Однажды ночью я заговорил с его матерью:
   — Конечно, он должен чтить Артемиду, — говорю. — Я бы даже сердился на него иначе, ведь он твой сын… Но перед народом мы должны следить, чтобы он отдавал ей не больше, чем должно, и проявлял почтение к Олимпийцам. Ты же знаешь, что от этого зависит.
   — Тезей, — сказала она, — я знаю, что говорят люди: что я учу его тайному культу. Но ведь ты знаешь лучше их, что Таинство — оно не для мужчин. Что бы ни было в нем — это его собственное…
   — Все дети рассказывают себе сказки. Надеюсь, он из этого вырастет, но это меня тревожит…
   — Вот я когда была маленькой — придумывала себе подружку для игры… Но я была одинока. А он, когда совсем один, может петь от радости, ему хорошо; и дружит со всеми, везде… Но потом начинается это — и с него как будто спадает всё. Я видела, как это начинается: он долго смотрит на что-нибудь: на цветок, на птицу, на огонь… Как будто душа его уходит из тела на чей-то зов.
   Я сделал в темноте знак против дурного глаза.
   — Так это колдовство? Нам надо его обнаружить!..
   — Если б колдовство — он бы чах у нас, болел… А он сильнее и выше всех своих сверстников. Я тебе уже говорила — с ним бог.
   — Он сказал «Владычица». А ты — жрица. Можешь ты получить знамение, какой-нибудь знак?..
   — Я была девой, Тезей. Теперь она не станет говорить со мной. Иногда во время танца приходило Видение, — но это осталось на Девичьем Утесе.
   Вскоре после того разговора я услышал какое-то смятение за стенами Дворца, но приглушенное, словно люди старались говорить потише. Послал узнать в чем дело… Вошел один из дворцовых старейшин и привел с собой слугу жреца, из храма Зевса. У того кровоточила порезанная рука. Мой придворный состроил грустную мину, — но глаза у него были очень довольные, когда он объяснял мне, что это сделал мой сын. Мальчик, как видно, нашел козленка, привязанного для жертвы, и начал его ласкать. Когда человек пришел, чтобы вести козленка к алтарю, малыш стал защищать его. Слуга выполнял свой долг — иначе он не мог — и стал отбирать козленка силой; тогда Ипполит в ярости выхватил свой игрушечный кинжал и напал на него. «Какое счастье, — он говорил это, словно смаковал, — какое счастье, что это был всего лишь слуга, а не сам жрец!»
   Да, хорошо, что не жрец. Конечно, это была мелочь, — но все же святотатство; и все это знали. Всякое святотатство может навлечь беду; но оскорбить Царя Зевса — хуже он ничего не мог бы натворить. Я должен был наказать его публично не только ради почтения к богу, но и ради безопасности его матери.
   Он вошел весь красный, взъерошенный, еще со слезами ярости на глазах… но, увидев меня, немного успокоился. Я сказал, должно быть стыдно бить слугу, который ничего не может ему сделать… Наверно, лучше было бы начать с Царя Зевса; но, впрочем, он сам же требует, чтобы цари были порядочными людьми. Малый понял меня, это было видно. Но ответил так:
   — Да, отец, я знаю. Но ведь козленок тоже ничего не мог сделать. Как же с ним?
   — Но это же животное!.. Без знания, без понятия смерти… И ради него ты грабишь Царя Небес?
   Малыш посмотрел на меня материнскими глазами.
   — Он знал. Он смотрел на меня.
   Ради него самого я не мог быть мягок.
   — Ипполит, — говорю. — Ты прожил семь лет, и за все это время я ни разу не поднял на тебя руку. Потому что люблю тебя. И потому же, что я тебя люблю, теперь я тебя побью. — Он не испугался, но изучал мое лицо, стараясь понять. — Ты рассердил бога — кто-то должен за это пострадать. Будешь это ты, виновный, или ты предпочтешь уйти свободно, чтобы он проклял наш народ?
   — Если кто-то должен быть наказан — пусть это буду я.
   Я кивнул.
   — Молодец, — говорю…
   — Но почему Зевс проклянет людей, раз они ничего не сделали плохого? Ты так не стал бы.
   Неожиданно для себя я ответил ему, как взрослому.
   — Я не знаю, — говорю. — Такова природа Необходимости. Я видел, как Посейдон, Сотрясатель Земли, сокрушил Лабиринт, истребив правых вместе с виноватыми… Законы богов выше нашего понимания. Люди — всего лишь люди. Иди сюда, давай покончим с этим.
   Мне было тяжко, но я знал — должен. Я должен был показать всем, что я справедлив.
   Он ни разу не ойкнул. Когда всё было позади, я сказал:
   — Ты перенес это по-царски, и Царю Зевсу это понравится. Но не забывай об этом и почитай богов.
   Он сглотнул и сказал:
   — Теперь он уже не поразит народ, — значит, мне можно взять козленка?
   Я сдержался и отослал его к матери. Конечно же, целый месяц только об этом и говорили, не забыли этого случая и потом… Она была слугой Артемиды, — а Артемида любит молодых зверят, — потому это был подарок ее врагам, которые по большей части были моими врагами. Она была их оружием в борьбе против меня. Эти престарелые владыки, которых я ограничил в их власти над крепостными и рабами, — они ненавидели перемены, они завидовали новым пришельцам из Бычьего Двора: их юности, веселью, их непривычному жизненному укладу… А те со своей стороны скоро почувствовали это — ребята были умные — и дали понять, что они на стороне амазонки. Так что теперь — вместо личного соперничества прежних времен, — теперь во Дворце возникла борьба двух партий.
   Я знал, что Ипполите все время приходится иметь дело с тайными подвохами: так ведут себя те, кто не решается на открытую вражду. Теперь речь шла не о рабынях, от которых можно избавиться в любой момент, — зато и она ничего от меня теперь не скрывала. Она уже не была той прежней дикаркой, разбиралась во всех делах не хуже любого мужчины — и была озабочена ими, ради меня и ради нашего сына.
   За ней посылали шпионов, когда она ездила в горы, в надежде выследить ее тайные обряды… Это я предполагаю. А что пытались использовать малыша — это знаю наверняка: не понимая, что это значило, он бесхитростно рассказывал нам, кто о чем его расспрашивал… Хотя его матери нечего было скрывать, в его невинности таилась опасность: ее друзья любили посмеяться и могли в шутку сказать что-нибудь такое, что в серьезной трактовке могло бы звучать совсем по-другому… Да и его собственные причуды могли быть извращены коварными устами… Но я не стал предупреждать его. Он был чист как вода, и всякая перемена в нем была бы заметна и возбудила бы лишние подозрения; я больше верил в его собственное нежелание говорить с людьми, которые ему не нравились.
   Как ни был я зол — я был вдвойне осторожен, разбираясь с этими людьми: надо было уберечь ее от нападок, но при этом никого из них ни в чем не обвинить. Меня тошнило от этого, — я привык сражаться лицом к лицу при ясном свете дня, — но с севера сочились слухи. В основном искаженные, глупые, однако за ними ощущалась грозная правда… А когда надвигается шторм — не время разгонять команду.
   И скоро стало ясно, что он действительно надвигается. Пириф прислал ко мне не кого-нибудь, а брата своей жены; письмо, скрепленное царской печатью, он отдал мне, когда мы остались одни. Оно гласило: «Черные Плащи повернули прямо на юг. Племена к востоку от Эвксина пришли в движение. Они идут к Геллеспонту, и я не думаю, что проливы смогут их задержать. Если так — они будут во Фракии в этом году. Не рассчитывай, что зима их задержит, голод и холод могут погнать их быстрее. Остальное Каун тебе расскажет».
   Я повернулся к лапифу. Он ждал этого и сразу ответил:
   — Пириф решил, что этого лучше не писать. Предупреди свою госпожу, что вместе со своими мужчинами идут воительницы Сарматии, которые служат Богине, и что их ведут Лунные Девы.

8

   Я ничего не стал говорить ей, думал, у нас еще хватит времени для тревог. Сказал, как и всем остальным, что Каун путешествует — и вот заехал по пути в гости… Но едва мы легли в тот вечер: «Говори, что случилось?» Она всегда чуяла мои мысли и вытянула из меня все.
   Когда я рассказал, она долго лежала молча, потом сказала:
   — Наверно, опять появилась длинноволосая звезда.
   — Как? — спрашиваю. — Разве Лунные Девы уходили от своих святилищ?
   — Говорят так. Говорят, что очень давно — с тех пор дубы успели вырасти и умереть — народ Понта жил за горами, на берегу другого моря. Потом появилась эта звезда с огненными волосами, которые струились через все небо, и потянула все народы, как приливную волну. Жрицы той поры прочли знамения и увидели, что их страну нельзя отстоять от киммерийских орд; тогда они ушли оттуда с нашим народом, сражаясь впереди всех. А когда дошли до Понта — часть звезды упала на землю. Потому они взяли ее, ту землю, и удержали ее.
   Я вспомнил тот громовой камень, но она не хотела говорить с мужчиной об этих священных тайнах, даже со мной.
   — Перейти Геллеспонт целому народу — это не шутка, — сказал я. — Потом перед ними будет Фракия — обширная страна, полная свирепых воинов… Где-то к северу от Олимпа их остановят, мы их вообще не увидим.
   Она молчала, — но лежала слишком легко для спящей; а я чувствовал ее сокровенные мысли так же, как она мои.
   — Что с тобой? — спрашиваю. — Чего ты боишься, тигренок?.. Я люблю тебя, твоя честь для меня — как моя; я никогда не позову тебя биться с твоими прежними товарищами, даже если они пойдут на штурм Скалы. Если дойдет до этого, придет твое время стать женщиной: ты будешь с ребенком, или заболеешь, или получишь знамение не принимать участия в битве, ни на одной из сторон… Оставь это всё мне.
   Она прильнула ко мне:
   — Ты думаешь, я смогу глядеть на тебя со стены и не спрыгнуть вниз? Ты же знаешь: мы — это мы.
   При свете звезд я видел ее глаза, горевшие как в лихорадке. Я погладил ее, сказал, чтоб успокоилась, этого никогда, мол, не случится… Наконец она заснула, но вздрагивала, вздыхала во сне и вдруг — в сонном полуудушье — издала боевой клич Лунных Дев, как я его запомнил с Девичьего Утеса. Я разбудил ее — и ласкал, пока не уснула снова… Но на другой день, не сказав ей ничего, послал в Дельфы: спросить у бога, что делать.
   Тем временем народ во Дворце всё ссорился, а малыш всё рос. Он мог ускакать в горы и потерять там своего конюха; а потом его находили на вершине или возле ручья — он разговаривал сам с собой или пристально глядел в одну точку… Однако в нем не было признаков безумия: он отлично, быстро соображал, — а писал и считал, сказать по правде, лучше меня, — и ничего не вытворял после той истории с козленком, и был мягок со всеми окружающими… Но однажды один из придворных подошел ко мне и, притворяясь, что узнал об этом случайно, рассказал: мальчик сделал себе святилище Богини в пещере среди скал.
   Я отшутился как-то, но когда упали сумерки, — сам полез вниз, посмотреть. Тропа была крута и опасна — для горных коз тропа, а не для людей, — но я наконец добрался до маленькой площадки, обращенной к морю, на которую выходило устье пещеры, приваленное камнями. Там на Скале был высечен глаз. Настолько он был древний, так стерся, — я его едва разглядел. Святилище было давно покинуто, но на каменистой площадке перед ним лежали цветы, ракушки и яркие камушки.
   Я ничего не сказал мальчику, но спросил у его матери, знает ли она, — она покачала головой. Позже, сумев поговорить с ним, она сказала мне:
   — Тезей, он даже не видел знака; ты сам говоришь, он стерся. Он, оказывается, даже не знает, что значит этот глаз. И откуда бы ему знать? — это женское дело… Однако, он говорит, что Владычица приходит туда…
   Меня зазнобило. Но я улыбнулся и говорю:
   — Он видит богов в твоем обличье, вот и всё. Мне ли порицать его за это?..
   Мне хотелось ее успокоить, ей и так доставалось от зависти дворянства и невежества крестьян.
   Вскоре дошли до нас новости с севера. За Геллеспонтом шли яростные войны, и люди там заперлись в крепостях.
   Рассказывали, что они выжгли свои нивы, не успев собрать урожай, — и сами остались на всю зиму, как птицы, — лишь бы изгнать орду со своих земель. И без оракулов было ясно, к чему это приведет… Но вернулся и мой посол из Дельф, увенчанный гирляндой добрых вестей: бог сказал, что Скала падет не раньше, чем отживет столько же поколений, сколько было до сих пор. Буря разобьется об нее, но стихнет лишь после назначенной жертвы… Посол спросил, что это за жертва; но оракул ответил, что божество, которое ее требует, — само и выберет.
   Я обдумал это… На другой день мне привели в крепость по нескольку всех животных, угодных богам, и я бросил жребий среди них. Жребий пал на козу, и я принес ее в жертву Артемиде; так что предсказание как будто было выполнено — но скотина пыталась удрать с алтаря, дралась за жизнь… Это худо, когда жертва не идет добровольно, но я сделал, что было предписано.
   В тот год осень была ранняя и холодная. Я послал на Аргос три корабля за зерном и спрятал его в подвалах под Скалой… И предупредил всех, чтобы не устраивали пышных пиров в честь урожая, а берегли продовольствие. Слухи были повсюду, было уже слишком поздно для молчания: от него всем стало бы еще страшней.
   А через месяц после самой длинной ночи пришла весть, что орда перешла Геллеспонт. Они это сделали без кораблей; сама зима построила им мост: в большие морозы из Эвксина приплыли громадные глыбы льда, забили узкие места и смерзлись в проливах. Они перешли, не замочив ног, — за одну ночь и день, — и теперь опустошали Фракию, словно голодные волки.
   Стало ясно, что они дойдут и до Аттики. Я созвал вождей на совет и приказал, чтобы все крепости были обеспечены продовольствием и оружием. Урожай, по счастью, был хороший. На Эвбее, где проливы служили защитой, по моему приказу построили лагерь для женщин, детей и стариков, — и громадные загоны для скота… Морозы миновали, на фиговых деревьях уже появились первые твердые почки — в это время можно было не опасаться льда. Если у кого было золото, я позволил сдать его на хранение на Скале и проследил, чтобы все получили соответствующие бирки… Потом принес жертвы Посейдону и Афине — богам Города — и всем мертвым царям на их могилах… Помня Эдипа и его благословение, я съездил и в Колон и ему отвез подарок… Все дела были сделаны — осталось только ждать.
   Всю зиму орда продвигалась на юг, выедая деревни и хутора. Несколько мелких крепостей пало; но крупные, где собралось много народу с припасами, — те держались, так что орде нечем было поживиться. Они жили на колосках, на диких кореньях, на дичи; ели старых лошадей и больной скот, который не стоило беречь; и лишь иногда удавалось им разграбить одинокий хутор, потом они его сжигали. Когда они дошли до Фессалии — Пириф известил меня, прежде чем закрылись ворота его крепостей. Я знал теперь, что скоро наша очередь.
   Итак, на Эвбею был переправлен скот со всей Аттики, а затем и всё население, неспособное сражаться. Это был день плача. Чтобы внушить людям надежду, я принес жертвы Гере, Богине Очага. Но Ипполита я туда не послал. Не хотел выпускать его из-под надзора — туда, где этим могли воспользоваться враги его матери. Я послал его за море в другую страну: в Трезену, к Питфею, деду моему. Он и моя мать поймут его, если на это вообще кто-нибудь способен; и он там будет в безопасности — как был я, когда мой отец воевал за царство… Сначала он прощался с матерью, уже потом со мной. Он был тих и бледен, но не просился остаться; я догадался, что это уже было — при прощании с ней… Под конец он даже ухитрился улыбнуться. Каждый должен улыбаться воину перед битвой, но не каждый может; так что в нем уже были видны задатки царя… Однако он был слишком мал, чтобы можно было сказать ему, что ему я оставлю эту страну — если погибну — и что ему придется драться за нее. Старик в Трезене знал мои мечты; но он, наверно, совсем уже сдал, ему недолго оставаться на земле… Так что богам поручил я сына — и долго смотрел на его яркую светлую голову в ярком солнечном свете, пока корабль не отошел так далеко, что ее уже было не различить.
   Теперь свежие новости доходили до нас каждый день, вместе с беженцами. Они приходили через перевалы Парнаса, с детишками на спинах, полумертвые от холода в горах, с почерневшими пальцами, которые отгнивали с ног… Я отсылал их на Эвбею или в Суний, а над перевалами выставил наблюдательные посты с огромными сигнальными кострами, которые можно было поджечь в любой момент. Я понимал, что Аттика для орды — это Край Земли. До сих пор им приходилось драться лишь за сегодняшнюю жратву, — не взяли город — не надо, дальше пошли, — а здесь дальше идти некуда, здесь они будут драться за жизнь.
   Беженцы рассказывали свои сказки; люди слушали, насторожив от страха уши… И в каждом рассказе было хоть несколько слов о воительницах. О сарматских женщинах, каждая из которых должна иметь в своем свадебном приданом голову врага, убитого в бою ее рукой… И о ярко одетых Лунных Девах, заговоренных от страха и от оружия, которые наступают впереди всех… Всё это я слышал от просителей, когда расспрашивал их; мои люди никогда не говорили об этом при мне. И мы оба знали, что это значит.
   Однажды утром Ипполита, поднявшись с постели, подошла к оружию на стене и стала одеваться в то платье, что носила, когда обучала свою гвардию.
   Я вскочил, положил руку ей на плечо, чтобы ее остановить, — она покачала головой.
   — Уже пора, на самом деле.
   — Успокойся, тигренок, — говорю. — Я же просил тебя, оставь это мне. Я забираю твоих парней обратно в дворцовую стражу, ты за них больше не отвечаешь.
   А она как-то осунулась и слишком светлая стала, будто у нее огонь горит внутри… Посмотрела мне в лицо и говорит:
   — Тебе никто не сказал?.. Значит мне придется, раз боятся все. Дворяне распустили слух, что Девы идут ради меня; чтобы отомстить за оскорбление, которое ты мне нанес, женившись на критянке. И будто бы я их вызвала.
   Не замечая что делаю, я взял у нее из рук один из дротиков, а потом гляжу — сломал его. Пополам. А она и говорит:
   — Любимый мой, вот твое собственное знамение. Вот с таким поломанным оружием придется тебе вступить в битву, если ты сейчас, в сердцах, разделишь вождей и воинов. Ничего нельзя сделать, Тезей. Афиняне поверят лишь тому, что увидят… Я должна сама за себя отвечать, и никто другой этого сделать не может.
   — Когда мы впервые встретились, ты назвала меня пиратом. Так чем же я для тебя лучше пирата, если дошло до этого?!
   — Молчи, — говорит, — это всё слова. — Поцеловала меня… — Здесь Судьба и Необходимость. И они вроде нас с тобой: они — это они.
   Вышла, вызвала свою гвардию… Говорила с ними о грядущем испытании, взывала к их доблести… Потом дала им задание: метать в цель. Юноши запели ей пеан, дворянская клика выглядела уныло… На самом деле, она управилась с этим в два счета, — а я бы… — я бы вообще не смог!.. И потом была веселая, радостная… Это всех остальных обманывало; меня — нет.
   В ту ночь наша любовь вновь вспыхнула так же ярко, как на Эвксине. Но в тишине после того, когда сердце говорит всё что знает, она сказала:
   — А что, если они меня не напрасно обвинили? Быть может, на самом деле я навлекла всё это на твою страну?
   Я постарался угомонить ее. Есть такие вещи, о которых лучше молчать, иначе даешь им силу… Но она все равно прошептала:
   — То, что я отдала тебе, Тезей, я до того обещала Деве. Поклялась. Ты догадывался?
   — Да… Но какой-то бог был в нас — что мы могли сделать?
   — Наверно, ничего… Если два бога бьются из-за нас — это наша судьба. Но побежденный будет рассержен, а он ведь — бог…
   — Победитель — тоже бог. Давай будем верить в защиту сильнейшего…
   — Не в этом дело, Тезей. Просто будем хранить верность. Кто же выбирает на поле боя, на какой стороне сражаться?.. Мы говорили, Девичий Утес далеко, а вот он пришел и нашел нас…
   — Спи, тигренок. Завтра много дел.
   Я не ошибся. Еще не поблекли звезды, когда взметнулось пламя костров на Парнасе, а к рассвету сигнальные дымы поднялись и на наших горах.
   Два дня ушло у них на то, чтобы спуститься с перевалов. Мои дозорные изводили их, завывая на вершинах и скатывая на них валуны; на большее я не мог размахнуться, надо было беречь людей… И вот мы увидели со стен темный поток, выливавшийся на равнину, словно воды размывшие дамбу. Я не вышел в поле им навстречу, нас было слишком мало. Элевсинцам надо было защищать свои крепости, мегарцы закрывали Истмийский перешеек… Но даже если бы мы все вместе вышли на равнину — они бы нас смели.
   Я верил в Скалу, как верили мои предки с незапамятных времен. Ну будет осада — мы ее выдержим… В эти ранние месяцы в полях не было ничего, они не могли окружить нас и спокойно ждать. Это мы будем сидеть и ждать, пока их одолеет голод, — а им без боя не достанется ни крошки… Хутора мы вычистили под метелочку, замки были хорошо снабжены и имели сильные гарнизоны… Я рассчитывал, что голод и безуспешные попытки штурма крепостей понемногу подточат их силы; а когда они ослабнут и рассеются по стране — вот тогда наступит мой час.
   Когда они подошли, я увидел, что они гонят с собой стада. Но скот отощал за зиму, его надолго не хватит, и больше им рассчитывать не на что… А у нас — ячмень, сыр, сушеный виноград, оливковое масло и вино, — мы могли жить припеваючи.
   Элевсинцы отослали свой скот и лишние рты на Саламин. Туда же ушли и мои корабли. У нас были условлены сигналы, — дымы днем, огни по ночам, — они знали, что должны сделать по моему плану, когда придет время.
   Движущаяся масса разливалась по равнине под нами. Медленно двигался скот… Воины впереди и по сторонам — верховые и на колесницах — не имели строя, а свободно двигались вокруг подступавшей орды. Я вспомнил древние предания, как наши собственные предки пришли вот так же, с севера. Наверно, точно так же они смотрели на береговой народ, собравшийся тогда на Скале и глазевший на них сверху… Те не смогли удержать Скалу. Интересно, как ее взяли: штурмом или чьим-то предательством?.. Я позвал трубача и сказал: «Зажигай костры!»
   Он протрубил сигнал; и из домов под нами, вне стен, появились тонкие струйки дыма. Скоро сквозь них прорвались языки пламени: внутри дома были завалены хворостом… Я специально отложил это зрелище до подхода неприятеля, чтобы испортить им настроение. Вскоре на Скале стало жарко как летом; мы кашляли от дыма; бойцы, чьи дома горели внизу, мрачно улыбались… Факельщики быстро поднимались к нам… Потом ворота закрыли и привалили громадными жерновами. Скала была запечатана.
   Теперь, после всех трудов и спешки, наступила передышка. Дым исчез, вокруг бушевало пламя; дальние холмы, казалось, ожили и плясали в воздухе, рвавшемся ввысь; не было слышно ничего, кроме рева огня да громкого треска горящих бревен. Пожар бушевал всю ночь; часовые ничего не видели позади этой стены огня. Но на рассвете орда была уже в движении, и к полудню авангард подошел к Скале; а вскоре вся равнина между нами и гаванью казалась покрытой полчищами муравьев. Было видно, что их ведут воины: они заняли холмы перед Скалой и сразу начали укреплять их стенами.
   Ипполита стояла на крыше Дворца рядом со мной. Глаза у нее были не хуже моих… Издали, когда не видишь орнамента, одежда скифов кажется темной, так что даже от нас нельзя было не заметить яркие пятна, мелькавшие впереди, — алые, шафрановые, пурпурные, — то были Лунные Девы. Она мне говорила когда-то, что их командиры носят свои цвета, по которым их узнают… Я повернулся к ней — она смотрела на меня. Постояла так, потом сказала:
   — Я не видела там никого, кроме твоих врагов. Пойдем спустимся к людям.
   Так началась осада. Они заняли все холмы: Пникс, где я собирал народ на ассамблеи, Холм Аполлона и Муз, Холм Нимф, — все, кроме Холма Ареса, что расположен против ворот. Он слишком близко, и мои критские лучники доставали его. Однажды безлунной ночью они забрались и туда, и успели построить укрытие; с тех пор к нам залетали шальные стрелы; но нам сверху было легко подавлять их, так что по-настоящему они там так и не закрепились.
   Хуже всего было по ночам: казалось, на равнине не меньше костров, чем звезд на небе. Но во время своих ночных обходов я говорил своим людям на стенах, что большая часть этих костров принадлежит не воинам, а прочему люду, что у этих костров они съедают свои скудные запасы… Я всегда обходил стены в мертвый час ночи; в дождь и в снег, невзирая на усталость… Отчасти чтобы проверить надежность стражи, но и для того, чтобы женатый народ не завидовал мне: ведь, кроме жрицы, моя женщина была единственной на Скале… Часто она делила со мной этот круг. Она знала по имени каждого, так же, как я… Теперь старики, ненавидевшие ее больше всех, были на Эвбее вместе с женщинами; борьба партий сошла на нет, а подступившая опасность сплотила всех… Доблесть, стойкость и звонкий смех ценились у нас тогда превыше всего — ее просто не могли не любить.
   А однажды утром — уже было светло — нашли стрелу, залетевшую с Холма Ареса. У нее был серповидный наконечник, — такие бывают для колдовства, — и она была обмотана письмом на ткани. Никто не мог прочитать этот язык, и его принесли мне. Ипполита взяла его из моих рук и сказала: «Я могу прочесть».
   Стала читать…. Лицо было неподвижно, — но казалось, это письмо высосало из нее всю кровь, так она побелела. Потом помолчала, недолго, и сказала — мне сказала, но громко, так чтобы слышали бойцы, стоявшие вокруг:
   — Это мне. Я была когда-то Лунной Девой, и поэтому они предлагают мне впустить их через черный ход.
   Я стоял совсем рядом — только я заметил, что она дрожит. А она продолжала уже ко всем:
   — Если будут еще — мне они не нужны. Отдавайте их царю.
   Они тихо заговорили меж собой, но я слышал, что хвалят ее. И вдруг Менестей — жадно так, словно боялся, что его опередят: «А они назначили сигнал? Или ночь?»