За ширмой затрещал огонь, запахло горящими листьями и смолой; от едкого дыма першило в горле и в носу… Мой страх прошел, мне стало просто скучно. Девушка ушла за занавес, и я ждал ее возвращения, думая о ее нежной груди и молодых соблазнительных бедрах… Вот она вышла… И глаза наши встретились. Случайно — или она не могла удержаться?
   Мать не смотрела; я улыбнулся и сложил губы, как в поцелуе… Она смущенно опустила глаза — и зацепила плечом занавес; он качнулся и упал.
   На арене и в битвах — в последние годы вся моя жизнь зависела от быстроты; и теперь я успел увидеть, не успев подумать.
   Богиня сидела на алтаре на маленьком троне из крашеного дерева. Но сама она была каменная. Она была круглая и шершавая — и женщина, и в то же время камень… Ее можно было бы взять в ладони, такая она была маленькая. Талии у нее не было, — она была беременна, — маленькие ручки сложены на большом животе под тяжелыми грудями, а громадные бедра сужались к крошечным ступням. Лица не было видно, — оно было наклонено к груди, — виднелись только грубо высеченные локоны… На ней не было ни красок, ни одежд, ни драгоценностей — просто серый камень, вот и всё. Однако я задрожал и покрылся потом: она была такая старая, такая древняя! — дубрава Зевса казалась весенней травкой рядом с ней; быть может, Земля сама сформовала ее, прежде чем руки людей научились ваять?..
   Мать и старуха кинулись к занавесу и водрузили его на место; старуха делала знаки против зла… А девушка прижалась к дальней стене пещеры, с остановившимся диким взглядом, прикусив пальцы и не замечая что стоит в ручье; красный ил с его дна обволок ее ноги, как кровь… Я не решался заговорить в священном месте и извинился взглядом, но она меня уже не замечала.
   Наконец мать вышла из-за шторы, бледная, с пятнами золы на лбу… Поманила меня и пошла по ступеням вниз, я молча следовал за ней… Оглянувшись, увидел, что женщины больше не вместе: старуха шла возле нас, а девушка осталась одна, далеко позади.
   Мы прошли скалу с глазом и вышли на несвященную землю. Мать села на камень, уронила лицо в ладони… Я подумал, она плачет; но она сказала: «Ничего, сейчас пройдет», — и я понял, что это приступ слабости. Вскоре она выпрямилась. Пока я ждал, я старался увидеть девушку. Спросил:
   — Где она, мама? Что с ней будет?
   Мать еще не пришла в себя и ответила рассеянно:
   — Ничего… Она умрет…
   — Она слишком молода, — говорю, — чтоб наложить на себя руки.
   Мать сжала руками голову, как при страшной боли.
   — Она умрет, вот и всё. Она из берегового народа; когда они видят свою смерть — они умирают. Такова ее судьба.
   Я взял ее за руку. Рука стала теплее, и лицо слегка порозовело, потому я не побоялся спросить:
   — А моя?
   Она сдвинула брови и прикрыла ладонями закрытые глаза, потом опустила руки на колени, но сидела прямо и неподвижно. Дыхание ее стало глубоким и тяжелым, а закрытые глаза казались мертвыми, как мрамор… Я ждал.
   Наконец она тяжело вздохнула — так больные вздыхают иногда или раненые, истекающие кровью… Глаза ее открылись и узнали меня, но она покачала головой, как будто не могла удержать ее веса, и сказала только:
   — Оставь меня и иди домой. Мне надо поспать.
   Я не знал, приходило ли к ней Видение и запомнила ли она его. Она легла — тут же где сидела, на сухие листья, как воин после долгого трудного боя или измученный раб… Я задержался возле нее, — мне не хотелось оставлять ее одну в чаще, — но старуха подошла, укрыла ее плащом, потом повернулась и молча уставилась на меня. Я ушел.
   По дороге назад, через лес, я все оглядывался по сторонам: надеялся увидеть ту девушку. Но больше я ее не видел. Никогда.

5

 
   Минуло пять лет…
   Всё это время я работал, чтобы сплотить Аттику общим законом. Никогда прежде мне не было так трудно: на войне тебе помогает ярость битвы и надежда на славу; на арене — надежды и клики зрителей и жизнь команды… А эту работу надо было делать одному, медленно и кропотливо. Так вытесывают статую из глыбы мрамора с изъяном: изворачивайся как хочешь, но бог должен выйти богом!..
   Я приходил к ним в племена и кланы — ел с их вождями, охотился с их знатью, сидел на собраниях… Иногда, чтобы услышать голос простого люда, я шел один — как заблудившийся путник — и просил крова в хижине рыбака или на бедном хуторе в горах… Делил с ними козий сыр и черствый хлеб, и молол пустую мякину их мелочных каждодневных забот — будь то скряга-хозяин или заболевшая корова… Всегда — пока не стал знаменит и не сотворил свое маленькое чудо — я интересовался алтарем их родового бога или богини и приносил жертвы; это трогало моих хозяев и шло на пользу моему делу.
   Эти бедняги, запертые горами и соседями в своих долинах, не знали даже имени богов, не знали, что их чтут повсюду, — не только у них, — называли их разными чужеземными именами, принесенными с древней родины предков… Часто оказывалось даже, что они считают своего Зевса — только своим; причем Зевс соседней долины был его врагом.
   Главная беда была здесь в том, что это превращало местного вождя в царя. Конечно же он был верховным жрецом их Бога — или мужем Богини — как мог он присягать на верность слуге чужого бога?!
   С трудным вопросом не придумаешь ничего лучше, как пойти с ним к Аполлону. И в ту же ночь он послал мне наставление. Мне снилось, что я играю на лире, которую почти забросил в последнее время, и пою что-то чудесное. Пробудившись, я не смог вспомнить ту песню, но что значит этот сон — понял.
   Сначала я попробовал сам. Одетый, как певец бедняков, который поет за ужин и ночлег, я приходил вечером на хутор в долине и выдавал им балладу об Афродите Пелейской. Они там чтили ее под другим именем, но конечно же узнавали в балладе Пенорожденную, с ее голубями и волшебным поясом… А я пел дальше — про то, как Царь построил ей храм в Афинах в благодарность за помощь на Крите, — и уходил, не открывая кто я такой. Похвалы моей музыке были искренни, в них не могло быть лести, — пока они не знали, — и это нравилось мне. Мне давали вина и лучший кусок мяса… И больше того — девушка, с которой я переглядывался пока пел, проскальзывала ко мне ночью, когда дом утихал… Было ясно, что Аполлон благословил мой план.
   Тогда я собрал афинских певцов. Их нынешняя работа заставляла их опускаться ниже их положения, но если я это мог — могли и они. А платил я им хорошо; кроме того, они предвидели, насколько возвысятся в Афинах, когда там появятся главные святилища всех богов, и согласились со мной, что нет дела более угодного Бессмертным. И сделали его — отменно.
   Что до меня, мне предстояло, уже в моем собственном качестве, объехать всех вождей. Это было утомительно: надо было помнить все подвиги всех их предков, аж до того бога, от которого они вели свою родословную, и замечать в залах фамильные вещи и восхищаться, и терпеливо выслушивать бесконечные и бездарные баллады, которые бренчали их прихлебатели… И — ни взгляда на женщин! Я успел так прославиться любовью к ним, что там, где другой мог увести коня, — как гласит пословица, — мне нельзя было и глянуть на уздечку, чтобы семья не ударилась в панику. Такая жизнь хоть кого доведет до ручки… Я часто мечтал о ком-нибудь, с кем мог бы поделиться своими заботами, но все вокруг погрязли в мелочах, — меня бы посчитали фантазером, — приходилось всё самому.
   И вот однажды летом я ехал по Марафонской равнине к своему пастбищу. Это были царские земли. Отец не приводил их в порядок, — они были слишком открыты с моря, и он не хотел снабжать пиратов, — но при мне их расчистили и восстановили каменные стены загонов. Здесь я растил бычка, принесенного телкой старой Гекалины от критского зверя; теперь ему было три года, и он не посрамил своего родителя: уже росли его прошлогодние телята, а еще два десятка коров были стельными… За его темно-красную морду я дал ему имя Ойнопс.
   Я ехал сквозь оливковые рощи, когда увидел над деревьями дымы сигнальных костров и услышал звуки рога. Мой колесничий осадил коней, остановились и всадники за нами.
   — Пираты, господин мой! — сказал он.
   Я понюхал воздух — пахло дымом. Критские капитаны, приходившие на материк за данью, говорили когда-то, что мы платим Криту за подавление пиратов. У них, пожалуй, были основания так говорить: с тех пор как Крит пал — это старое безобразие вновь набирало силу.
   Мой колесничий глядел на меня с укоризной: мол, почему ты ездишь с такой слабой охраной; я ж тебе говорил, что твой отец взял бы с собой всю стражу, если бы ехал так далеко.
   — Вперед, живей, — приказал я. — Посмотрим, в чем там дело.
   Мы поскакали, и вскоре встретили подростка бегущего нам навстречу — сына местного мелкого вождя. Он прижал костяшки пальцев к соломенным волосам, облепившим потный лоб, — мальчишке было лет тринадцать, — и проговорил, задыхаясь:
   — Государь, господин мой царь, мы тебя видели с башни… Отец велел сказать — торопись… то есть соблаговоли оказать честь нашему дому, государь, — пираты сходят на берег!
   Я протянул руку вниз и поднял его на колесницу.
   — Какие паруса у них? Какая эмблема?
   Об этом всегда спрашиваешь. Некоторые морские бродяги — это просто банда головорезов, которым достаточно сжечь ближайший к морю крестьянский хутор, забрать с него зимние запасы и продать в рабство хозяев. Но бывают и люди с происхождением, — младшие сыновья, или воины, решившие поправить свои дела, — они могут пренебречь обычной добычей и превратить свой набег в настоящую войну… Так что мы могли бы оказаться и свидетелями подвигов в тот день.
   Мальчишки в этом возрасте знают все:
   — Три корабля, господин мой, с крылатым конем, красные. Это Пириф-Лапиф.
   — Вот как? Этот парень, значит, знаменит?
   — Да, государь, он наследник царя Фессалии… Говорят, что он великий разбойник там, на севере; обычно он ходит в конные набеги, но иногда выходит в море. Его зовут Бродяга-Пириф. Мой отец говорит, что он дерется из любви к искусству, — он не стал бы ждать, пока ему нечего будет есть.
   — Ну что ж, он может получить это удовольствие, — говорю. — Мы должны попасть к твоему отцу раньше, чем он.
   Я ссадил колесничего — он был грузный малый — и тронул коней. Помчались… Мальчик сказал:
   — Он пришел за твоим скотом, государь. Он поспорил, что угонит его.
   Я спросил, откуда он это знает, — он сослался на парнишку-рыбака с Эвбеи, где корабли запасались водой. Когда я гляжу на глупость мужчин, то часто удивляюсь: куда деваются такие вот мальчишки?..
   — Смотри, до чего наглый пес, — сказал я, — считает свою добычу заранее!
   Мальчишка изо всех сил держался за поручни, и зубы его клацали, — дорога была неровной, — но тут он поглядел прямо на меня:
   — Он хочет испытать тебя ради своей славы, государь, потому что ты — лучший воин на свете.
   Если бы это сказал какой-нибудь лизоблюд в Афинах, оно бы ничего не значило; но здесь — здесь это было хорошо. Так же как когда на хуторе в долине кричали: «Спой еще!» Но я ответил: «Похоже, это еще придется доказать».
   Мы приближались к деревне. Сигнальный дым становился всё выше, а звуки рога всё громче; люди вдобавок били в тазы, в котлы — во всё металлическое, что только могли найти, — как это бывает, когда начинается тревога, чтобы успокоить свои чувства. В усадьбе вождя вершина башни была забита женщинами, тянувшими шеи, чтобы увидеть что происходит вдали… Слышались крики и мычание скота…
   Вождь встретил меня у ворот. Он издали увидел, что со мной мало людей, и боялся теперь, что я заберу тех, что есть у него, — уложу их в схватке, — и оставлю его голым. Я никого не стал брать, но послал конника в разведку. Он вернулся, едва добравшись до пастбища; там было двое раненых, остальные пастухи разбежались… Ворота загона были разбиты, солнечное стадо исчезло, банда пиратов повернула назад к своим кораблям. Мальчишка был прав.
   — Времени в обрез, — сказал я. — У вас есть пара свежих лошадей?
   Он дал мне двух, единственно годных для колесницы какие у него были. Я видел, что мои всадники далеко за мной не угонятся; крупные фессалийские кони были в то время редки в южных землях, а их маленькие лошадки не могли нести человека подолгу, — но нельзя же было сидеть сложа руки!
   Когда мы двинулись вниз по оливковому склону к равнине, я увидел, что сын вождя мчится следом по дороге и машет рукой.
   — Государь! Госуда-арь!.. Я видел их, я на сосну лазал… Возьми меня, господин мой, — я покажу, где они!
   — Это уже война, — говорю. — Отец тебя отпустил?
   Он сглотнул — и твердо ответил: «Да, государь!» В его годы я бы ответил так же. Увидев, что я молчу, он добавил: «Кто-то же должен держать твоих коней, пока ты сражаешься!»
   Я рассмеялся и втащил его наверх. Лучше научиться войне слишком рано и от друзей, чем слишком поздно — от врагов.
   Поскакал дальше. Всадники начали отставать — махнул им, чтоб возвращались, пока их лошадки не выбились из сил… Вскоре с открытого места на склоне стала видна равнина, мальчик показал рукой.
   Возле самого берега изогнутой бухты стояли три длинных пентеконтера со змеиными головами на форштевнях. На каменных якорях стояли, у пиратов это обычно: они просто обрезают их, если надо уходить в спешке. Они оставили сильный экипаж на борту. У пиратов не бывает гребцов, которые не могут быть и копейщиками, а там была примерно половина их: человек восемьдесят. Судя по такой осторожности — остальные затеяли глубокий рейд; обычно-то они не уходят за пределы видимости кораблей.
   Послышалось мычание, и со следующего поворота я увидел грабителей. Они гнали стадо как люди, знакомые с этим делом. Но вот произошла какая-то заминка: собрались в кучу, заметались туда-сюда, потом один вылетел и ударился оземь… Это был бык, достойный своих предков. Но силы были неравны, вскоре на него набросили новые путы и погнали копьями дальше. Пересчитав рога, я увидел, что они взяли только критское стадо, притом — его сливки… Они далеко могли уйти, прежде чем пеший смог бы их догнать. Я прикрыл глаза от солнца… Там был человек, — в стороне от остальных, — махавший рукой, отдававший приказы; его шлем полыхал на солнце серебром. «Это Пириф, — подумал я. — Человек, который собирается обойти все эллинские земли, хвастаясь, как он утер нос Тезею!..»
   — Здесь ты можешь сойти, — сказал мальчишке. — Я иду на него.
   — О нет, господин мой!
   — Почему? — удивился я. — Человек должен драться, если его вызывают. Пожалуй, этот малый не рассчитывает, что я появлюсь один; но если он воин и дорожит своей честью — он встретит меня сам, а не натравит свою банду. Если он подонок — мне не повезло; но двум смертям не бывать…
   — Да, конечно! Но только не надо меня ссаживать.
   — Не тяни время, — говорю. — Ты меня слышал? Слазь!
   — Но я теперь твой человек, — он ухватился опять за поручни и покраснел, будто вот-вот заплачет. — Ты взял меня смотреть за лошадьми… Если я не пойду в бой с тобой вместе, то буду обесчещен!
   — Ну что ж, тут ты прав, — говорю. — Хотя, если и дальше так, ты до старости не доживешь. Ладно, чему быть того не миновать… Держись крепче!
   Мы с грохотом выкатились со склона на равнину — и понеслись.
   Легкая колесница моталась из стороны в сторону и подлетала на соленых кочках, ярко сияло солнце… Марафон всегда приносил мне ощущение удачи. Стучали копыта, гремело мое оружие… Щит парусил под ветром — я снял его и отдал мальчику, держать. Он ухватил его, цепляясь за поручни одной рукой, и открытым ртом пил летящий навстречу ветер.
   Пираты повернулись поглядеть на шум. Это были здоровенные волосатые мужики, кривоногие, как все лапифы, которых прямо с материнской спины пересаживают на лошадь… Теперь они с криками размахивали руками, показывая на моих коней. Я вспомнил их славу конокрадов и подумал, что будет обидно, если они меня угрохают из-за лошадей. Их крики наполовину застревали в волосах: в море они не бреют, как эллины, верхнюю губу и щеки, а обрастают как медведи, и спереди и сзади… У некоторых были бороды до пупа.
   Стадо начало кружить. Лапифы перекликались на своем ублюдочном языке — древнеэллинский пополам с пиратским жаргоном, — но при всем этом шуме их вожак еще не видел меня: нас разделяло стадо. Весело будет, если один из этих обормотов наколет меня на дротик, прежде чем я до него доберусь!.. Вспомнив, что бык знает свое имя, я закричал: «Ойнопс!..» Он встал, как вкопанный, а с ним и всё стадо.
   Выбежал предводитель в блестящем шлеме… Очень вовремя: один из пиратов имел лук — и уже приладил стрелу к тетиве… Главарь сшиб его с ног и поманил своего оруженосца, который держал его щит и копье.
   Ему было лет двадцать пять, он был повыше остальных и причесан как эллин: щегольская короткая черная бородка и чисто выбритое лицо. Темные брови загибались у висков кверху, как крылья ястреба, а глаза были светло-зеленые, почти желтые, — дикие, яркие, и настороженные как у леопарда. Только звери не смеются. Он взял копье на руку и закричал на хорошем греческом — только с растяжкой, как говорят в горах:
   — Эй, осади!.. Ты кто такой?
   Одет он был богато, но старомодно: громадные бронзовые бляхи с чеканкой, серебряный полированный шлем, на плечах львиная шкура с зубами и когтями… Вокруг его правой руки извивалась длинная синяя змея, какие накалывают себе фракийцы. Но лапифские князья часто роднились с эллинскими домами, они знают правильные имена богов и знаменитые баллады и законы войны…
   Я крикнул:
   — Я Тезей! Тот человек, кого ты хотел видеть!..
   Он улыбнулся, и кончики его бровей поднялись еще выше.
   — Рад тебя видеть, царь Тезей! Тебе не одиноко так далеко от дома?
   — С какой стати, — говорю, — раз здесь такая отличная компания? Я пришел за своим стадом. Можете оставить его прямо здесь; поскольку вы чужеземцы — я не стану вас штрафовать.
   Пираты взревели и бросились ко мне; но он рявкнул на них, и они осадили, как послушные псы.
   — Твой бык, похоже, знает тебя. Вы что, друг без друга не можете?
   Он добавил такую шутку, от которой моего парнишку аж повело. По тому, как хохотали его люди, было видно — они души в нем не чают.
   — Слушай, Пириф, ты кто? Повелитель людей или похититель коров? Я пришел посмотреть, — сказал я и потянулся за своим щитом.
   — Считай меня похитителем коров. Таким, что знает толк и умеет выбрать.
   Его яркие большие глаза были дерзки, но ленивы и беззлобны. Как у кошки, пока она не прыгнет.
   — Прекрасно, — говорю. — Это мне и говорили про тебя. Ну что ж, придется нам с тобой выяснить — стоит ли выбирать моих.
   Я отдал вожжи мальчику, и тот ухватился за них, будто в них была вся его жизнь. А я с оружием спрыгнул с колесницы.
   Мы стояли лицом к лицу… И тут я почувствовал, что никогда прежде не видел человека, которого мне так не хотелось бы убивать.
   Он тоже не рвался в драку, а стоял, опершись на копье.
   — Ты, как видно, любишь неприятности, — говорит. — Что ж, раз ты пришел ко мне — я не могу отказать. Я сделаю собачью радость из тебя, как из любого, кто хорошо попросит. А как будут стонать бабы над твоим телом!.. Я слышал, они тебя любили…
   — Не беспокойся, — говорю. — Ни одна зато не будет стонать под твоим. Когда мы с тобой поладим, ты будешь ублажать не женщин, а ворон.
   — Ворон? — он снова поднял брови. — Так ты сам не собираешься меня сожрать? Ты, значит, не таков, как я слыхал!
   — Тебе бы стоило почаще вылезать из пещеры, чтоб узнать обычаи людей, живущих в домах…
   Он рассмеялся, стоя с опущенным щитом, так что правая сторона его тела была открыта; он знал, что я не нападу на него врасплох… Но ни к чему было тянуть, ни к чему жалеть, что мы не встретились как-нибудь по-другому.
   — Послушай, Пириф, — сказал я. — Этот мальчик принес мне твой вызов. Он священный вестник, так что если я паду — не искушай судьбу. А теперь давай не будем лаяться, словно бабы у колодца над разбитым кувшином. К бою — и испытаем нашу бронзу!..
   Я закрылся щитом. Он постоял, глядя на меня своими зелеными кошачьими глазами… И вдруг — выдернул руку из перевязи своего высокого щита, так что тот со звоном упал наземь, и отбросил в сторону копье.
   — Нет, клянусь Аполлоном! Люди мы или бешеные собаки?!.. Если я тебя убью, то тебя ведь не станет, и я уже никогда не смогу тебя узнать… Громы Зевса! Ты пришел ко мне один, с мальчишкой-оруженосцем, веря в мою честь. Это я — твой враг!.. Каков же ты с друзьями?
   При этих словах мне почудилось, что бог, следивший сверху, спустился на землю и встал между нами. Камень свалился с сердца — и копье выпало из руки… Нога сама сделала шаг вперед, и я протянул руку. Его — с синей змеей вокруг кисти — потянулась навстречу; и казалось, я всю жизнь знал это пожатие.
   — Попробуй, — говорю. — Увидишь.
   Лапифы ворчали сквозь свои заросли.
   — Слушай, — сказал он. — Давай всё уладим. Я заплачу твой штраф за кражу скота. Поход был удачным, трюмы у меня полны, так что расчет с долгами меня не разорит. Ты царь — ты судишь… Если бы тебе нельзя было верить — ты ни за что не поверил бы мне.
   Я рассмеялся:
   — По-моему, старина Ойнопс уже свел свои счеты. А меня угостишь когда-нибудь — и будем квиты.
   — Идет, я тебя приглашу к себе на свадьбу!
   Мы обменялись кинжалами в залог дружбы. На моем была золотая чеканка — царь на колеснице охотится на львов… Его был лапифской работы и очень хороший, — глядя на лапифов, не подумаешь, — рукоять усыпана золотыми зернами, а по клинку бегут серебряные кони.
   Когда мы обнялись, скрепляя зарок дружбы, я вспомнил про мальчика, пришедшего со мной смотреть на поединок. Он не казался разочарованным. И даже лапифы, — когда до их тупых голов дошло что к чему, — они тоже разразились радостными кликами и зазвенели щитами.
   Я чувствовал — как это бывает иногда, — что встретил демона своей судьбы. Я не знал, что принесет он — добро или зло, — но сам по себе он был хорош. Так лев хорош своей красотой и доблестью, хоть он и пожирает твое стадо; он рычит на копья над оградой, и факелы высекают искры из его золотых глаз, — и ты любишь его, хочешь того или нет.

6

 
   Мы принесли жертвы и славно попировали вместе; для меня было само собой, что он останется погостить в Афинах.
   — С радостью, — сказал он, — но только после охоты в Калидоне. Похоже, что я пришел на юг раньше новостей, а у них там объявился один из тех гигантских вепрей, что насылает Бендида.
   Это Владычицу Луны так зовут у них в горах; в нем было не меньше лапифского, чем эллинского.
   — Как? — Я удивился. — Я же убил ту свинью в Мегаре; я думал, больше таких нет.
   — Если вслушаться в легенды кентавров, то раньше они встречались в изобилии…
   Его греческий был местами неуклюже-ходульным: слышна была работа его наставника, ведь у них даже при дворе говорили на нем редко. В остальном его язык был прибрежным пиратским жаргоном, и если у него он звучал лучше, чем у его людей, то только потому, что он сам был умнее их.
   — … они говорят, их предки уничтожали их отравленными стрелами. Они, понимаешь, не охотятся благородно, они слишком дики…
   Я подумал о его банде лапифов и подивился, что это за люди такие, которые даже этим кажутся дикими.
   — Они едят мясо сырым, — сказал он, — и если спускаются со своих гор, то только для какой-нибудь пакости. Если бы свиньи перебили их предков, я бы не огорчился. Или если б их отцы устряпали свиней — тоже было б нехудо… Кентавры и сами-то достаточное проклятие, но вот и свиньи тоже появляются иногда.
   Я, было, обиделся на него за отказ быть моим гостем, но у него всегда находилось что сказать, так что рассердиться на него было невозможно.
   — В Калидоне, — сказал он, — они пожертвовали нескольких девственниц Артемиде. — На этот раз он вспомнил ее эллинское имя. — Трех они сожгли, а трех отправили на корабле на север, в то ее святилище, где девушки приносят в жертву мужчин. Но она послала им знамение, что ей надо вепря. Чем они ей не угодили — не знаю; но она такая богиня, что с ней надо считаться, ее даже кентавры остерегаются… Потому царь объявил охоту и дом открытый для воинов. Этого — прости меня, Тезей, — я пропустить не могу. Дружба дорога, но честь — дороже…
   Я почти видел наставника, вдалбливающего в него древние баллады. И тут он добавил:
   — Слушай, — говорит, — нам вовсе незачем разбивать компанию, мы поедем вместе!
   Я открыл было рот сказать: «У меня много дел…» Но ведь я уже годы пахал как вол — без отдыха, — хорошо было бы прогуляться на запад с Пирифом и его лапифами!.. Это меня искушало, словно нежный взгляд чужой жены.
   Он засмеялся:
   — Ты сможешь размять ноги на корабле, я ведь оставлял место для твоего стада.
   Я был еще молод. Недалеко за спиной был Истмийский поход, когда на заре не знал, что принесет день; был Крит и все его прелести… Мне было знамение от Посейдона: я родился, чтобы быть царем. Пока я шел к этому, всё во мне было подчинено одной цели; теперь эта цель была достигнута, и у царя было много работы… Но был еще и другой Тезей, томящийся в бездействии, — и Пириф понял это сразу. И я сказал:
   — А почему бы и нет?
   Так я забросил свои дела и подался в Калидон. Я видел, как катили корабли через мирный Истм, видел синь Коринфского залива меж гор и Калидон в его устье… И это была славная охота: великие подвиги, отличная компания, роскошный пир… Кончилось всё это скверно: с той охоты пошла кровавая вражда в их царской семье, и как часто бывает — погиб лучший… Но тогда все неприятности были еще впереди — и был великий победный пир в честь юного Мелеагра и длинноногой охотницы, с которой он поделил приз. Но лица вокруг стола уже потускнели в моей памяти, и оглядываясь назад, я повсюду вижу Пирифа.