как это злое пророчество коснулось моей жизни холодом, как какие-то духи, чьих лиц я не мог различить, зловеще слетались ко мне. Я содрогнулся, как если бы Земная Змея укусила Солнце. Стражники отшатнулись, но отец шагнул вперед и загородил меня от нее.
   — Ты хочешь легкой смерти? — говорит. — Если да — остерегись! И так наболтала слишком много…
   Она не испугалась.
   — Не подымай на меня руки, Эгей! — Говорила холодно и властно, словно знала тайну; словно секреты их близости служили ей основой колдовства вместо его волос или ногтей. — Ты думаешь обмануть Дочерей Ночи? Ты, со своим ублюдком? Он оплатит твой долг — да-да! — и с лихвой оплатит… Ты спас сына случайной ночи, который пришел к тебе чужим. Он же убьет дитя сердца своего, плод величайшей его любви!
   Я был молод тогда. У меня уже были дети, в разных местах, но еще и мысли не появлялось о сыне — продолжателе рода, или о том что он нужен мне… Но — как стоишь ночью на краю обрыва и чувствуешь под собой глубину, которой не видно, — так на меня дохнуло издали чудовищной мукой. Ее нельзя себе представить, пока она не придет, а после нельзя о ней вспоминать.
   Я стоял как потерянный. Стражники тихо переговаривались, отец, подняв руку, держал передо мной знак против зла — она хорошо подготовила этот момент. Вдруг она прыгнула меж них, как заяц, и выскочила на балкон. Слышался звук ее быстрых шагов, звон украшений на платье… Стражники гурьбой бросились к выходу — и застряли в нем: они не спешили ее догнать.
   Я схватился за меч, потом вспомнил, что он на столе, взял оттуда… С балкона вбежал на шум часовой — наткнулся на стражу…
   — Куда она побежала? — спрашиваю.
   Он показал — я растолкал их и выбежал наружу. Было сыро и ветрено. С моря налетал холодный туман, покрывая росой плиты террасы, а луна была, как моток шерсти… Я вспомнил, что про нее говорили, будто она умеет вызывать ветер.
   На балконе никого не было. Я вбежал в какую-то дверь, споткнулся, упал на какого-то старика, на кровать к нему, выронил меч… Он что-то закричал, я вскочил на ноги, подобрал меч… Смотрю — занавеска качается, вроде ее только что трогали, за ней отверстие в стене, и там лестница вниз уходит, а снизу вроде свет от лампы, колышется. Я — туда. И вот на повороте лестницы на стене — тень женщины. И рука поднята.
   Это была она — без сомнения, — кто еще мог бы наслать на меня такие чары?.. А было так, что руки у меня похолодели, покрылись потом; колени ослабли, задрожали, сердце забилось — словно молот изнутри по ребрам бьет — и дыхание перехватило. Я едва не задохнулся. Кожа ползет по телу, по голове — сама ползает туда-сюда, и не дрожь это, а не поймешь что, — волосы дыбом!.. А ноги словно к полу прилипли — ну не могу с места двинуться, и все тут!.. Вот так я прирос к месту из-за того колдовства; внутри меня корчили судороги, — будто тошнило, — и так до тех пор, пока тень не исчезла. Но и тогда я не сразу смог побежать дальше, да и лестница была крутая… Когда добрался внизу до коридора и вышел через него во двор, там никого не было. Только холодный липкий туман клубился во тьме.
   Я повернул назад. Наверху было шумно — старик, на которого я наступил, разбудил всех своими воплями: мол, из царских покоев выбежал громадный воин с обнаженным мечом в руке… Весь Дворец был в суматохе. Во двор высыпала целая толпа вооруженных придворных — кроме щитов, на них ничего не было, — они бы меня закололи, но отец вышел вовремя.
   Вокруг чадили факелы, мокрые от тумана, в дыму кричали мужчины, кашляли старики, с воплями носились женщины, плакали дети… Наконец нашли глашатая, чтобы тот протрубил отбой и прекратил этот шум. Отец увел меня наверх на балкон — не для того, чтобы сказать всем, кто я, а чтобы знать наверняка, что меня не убьют. Он успокоил их, пообещал добрые новости назавтра… И еще сказал, что Медея совершила злодейство, противное людям и богам, и потому ворота должны быть заперты, пока ее не поймают.
   Когда все немного успокоились, он спросил меня, не видел ли я колдунью, когда бежал за ней. Я сказал — нет. Ведь я на самом деле видел не ее а только ее тень, и говорить об этом мне не хотелось: очень злые чары напустила она на меня, а когда о таких вещах говоришь, то даешь им власть над собой. Целитель Аполлон, Убийца Тьмы, осенял меня с тех пор всю жизнь, и я никогда больше ничего подобного не испытывал.

2

   Колдунью и ее сыновей так и не нашли, хоть мы обыскали весь Дворец, от крыши до подземной часовни, и даже в пещере Родового Змея смотрели. Проверили каждую трещину в скалах, даже колодец… В народе говорили, что Черная Мать прислала за ней Крылатого Змея и тот ее унес. Я не спорил; но знал, что она могла заколдовать стражу у ворот, так же как меня на лестнице.
   На другой день отец приказал созвать народ. Мы стояли у окна и смотрели, как люди карабкаются зигзагами по крутому подъему, как расходятся по Скале наверху…
   — Сегодня они идут налегке, — сказал отец, — тюки и дети не гнут им спин. Но они знают дорогу в крепость, — увы! — слишком часто им приходится сюда приходить. Как только Паллантиды узнают эту новость, мы снова увидим дым на Гиметтской горе. Ты только что вернулся с войны — готов ты к новой?
   — Отец, — говорю, — для этого я и пришел. Ты единственный человек, который мне не лгал. От остальных я слышал детские сказки, а ты мне оставил меч.
   Он выглядел так, будто вообще забыл, что такое отдых.
   — А что они тебе говорили? — спрашивает.
   Я рассказал. Старался так рассказать, чтобы он рассмеялся, — но он только долго смотрел на меня, и мне показалось, что он все еще горюет о прошедшей ночи. Под конец я сказал:
   — Ты хорошо сделал, что доверил меня Посейдону. Он никогда не покидал меня. Когда я звал его, он всегда отвечал.
   Отец быстро глянул на меня.
   — Как? — спрашивает.
   Я никогда ни с кем не разговаривал об этом, потому не сразу нашел нужные слова. Наконец сказал:
   — Он говорит, как море.
   — Да, — говорит, — это признак Эрехтидов. Когда я зачинал тебя, было так же.
   Я ждал, но он ничего не сказал про другие случаи. И тогда я спросил:
   — А как нас зовут тогда? В конце?
   — Он вызывает нас на высокое место, — сказал отец, — и мы бросаемся к нему вниз. Мы уходим сами.
   Когда он сказал, мне почудилось, что я знал это всегда.
   — Это лучше, — говорю, — чем у землепоклонников. Человек должен уходить человеком, а не быком.
   Тем временем народ внизу стоял уже плотной толпой. Голоса сливались в непрерывный гул, какой издают пчелы, когда повалишь их дерево, а запах их скученных тел доносился даже к нам наверх. Отец сказал:
   — Пожалуй, пора нам выйти к ним.
   Да, пора было, но руки мои будто приросли к подлокотникам кресла. Я люблю действовать сам, но чтобы что-то делали со мной… Отец будет говорить, а они все — разглядывать меня…