— Вы чрезвычайно добры, Бык Миноса, — говорю. — Но простите, я не могу это принять.
   Раб отодвинул поднос, не зная, что с ним делать. За столом послышался тихий шорох, шелест платьев… Но Астерион лишь на миг сурово скосил свои круглые глаза, а потом спросил почти сердечно, конечно же это был спектакль для гостей:
   — Не можешь? Почему же?
   — Я из царского рода, — говорю. — Принять подарок от человека, который бил меня… — это уронило бы мое достоинство.
   Все слушали, но ему это вроде даже понравилось: взмахнул рукой в мою сторону:
   — Полюбуйтесь. Нет, вы послушайте только!.. Все такой же бешеный, как в первый день. За это я его и ценю. Все великие прыгуны — все они дикие и сумасшедшие. Рождены для быков и не годны ни на что другое. Это их демоны приводят их на Крит! — Он хлопнул меня по плечу. Так ведет себя человек, у кого есть опасная собака, а он хвастается ее свирепостью. — Ну что ж, — говорит, — будь по твоему.
   Щелкнул пальцами — слуга унес подарок.
   Вы бы подумали, что натолкнувшись на оскорбление, он постарается убрать меня с глаз долой, верно? Так нет же. Время от времени он приказывал мне являться на свои пиры и разыгрывал там примерно такие же сцены. Я даже слышал, как он говорил перед тем кому-то из гостей: «Вы посмотрите внимательно, вы послушайте, как гордо он будет отвечать мне. Он дик как горный ястреб. Вы слышали, как он отпустил быка?.. Я сразу это заметил, когда его только привезли с материка, совсем сырого…» Честь мою — и ту он превратил в шутовской номер, отдал ее на посмешище своим гостям. Даже Аминтору я не говорил, с чем приходилось мне мириться в те дни; мне стыдно было говорить об этом. Бывало, скажу только: «Я заплатил за свой ужин…» Он знал, о чем я.
   Остальные аристократы вели себя достаточно учтиво, а среди молодых я был даже моден. Вообще-то любой прыгун может так вознестись, но я их интересовал особенно: до сих пор на арене не было царей или царских наследников. Некоторые из них спрашивали, мол, если бог разгневан — почему я не пожертвовал кого-нибудь вместо себя? Мол, если бы я одел его в свое платье, он прошел бы здесь за меня. Я был их гостем, потому не спрашивал, уж не считают ли они богов дураками; отвечал только, что меня вызвали по имени. Они всегда удивленно переглядывались, услышав этот ответ: почти все их обряды стали так же легкомысленны и похожи на игру, как и Бычья Пляска.
   Эти молодые господа и дамы были напичканы всякой ерундой; у них даже язык был свой особенный, как у играющих детей. И к чести своей они относились так же легко, как к своим богам. Самые смертельные оскорбления проходили у них за шутку, а если муж не разговаривал с соблазнителем своей жены — это было верхом неучтивости… Однажды, наедине с женщиной, я спросил ее, сколько времени прошло с тех пор, как в последний раз оскорбление у них было смыто кровью. Но она лишь спросила в ответ, сколько людей я сам убил, — будто в двух войнах и в разъездах по стране я должен был вести учет. Женщины обожали разговоры о войне и крови, даже в постели это продолжало их интересовать.
   В основном, что всех этих людей привлекало ко мне? Я был чем-то новеньким, таких раньше не бывало. Что-нибудь новое — это была их страсть, а удовлетворить ее было не так легко. Оказалось, Лукий говорил правду, что их записанная история уходит за тысячу лет. Если б ничего другого не осталось — они готовы были бы на головах ходить ради новизны. Это было видно, ну хотя бы по их посуде, по вазам. Все знают — критские гончары ведут за собой весь мир. Знают все и всюду, хоть самые лучшие изделия можно увидеть лишь на Крите. Во дворце было много гончаров, работавших на царя; аристократы держали своих мастеров… Мне никогда не надоедало разглядывать их работы. Цвета у них разнообразней и сочнее, чем у нас дома; узоры веселы и свободны, но полны гармонии… Они любили рисовать на вазах разную морскую живность: звезды там, коньки, дельфины, раковины… водоросли переплетаются… Возьмешь такую вазу или кувшин в руки, — просто в руки возьмешь, ощутишь ее форму, глазурь, — душа радуется. Но в последнее время они начали уродовать свои изделия, стали лепить на них разные витиеватые финтифлюшки, цветочки там разные, цепочки, висюльки… Это было трудно, это доказывало их искусство, но вещи получались такими, что казались годны только пыль собирать. По правде сказать, уж если за тысячу лет этого ни разу не сделали, значит оно того и не стоит; но их даже красота утомляла, если в ней не было новизны.
   Помню, один вельможа, у которого я обедал, повел нас в свою гончарную мастерскую показать последние работы своих мастеров. У них там начался какой-то длинный разговор, а я его почти не понимал — у них ведь слов гораздо больше, чем у нас… Мне стало скучно, и вот я подобрал кусок сырой глины и слепил маленького быка; таких дома ребятишки лепят, когда играют в грязи, только у них лучше получается — я-то уже разучился… Я уж совсем было собрался скатать комок снова — мой хозяин и его друзья схватили меня за руки, поднялся шум, закричали, что быка надо обязательно обжечь. «Как свежо!» «Как чисто!» — что-то в этом роде они говорили, точно слов не помню. «Как он почувствовал, как понял глину!..»
   Я возмутился — за кого они меня принимают?! Пусть я с материка, пусть они меня считают варваром, но я же гость у них как-никак. «Глину я не понимаю, — говорю, — я не среди ремесленников вырос. Но быков я понимаю и знаю, что это не бык. У нас дома, как и здесь, благородный человек знает, как выглядит хорошая работа, хоть и не может сделать ее сам. Не такие мы отсталые, как вам кажется».
   Они стали извиняться; говорят, мол, я их неправильно понял, а они ничуть не смеются надо мной… Всерьез, мол… Я сделал то, за что удостоились высочайших похвал их самые лучшие, новейшие мастера… И в доказательство подвели меня к полке, заставленной грубыми жалкими вещицами, какие вы увидите дома, высоко в дальних горах в какой-нибудь захудалой часовне… Их лепит там неуклюжий крестьянин, который в жизни не видел настоящей мастерской, но может продать за горсть маслин или ячменя свои изделия, потому что лучших в округе нет; а те, кто купил, приносят их в жертву богам…
   — Вот видите, — говорят, — вот так мы осваиваем простоту и силу древних образцов.
   Я сказал, мол, вижу — они меня не разыгрывали, приношу, мол, свои извинения… Задумался. Одна из женщин тронула меня за руку: «Что с вами, Тезей? Вы все еще сердитесь? Или мысли о быках нагоняют на вас такую угрюмость?» Я рассмеялся, сказал какую-то из дежурных фраз, которые нравятся подобным особам… Но думал я не о ней и не о быках. «Мне бы сюда моих Товарищей и пару тысяч воинов — я прошел бы Крит из конца в конец, вымел бы их отсюда. Эти люди впали в детство, это выдохшийся, конченный народ…» — вот что я думал.
   Но арена еще была. Мы, Журавли, веря друг другу, чувствуя друг друга, — мы настолько отшлифовали свою пляску, что самые старые старики стали предпочитать нас самым лучшим воспоминаниям своим. Каждый успел уже побывать на волосок от гибели, каждый уже не раз был обязан жизнью команде. Формион и Аминтор, — оба они уводили быка один от другого, — у них уже не возникало разговоров о дерзости и о глине в волосах: в Бычьем Дворе оба были вожди, оба ремесленники. Однажды, когда Хриза потеряла равновесие и повисла на рогах, мне пришлось сделать тот прыжок, что стал гибелью Коринфянина; но в тот же миг Иппий был на месте, с другой стороны, и нам на всех досталась лишь пара царапин, хоть перепугались мы не на шутку.
   После этой самой пляски я шел в баню, когда во дворе меня остановила какая-то женщина: «Тезей, пойдемте, сразу же, прошу вас, пойдемте покажитесь моей госпоже. Ей сказали, что вы погибли, и она заболела от горя. Она плачет, кричит — заходится… Бедная маленькая госпожа, в ней души больше, чем тела, такое потрясение может ее убить!»
   У меня уже было столько женщин, что мне трудно было управляться с ними, так что новое знакомство меня не прельщало.
   — Приветствуйте госпожу от моего имени, — говорю, — и передайте мою благодарность за участие. И скажите, что со мной всё в порядке.
   — Это не годится, — говорит. — В прошлый раз, когда она любила бычьего плясуна и он погиб, я скрыла это от нее, а она потом узнала. Она не поверит мне, она должна увидеть вас сама…
   Я поднял брови:
   — Пойдите к ней, — говорю, — уверяю вас, она уже успокоилась.
   Она схватила меня за руку, тянет, давай кричать:
   — О, не будьте так жестоки, не убивайте мою овечку. Посмотрите, здесь два шага всего!.. — И показала на царскую лестницу.
   У меня аж дух захватило.
   — Что?! — говорю. — А ты не думаешь, что быки меня убьют сразу же?
   Она притихла, стала строгой — словно я ее оскорбил.
   — Ты!.. Невежда и невежа!.. За кого ты меня принимаешь — за сводню?.. Ох эти дикари!.. Что ты еще скажешь?.. Ведь ей нет и десяти лет!
   Я пошел с ней в чем был — в наряде и украшениях плясуна. Она повела меня по широкой лестнице, что освещалась через отверстие в крыше и держалась на красных колоннах… Потом мы долго крутились по каким-то коридорам и наконец пришли в большую светлую комнату. В одном углу детская кровать, в другом алебастровая ванна, куклы на полу… Стены были чудесные: расписаны птицами, бабочками, обезьянами на фруктовых деревьях… Я разглядывал эти картинки, когда услышал писк, тонкий, словно крик летучей мыши. От кроватки ко мне бежала маленькая девочка, совсем голенькая. Она прыгнула мне на руки и уцепилась за шею — легкая, как те обезьянки, нарисованные на стене. Нянька, что привела меня, и другая, что была в комнате, рассмеялись, принялись шутить… А мне было жалко девочку, видно было, что она горевала не на шутку. Все лицо, даже волосы ее были мокры от слез, а под глазами пятна, как от толченого пурпура. Она была из тех тонкокожих девочек, какие бывают в очень древних домах: каштановые волосы, тонкие как шелк, маленькие ручки будто из слоновой кости, глаза прозрачной чистой зелени… Я поцеловал ее, сказал — это научит ее не плакать раньше времени. Тело ее было нежно на ощупь, словно свежий цветок лилии, а груди только чуть-чуть проглянули… Я отнес ее обратно к кроватке, уложил в постель; она свернулась на боку калачиком, ухватив меня за руку, чтобы сел рядом.
   — Я люблю тебя, Тезей, я люблю тебя! Я почти умираю, так тебя люблю.
   — Оракулы говорят, что ты будешь жить. А пока — усни.
   Она потерлась о мою руку мокрой щекой.
   — Ты такой красивый!.. Ты бы женился на мне, если бы я была большая?
   — Ну конечно. Я бы убил всех твоих поклонников и увез бы тебя на золотом корабле.
   Она подняла на меня глаза. Ресницы слиплись от слез.
   — Акита говорит, когда я стану женщиной, тебя уже убьют.
   — Это в воле бога. Но я стану слишком стар для быков, уж это точно. И тогда вы, прекрасные дамы, все забудете меня.
   — Нет! Я всегда буду тебя любить! Когда ты станешь старый-старый … двадцать, тридцать лет тебе будет — все равно я тебя буду любить!
   Я рассмеялся.
   — Посмотрим, — говорю. — Но я тебе вот что скажу. Когда ты вырастешь, я стану царем, если буду жив. Хочешь поспорим? Это пари для тебя, ясноглазка. Будешь ставить на меня?
   — Буду… Но мы теперь помолвлены, ты должен дать мне подарок на память…
   Я предложил ей кольцо, на мне их много было, но она затрясла головой:
   — Нет, кольца — это всего лишь золото… Мне надо немножко твоих волос. Няня, иди сюда, отрежь у него прядку.
   — Послушай, волосы я обещал Аполлону, я не могу их отдавать тебе. И потом, если кто-нибудь ими завладеет — мне могут причинить зло. — У нее задрожали губы, и я услышал, как одна из нянек шепчет: «Вот видишь? В душе он все еще варвар!..» И тогда, — хоть это мне не нравилось, — тогда я сказал из гордости, сказал легко и весело: — Впрочем, ладно. Если хочешь — возьми волосы.
   Нянька принесла женскую бритву и отрезала ей прядь моих волос. А она:
   — Не бойся, — говорит. — Я буду их хранить крепко-крепко!.. Кроме меня, их никто не возьмет!
   Когда я уходил, она положила их на ладонь и осторожно гладила кончиками пальцев. Я задержался у дверей помахать ей рукой:
   — До свидания, ясноглазка. А ты так и не сказала мне, как тебя зовут…
   Она подняла глаза и улыбнулась:
   — Федра.

6

 
   Однажды Дедалов Бык поломался. Поломался рычаг, так что голова у него не двигалась. Привели мастеров чинить его; плясуны поначалу собрались посмотреть… но работа была кропотливая, всем надоело — разбрелись. А я остался. Мне всегда было интересно, как что сделано. Теперь я уже понимал немного по-критски — знал ритуальные слова, слышал, как говорят со слугами, — так что мог следить за их разговором. Один рассказывал, что на южном побережье строят наблюдательную башню на случай войны с Египтом. Другой ответил, что он лично ничего не имеет против Фараона. Говорят, он поклоняется лишь Богу Солнца и пренебрегает другими божествами, но ремесленникам у него не худо… «Раньше у них нельзя было делать ничего нового — только копии старых изделий, но теперь человек может получить радость от своей работы… Говорят, у них есть даже законы для ремесленников, и ты можешь работать для кого хочешь. По мне — так египтяне могут приходить хоть сегодня».
   Я подошел поближе.
   — И у нас в Аттике есть законы для ремесленников, — говорю. — И для крестьян тоже. Они собираются на свои советы — гончары с гончарами, кузнецы с кузнецами, и царь судит их по справедливости.
   Я был так далеко от дома — на самом деле видел всё не так, как было, а как мечтал устроить. Эта мечта расширилась, выросла во мне, как во сне бывает… Поначалу они слушали меня лишь потому, что я был Тезей из Журавлей, а критяне все болеют за Бычью Пляску; но потом — потом их главный вдруг сказал:
   — Знаешь, Тезей, если царь твоей страны когда-нибудь высадится здесь, у него тут будет много союзников; многие из нас пойдут сражаться за него, если он даст нам такие же законы.
   Остальные его поддержали. Я ушел от них — едва не слепой от радости; с трудом вырвался из своих мыслей, чтобы ответить людям, кто обращался ко мне… Но этой радости хватило ненадолго: эллинские земли были далеко за морем, а мне некого было послать туда.
   Но этот разговор не забывался. Каждый вечер я молился Отцу Посейдону, простирая руки над землей. Ответа не было — но я молился снова и снова. Я звонил и звонил у божьего уха — должно же это было когда-нибудь хоть надоесть ему, что ли… И он наконец услышал.
   Я сидел на каком-то пиру, когда в зал вошел акробат. Танцевать для гостей. Это был стройный юноша, росточка небольшого, но слишком светловолос он был для минойца — наверняка эллин. Он не сводил с меня глаз — и я встретил его взгляд. Это был искусный танцор, можно было подумать, что у него все тело в суставах, как у змеи… А мне все время казалось, что я его где-то уже видел.
   Когда он отдыхал, наши глаза снова встретились. Я поманил его к себе и спросил, откуда он. Он оживился, услышав мою эллинскую речь.
   — Мое ремесло водит меня по всему свету, — говорит, — но родился я в Афинах.
   — Нам надо поговорить.
   Он кивнул, отошел.
   Я попрощался рано. Никто не обратил на это внимания — бычьи плясуны должны высыпаться… Во дворе он тихо подошел ко мне и зашептал на ухо, — я не успел даже рта раскрыть:
   — Говорят, вы главный среди бычьих плясунов?
   — Говорят..
   — Тогда, ради Зевса Милосердного, скажите где хоронят убитых, как мне попасть туда. Я прошел весь этот путь, чтобы принести жертвы на могилу сестры, ее увезли из Афин во время последней дани. Мне пришлось работать, чтобы пробраться сюда, иначе не стал бы танцевать для этих критян, я на них и глядеть бы не стал — разве что на мертвых… Мы с ней родились вместе, мы работали вместе, мы танцевали с ней раньше, чем ходить научились…
   Сердце у меня подпрыгнуло — едва не задохнулся.
   — Увези назад свои жертвы, — говорю, — Гелика жива.
   Он принялся благодарить и благословлять меня, потом стал умолять сказать ему, как он мог бы спасти ее отсюда…
   — Сам ты ничего никогда не сможешь, — говорю. — Даже мы, мужчины, никогда не выходим из Лабиринта, а девушки постоянно заперты в Бычьем Дворе. Если попытаешься — умрешь страшной смертью и погубишь ее: она должна быть спокойна на арене… Но все-таки ты можешь ее спасти, если отнесешь от меня донесение царю Афин.
   Он вздрогнул, я увидел это даже в тени. Схватил меня за руку, подвел к свету, что шел из двери, и прошептал: «Мой господин! Прости, я не узнал тебя».
   Все плясуны красят глаза; положение требует этого, как и золотых украшений… Но он был слишком учтив, чтобы признаться. Сказал:
   — В Афинах я никогда не видел тебя так близко. Город оплакивал тебя, а царь постарел на десять лет… Как он будет благословлять богов за эту новость!
   — Не только богов — он и тебя отблагодарит.
   Глаза его заблестели, — это вполне естественно, — он попросил письмо, чтобы получше его спрятать.
   — Нет, — говорю. — Если это выйдет на свет, мы все погибли. Тебе придется выучить его наизусть. Помни — это жизнь твоей сестры. Повторяй за мной.
   Я чуть подумал, потом сказал:
   — Приветствую тебя, Отец! Крит прогнил насквозь, и пять сотен кораблей могут его взять. Коренные критяне ненавидят своих господ. Попроси у Великого Царя Микен его корабли, добычи здесь хватит на всех. Флот собирай в Трезене, критские военные корабли туда не заходят. Когда вы придете, я вооружу бычьих плясунов и захвачу Лабиринт.
   Парень был сообразительный и выучил это быстро, потом спросил:
   — Государь, у тебя есть что-нибудь, что я могу дать Царю? Чтобы он узнал!.. Он осторожный человек.
   Это было верно, но я не мог придумать ничего, что бы послать.
   — Если ему будет нужен пароль, — говорю, — скажи: «Тезей спрашивает, по-прежнему ли пьет вино белая гончая».
   С тем мы расстались. Я сказал, когда он сможет увидеть Гелику на арене, но предупредил, чтобы он не давал ей знать об этом.
   — Это отвлечет ее от быка, — говорю, — я ей после скажу.
   Я ей и сказал после, после пляски. А потом собрал Журавлей, взял с них клятву молчания и рассказал им свой план. «Это тайна Журавлей. Говорить остальным слишком рано: когда знающих слишком много — кто-нибудь да проболтается… Наши друзья и любовницы — их мы спасем, когда восстанем; но до тех пор клятва наша связывает нас — никому ни слова! А пока мы должны найти место, где прятать оружие, когда достанем его. Девушек тоже надо вооружить».
   Я огляделся. В чистом поле по весне больше укромных уголков, чем в Бычьем Дворе: кроме наших узелков с одеждой да постелей — лишь голые стены кругом. Все молчали. Потом Меланто сказала: «А у нас его легко можно спрятать. Наше жилье — как старый крольчатник: полно закоулков разных, углов, доски отодраны… Охраняют только наружный выход».
   — Это годится для вашего оружия, — говорю, — а для нашего не пойдет. Скорей всего нам придется подниматься ночью — вырваться наружу, а потом уж штурмовать ваши ворота.
   Опять замолчали ребята. И тут Иппий глянул на меня из-под своих накрашенных ресниц:
   — Тезей, если нам надо выпустить девушек ночью, то я наверно мог бы пройти туда к ним.
   Мы все уставились на него ошарашенные, а он пошептался с Фебой и ушел с ней куда-то, не обращая на нас внимания. Некоторое время его не было, и мы за разговором уже забыли о его выходке, — смотрим, к нам идет Феба, но не в бычьем своем наряде, а в афинском платье. «Что она с собой сделала, — думаю, — что стала такой красавицей? Да нет, это не Феба вовсе…» Девушка шла, потупив глаза и стягивая руками шарф на груди; подошла вплотную — Иппий! Да, мы ему многое прощали, но теперь наше терпение было вознаграждено. Все понимали, какое опасное дело он берет на себя. Ирий тоже понимал — и сказал так: «Иппий прекрасен, но подождите, дорогие мои, вы еще не видели меня
   Это уже кое-что. Мы уже знали, что лишь мужчин не пускали к нашим девушкам; а из дворцовых дам немало было таких, что приходили к ним, когда темнело, с подкупом для стражников и подарками для жриц. Это было кое-что, мы воспрянули духом.
   Я только одного боялся, очень боялся. Что надежда будет держать нас в слишком большом напряжении, что из-за этого мы станем слабее на арене. А я чувствовал, что теперь — когда, быть может, это уже последняя вахта перед зарей, — теперь мне нельзя терять ни одного из моих, я этого не вынесу.
   Если ты надеваешь свободное ожерелье, выходя на арену, в нем обязательно делаешь слабое звено, на ниточке, на случай, если рогом зацепит. Это старый обычай. Теперь я приказал Журавлям сделать то же самое с поясами, под пряжкой, чтобы незаметно было; на наших глазах одного мидийца бык захватил за пояс и убил… Это новшество переняли многие плясуны, но получилось так, что испытать его первым пришлось мне. Я подпустил Геракла впритир, и он меня зацепил. Пояс какой-то миг еще держался, я успел подумать — конец мне… и тут он лопнул! Я убрался в сторону, — без особой грации, но лишь небольшой порез на боку, — и тут мой бандаж с меня свалился. Я отпихнул его ногой — и стою на арене в чем мать родила.
   Только что на трибунах люди орали, стонали, вопили… думали, увидят наконец мою смерть… Теперь хор звучал по-иному: женщины ойкали и повизгивали, а мужики разрывались от хохота. Менестий и Филия отвели быка, Хриза шла в прыжок… но это все они уже видели, и теперь все смотрели только на меня. Все. Пятнадцать тысяч человек.
   Раньше я как-то об этом не подумал, а теперь — в жар бросило: ведь до конца пляски никуда не денешься с этой голой открытой арены!.. Я даже не заметил, что бык повернул на меня, пока Нефела не окликнула. Ей пришлось уводить его, потом мы с Аминтором спасали ее, — я забыл о себе в тот миг, — но когда снова появилось время подумать, меня взяло зло на критян. На арене злиться нельзя: опасно, глупо… На самом деле глупо! «Мое снаряжение создал раб, — думаю, — а меня — Всезнающий Зевс. Так стану ли я, эллин, стесняться этих придурков, землепоклонников, считающих, что Он умирает каждый год?»
   Я забежал к быку и начал плясать перед ним, начал танцевать с ним — так, что он уже не знал, чего от меня ждать. Задурил я его настолько — он даже косить начал, уже не видел меня толком. Я прыгнул на него в полусальто и поскакал на нем, стоя, разведя руки. Народ уже не смеялся — кричали, аплодировали… Вскоре настроение у него испортилось, он отвернулся и пошел к своим воротам. Пляска кончилась. А в Бычьем Дворе наш народ веселился, отпускали похабные шуточки в мой адрес, но все были рады. Наверно, я запомнил этот глупый случай не ради него самого, а из-за того, что случилось сразу после.
   В тот же вечер раб принес мне письмо на глиняной табличке: молодой вельможа — я знал его — приглашал меня на пир. Когда стемнело, я выкупался и оделся… Да, у них там, в Лабиринте, повсюду вода бежит из труб, носить не надо. Есть даже специальные трубы с водой, чтобы смывала нечистоты; так что отхожие места прямо в домах сделаны — никуда не ходить… Так вот, выкупался я, оделся — и пошел. Иду вдоль колоннады — вдруг из-за колонны женщина Тронула меня за руку:
   — У Телефа сегодня не будет пира, — говорит.
   Лицо у нее было плащом закрыто, но волосы седые; и по спине согнутой видно, что старая.
   — Он только что прислал мне приглашение, — говорю. — Он что, заболел или в трауре?
   — Он ничего не посылал. Следуй за мной, я покажу куда тебе идти.
   Я стряхнул ее руку. Мне уже надоели эти фокусы: все эти таинственные «следуй за мной» кончались одинаково: попадаешь в постель к женщине, которая тебе и даром не нужна, да и ей зачастую нужно лишь поквитаться с соперницей… Во дворце было не продохнуть от этих интрижек.
   — Если он ничего не посылал, — говорю, — то я пойду спать. Только сначала спрошу его.
   — Не смей! — говорит.
   Света было мало, но тут я постарался ее рассмотреть. Она не похожа была на сводню, даже на служанку не похожа. Глаза эллинские, серые; и осанка благородная, хоть и согнуло ее время. И еще я заметил, что она чего-то боится.
   Это меня удивило. Кто-то мог бы выиграть, если бы меня убил бык; смерть вне арены ничего никому не давала. Были мужья, носившие рога в мою честь, но ни один из них не пошел бы дальше сердитых взглядов — в Лабиринте мужья хорошо ко всему приучены — а от ревнивых женщин я держался подальше… И все-таки было чувство опасности и чего-то большего даже… Чего? Тут была какая-то тайна, а я был молод — я бы извелся, уйди я сейчас и не узнай в чем дело.
   — Чего ты хочешь от меня? — спрашиваю. — Скажи мне правду — тогда посмотрим.
   — Я ничего не могу тебе сказать, — говорит. — Но я поклянусь за себя и за тех, кто меня послал, что против тебя не замыслили никакой беды, и никакая беда не грозит тебе, если ты будешь делать что сказано.
   — Это кот в мешке, — говорю. — Это не уронит моей чести?
   — О нет! Тут гораздо больше чести, чем ты заслуживаешь. — Ответила вроде бы спокойно, но чувствуется, что со злостью какой-то. А потом отвернулась и добавила: — Я не по своей воле к тебе пришла.
   Нет, не похожа она была ни на сводню, ни на служанку. Скорее управляющая какого-то большого дома…
   — Ну что ж, — говорю, — давай послушаем твою клятву.
   Она произнесла клятву — скороговоркой, на древнем языке ритуалов, — и тут до меня дошло, что это жрица. Клятва была страшная, я сказал: «Веди»… Она достала из-под руки длинный плащ и подала мне: