И среди бури этого адского шума я лежал — и чувствовал, как в меня вливается странное блаженство. Чистое, пустое… Мое предчувствие покидало меня; гигантская рука бога отпустила меня, голова очищалась от безумия.
   Я был избит, измучен — но я уже был человеком. Об меня спотыкались бегущие, вокруг рушился величайший из царских дворцов — а я дышал с облегчением и едва не засыпал.
   Поднял голову… Ветер швырнул в глаза пыль и песок… Мимо меня с криком пробежала женщина, платье на ней горело… Я увидел ее — и вспомнил, зачем я здесь. Поднялся на ноги… Всё болело, — словно бык истоптал на арене, — но голова была ясной и не кружилась.
   Огляделся — площадь для танцев была похожа на морской берег, куда выбросило обломки разбитого флота. Факелы, словно пьяные, цеплялись еще за свои шесты либо догорали, оплывая, на земле; на вздыбленных плитах площади чего только не было: обрывки гирлянд и растоптанные арфы, туфли, шарфы, окровавленные веера, поломанные куклы и испражнения перепуганных людей… Рухнувшие трибуны загорелись от упавших факелов; оттуда неслись крики и проклятия, раздавался треск дерева… А на середине площади, — словно стая ярких птиц, сбитая грозой в кучу, — на середине площади были танцовщицы.
   Я бросился к ним, едва выбирая дорогу сквозь обломки и всеобщую свалку. Иные из них стояли на коленях и били себя в грудь, иные вопили, раскачиваясь, закрыв лицо или воздев руки, призывали своих родных… Но среди них одна стояла молча, оглядываясь вокруг безумными яркими глазами, — это была она. Это была моя — и она искала меня взглядом; она знала, что я должен прийти за ней, знала наперекор здравому смыслу, наперекор всему.
   Я подхватил ее на руки. Она обхватила меня, уткнулась лицом мне в шею, и сердце ее стучало мне в грудь сквозь судорожное дыхание… Я побежал с ней прочь с площади — через вопящих распростертых людей, через шипящие факелы, по растоптанным цветам… Обо что-то спотыкался, на чем-то скользил, потом в парке нас рвали шипы розовых кустов… Но вот мы очутились на мягкой лужайке, заросшей яркими весенними цветами, — я спустил ее на траву.
   У меня и в мыслях ничего такого не было, — я хотел только спасти ее, — но когда всемогущие боги нисходят на землю, то люди — как соломинка в потоке. И мы узнали в тот раз, что это значит, когда говорят, что Сотрясатель Земли — муж Великой Матери. Какой-то миг мы просто лежали рядом, потрясенные, изумленные, не могли наглядеться, не могли отдышаться… Какой-то миг. А потом — потом бросились друг на друга, как леопарды, что паруются по весне.
   Эта страсть, вдохновленная богом, была целебной. Гнев Посейдона прошел по земле, словно заступ садовника, возбудив ее, освежив; и теперь, влажная и ароматная, она превратилась в сладостное ложе; и мы лежали на этой земле и впитывали силы из груди Великой Матери. Наверно, не очень долго лежали, хоть точно я не знал. Потом с трудом поднялись на ноги… Она посмотрела на меня ошеломленно, глаза налились слезами:
   — Отец!
   — Он умер, — сказал я. — Умер легкой быстрой смертью. — Она была настолько оглушена, что даже не спросила, откуда я это знаю. — Сейчас некогда оплакивать его, ласточка, тебе придется это отложить. Меня ждет мой народ — пойдем!
   Мы отряхнули с себя землю, и я повел ее за руку. Когда выходили из парка, едва не споткнулись об пару, лежавшую так же, как только что мы; они нас не заметили. А выйдя из-под деревьев — увидели Лабиринт; увидели, что сотворил с ним бог.
   Там, где высились друг над другом ярусы крыш, — возносили к небу гордые рога, — теперь там на фоне неба чернела изломанная линия, словно нагромождение скал в горах. Колоннады были обрушены полностью; окна, что совсем недавно сияли мягким светом ламп, теперь чернели пустыми глазницами или мерцали мрачным отблеском одичавшего огня… Сквозь разбитые портики, сквозь арки рухнувших балконов видно было, как растекается по полам горящее масло из опрокинутых ламп, как огонь взлетает ввысь по занавесям и портьерам, гложет дерево кроватей, стульев, обвалившихся стропил… Сильный ветер раздувал пламя, и уже слышен был рев того пожара, который будет не потушить.
   Мимо нас с воплями пробежали несколько женщин; одна из них несла на руках маленькую Федру. Ариадна окликнула, но они не заметили нас и умчались… А я торопился туда, где оставил своих плясунов.
   Они все были на месте; некоторые еще продолжали молиться богу, как я сказал им. Увидели нас — кинулись навстречу… В роще стало уже светло от пожара, и я видел, как из цветущих зарослей, пошатываясь, выходят те, кого поразила страстью Мать Богов… Люди передавали друг другу, что я здесь, подбегали ко мне, хватались за меня; Аминтор даже обнял — в тот момент всё это было естественно. Во время землетрясения никто не пострадал, разве что несколько ссадин было у тех, кого толчки сбили с ног. Все собрались вокруг, и я сказал:
   — Бог услышал наши молитвы. Сейчас мы двинемся в Амнис, захватим там корабль и — как только стихнет буря — уйдем на нем прочь отсюда. Но прежде — поглядите все сюда! С нами Владычица, дочь Миноса, гнев Посейдона не затронул ее. Она будет моей женой, и вы должны помочь мне заботиться о ней. Посмотрите на нее хорошенько и запомните ее. Вот она!
   Я вскинул ее себе на плечо — в Бычьем Дворе этому не мудрено было научиться… Мне хотелось быть уверенным, что они будут знать ее в лицо. Чтобы она не потерялась где-нибудь в суматохе, чтобы кто-нибудь не изнасиловал ее — ведь время наступило дикое… И вот я держал ее над головой, как держат знамя перед войском, — чтоб смотрели и запоминали.
   Раздались приветственные клики — и я изумился сперва, что небольшая горстка людей может поднять такой шум. А потом разглядел: сколь хватало глаз в поднимающемся зареве пожаров, лужайки и дорожки парка вокруг нас были черны от критян. Они толпами карабкались вверх по склонам с открытой равнины, на которой спасались от гнева Посейдона. Слуги в Бычьем Дворе слышали мое предупреждение и разбежались, чтобы предупредить своих друзей. По всему Дворцу критяне передавали друг другу эту весть — и они бросали свои лампы, горшки, метелки, кувшины и подносы… Бросали и бежали из Дворца. Они относились к богам не так легкомысленно, как придворные в Лабиринте.
   Они бежали — и остались живы. И теперь перед ними лежал в руинах тот гордый дом Миносов, где на их долю приходился лишь тяжкий труд и презрение господ; они видели сорванные двери, разбитые сундуки и шкафы, из которых выплескивались драгоценные ткани, опрокинутые кувшины и блюда с пиршественных столов, драгоценные кубки и ритоны, что они лишь наполняли и разносили — и всегда для других… И вот они подкрадывались поближе, собираясь стать наследниками Лабиринта; и как раз в тот момент, как подошли они к верхней террасе, я поднял перед ними Богиню-на-Земле.
   Она для них олицетворяла всё то добро, что сделал им царь Минос, отвечая на их жалобы; все те добрые предсказания, что окрашивали их тяжкую участь таинством надежды, — маленькая критская богиня, которой стыдилась ее высокая светловолосая мать. Она принадлежала им, была их долей в сокровищнице Лабиринта; она была душой и сердцем их древней религии, воплощала в себе Великую Мать, которая прижимает людей к своей груди и утешает их, как утешают женщины побитых детей, когда у мужа пройдет припадок гнева… Она была Трижды Святая, Чистейшая, Хранительница Танца… Глядя на нее, они вспоминали и святотатство, совершенное перед нею на арене, — то святотатство, что разбудило Земного Быка, — и толпа вокруг ревела, будто море. Они видели, кто держит ее, и вспоминали всё, что было: кольцо в гавани, предупреждение, спасшее их от смерти… И вот некоторые затянули свадебную песню — с гиканьем, с пляской, — но большинство потрясало кулаками в сторону Лабиринта, над головами мелькали палки и ножи; толпа напирала вперед, увлекая нас за собой, и чей-то голос прокричал: «Смерть Минотавру!», и тысячным эхом отдалось: «Смерть!..».
   Аминтор и Теламон встали рядом со мной, по бокам, скрестили руки у меня на спине, — теперь мы втроем несли Владычицу. Опустить ее на землю было опасно: слишком страшная была давка вокруг… Вспомнив рухнувшие трибуны вокруг площади танца, я подумал, что Астерион уже мертв, — десять к одному, что мертв! — и был зол из-за этой задержки, пытался найти способ убраться оттуда и увести своих людей… Но как огонь из ламп растекался по полам Дворца — так перекинулось пламя с критян на бычьих плясунов вокруг меня. Нежданно-негаданно и я ощутил это: почувствовал, что искра этого пламени попала и в мою душу — и разгорелась яростью.
   Мы вспомнили дома свои, родителей наших, рыдавших, когда уводили нас… Иные из нас любили, иные были помолвлены, у кого было любимое ремесло, у кого земля, кто мечтал о подвигах и славе… От всего этого оторвали нас, оторвали от родных мест, родных людей и обычаев — чтобы мы умирали здесь на потеху раскрашенного Лабиринта. Мы вспоминали высокомерных послов, приезжавших за данью и оскорблявших наш народ… А те из нас, что стали уже плясунами до мозга костей, — те прежде всего вспоминали, как торговал Астерион нашей доблестью и кровью. Боги недорого стоили в Доме Секиры, но мы пришли из таких мест, где к ним относились с почтением; хоть мы были рабами, но мы были горды… Телята Посейдона не мирились с тем, чтобы кто-либо из смертных считал их своим собственным скотом.
   Над криками толпы критян взвился резкий боевой клич амазонок… Рядом со мной, возле самого уха, Аминтор и Менестий вопили, как когда-то на Истме, как при штурме Суния: «Арес-Эниалий! Хе-йа-йа-Эниалий! Хе-йа-Тезей! Тезей!..». И я тоже запрокинул голову и бросил ввысь свой боевой клич.
   Мы двигались теперь быстрее. «Как я нырял тогда в гавани, ползал в грязи, рылся в корабельном мусоре, искал то проклятое кольцо!.. Я оскорбил его как воин, а он — он купил меня, словно лошадь!.. И показывал на пирах своим гостям, будто дрессированную собаку, петь заставил… Нет, пусть только попробует умереть до моего прихода!.. Погоди, Минотавр, погоди… Дождись того паренька с материка в кожаных штанах, безумного плясуна, годного лишь на акробатические трюки и ни на что больше!.. Арес-Воитель, Отец Посейдон, сохраните его для меня!» — так думал я на бегу.
   Ариадна держалась за мои волосы. Потом нам попались на пути носилки, — аристократы приехали на них танец смотреть, — мы усадили ее на одни, и критяне подхватили их. Когда она поднялась над толпой, я оглянулся на нее: не испугалась ли. Но нет, она подалась вперед, ухватившись за подлокотники кресла, и губы были полуоткрыты, словно пила встречный ветер.
   Впереди ревело, словно бурлил весенний паводок когда снег тает в горах, но поток рвался вверх, поток был огненный — это пожар добрался до маслохранилища. Ветер сбивал языки пламени, сносил их к северу, и этот гигантский факел осветил Дом Секиры пуще яркого дня. Стало видно, что часть Дворца уцелела: западное крыло, где главная лестница вела вниз к подземному храму и к белому трону Миноса. Если он жив — он там!
   Меня подняли на другие носилки и несли на плечах. Я приказал развернуть носилки задом наперед — высокая спинка кресла превратилась в поручни, и можно было стоять, как на колеснице. Так я был виден, и плясуны не теряли меня, а Журавли держались рядом, вплотную. Я ехал, словно на корабле по бурному морю, и критяне вокруг ликовали. Для них я был Тезей-прыгун, которого полюбила Владычица; фаворит, на кого они ставили и выигрывали… А для себя я снова был в тот час Дитя Посейдона, Керкион Элевсинский, Тезей сын Эгея сына Пандиона, Пастырь Афин — и я ехал навстречу своему врагу. «Эхей! Эхей!» — я кричал, как кричишь в атаке, ведя за собой войска, и мне отвечали боевые клики, и кровь во мне бурлила и пела.
   Мы были уже совсем близко, уже чувствовалось горячее дыхание огня, — и я подумал о Миносе, которому сам бог воздвиг погребальный курган и зажег костер. Минос посылал галеры за данью. Его печать скрепляла требования Крита к городам материка: столько-то хлеба и вина, столько-то жеребых кобыл, столько-то бычьих плясунов… Если бы наши нити пересеклись на поле битвы — я бы выпустил душу из груди его. Но царь есть царь: его дело управлять, и расширять свои владения, и обеспечивать воинов добычей, и кормить народ… Зато он приветствовал меня, как подобает мне по званию и роду моему, хоть я был раб. Астерион озолотил меня, он ставил передо мной вино и лучшее мясо под звуки музыки на пирах своих — но унижал, пытался отнять единственное, что было у меня, — мою гордость… А за это можно заплатить только кровью, каждый это знает, будь он хоть наполовину мужчина.
   Мы подошли с восточной стороны и увидели место, где не было пожара. Это был наш Бычий Двор. Упавшая кровля загасила лампы, а стены стояли, и одна колонна из двух — тоже, и Бык Дедала держался на своих крепких ногах, заваленный цветной штукатуркой по самые копыта. Я приказал опустить меня и повел людей за собой.
   Мы перелезли через упавшие потолочные балки, через рухнувшие внутренние двери… В коридоре за ними лежал пол верхнего этажа: поломанные стулья, баночки с женским гримом, труп ребенка, свернувшийся вокруг игрушки… Над нами пролетали по ветру искры, воздух дрожал от жара… Критяне рассеялись по Дворцу, кинулись грабить, — но бычьи плясуны бежали за мной следом, все, общность была у нас в крови.
   Вскоре мы оказались на широкой площади, заваленной обломками. Это был Большой Зал, тот самый, где аристократы и послы прохаживались по гладким прохладным плитам пола среди кадушек с цветущими лимонами, среди ваз с лилиями… Три его стены обрушились, южная — до самого основания; с востока за упавшей стеной повисли, перекосившись, полы жилых этажей, их лизало пламя; а западное крыло — держалось. Рухнул один из его балконов, но ярко-красные колонны подпиравшие его, сохранились, и теперь резные цветы капителей голо торчали на фоне стены… А над громадной царской колонной высокого портика сохранился и парапет над лестницей, и там наверху я увидел воинов при оружии.
   Я хотел было крикнуть атаку, но рядом раздался стон. Хоть воздух звенел от криков людей, заваленных обломками, но этот стон я услышал: совсем рядом было. Груда камней шевельнулась и позвала меня по имени
   Это был Алектрион. Его черные локоны были белы от пыли, рот разорван кусками штукатурки — он был как те куклы из раскрашенной глины, что критские дамы украшают по весне и что сейчас валялись на площади танца: разбитые, растоптанные… Одна его рука безжизненно лежала рядом с ним, словно сама по себе, а другая с дрожью двигалась по громадной колонне, лежавшей у него на животе. Из-под колонны торчал обрывок одежды — желтый шелк, вышитый павлинами, это когда-то было, — а теперь ткань была насквозь красной. Два критянина уже подзуживали друг друга снимать с него драгоценности.
   Я отогнал их и опустился возле него на колени, не упуская из виду воинов наверху; те уже заметили нас… А он взял меня за плечо перепачканной своей рукой…
   — Тезей, — говорит, — не оставляй меня огню!
   Я посмотрел на огромную колонну, потом ему в глаза. Мы понимали друг друга. Я смахнул с его груди камни и мусор; он был так тонок, что сердце легко было увидеть, хоть оно едва билось.
   — Будет быстро, — сказал я. — Пусть Провожатые примут тебя с миром. Закрой глаза.
   Он взял меня за руку и напрягся, вроде хотел еще что-то сказать. Я ждал. Он мотнул головой в сторону западного крыла, с хрипом выдохнул: «Минотавр…» — и закрыл глаза, как я сказал. Он грыз себе губы от боли, и я постарался избавить его. Он резко дернулся и умер, а я отвернулся — слишком много дел ждало меня впереди — и так никогда и не узнал, кому достались его ожерелье и серьги.
   Закрываясь щитами от камней, что швыряли критяне, по лестнице спускались люди. Из этой группы шагнул вперед Фотий, тот с боксерским носом, и, стоя перед царской колонной, закричал на критском:
   — Успокойтесь, люди добрые! Вы должны оплакать своего царя — Минос погиб при землетрясении. Чем он согрешил против бога и вызвал месть его — это вам скажут, когда придет время. Но сперва надо помазать на царство нового Миноса, чтобы было кому примирить нас с Сотрясателем Земли и отвратить от нас гнев его. Время слишком ужасно, чтобы устраивать празднества, как подобало бы, но сейчас, пока я говорю с вами, в храме идет священный обряд.
   Раздались протестующие крики, свист, — но Фотий был не из тех, кого легко смутить. Он вскинул руку, ладонью наружу, — а он привык командовать, — и этот жест дышал силой.
   — Берегитесь! — кричит. — С ним сейчас Мать Богов! Мужчинам, не прошедшим очищение, нельзя приближаться к храму, это святотатство!.. Мало вам сегодняшних несчастий? Отойдите, чтоб не навлечь проклятия!
   Критяне попятились. Они не были воины, и у них были веские причины бояться богов… И тут, в тишине, высокий чистый голос словно пропел через весь зал:
   — Фотий!.. Кто ты такой, чтобы проклинать именем Матери?!
   Она стояла на платформе носилок перед креслом, подняв правую руку, и отблески пламени полыхали на том самом платье, в котором она вела танец. Фотий окаменел, люди его переглядывались… Даже я смотрел на нее в священном ужасе. Никогда прежде мне не доводилось слышать ее голос жрицы — а от него бросало в дрожь, право слово.
   А она продолжала, указывая на храм:
   — Там — проклятие Лабиринта! Я призываю в свидетели всех богов — он убил Миноса! В священном месте перед Матерью стоит убийца, не омывший с себя крови жертвы своей, — и ты говоришь о святотатстве?!..
   Вокруг все смолкли, и тишина казалась мертвой, несмотря на шум и треск огня. А она протянула руки над землей и закричала:
   — Да проклянут его Великая Мать и все подземные боги!.. Да затравят его Дочери Ночи и да загонят его в царство мертвых!.. И да будет благословенна та рука, которая прольет кровь его! ! !
   Тишина взорвалась ревом, критяне бросились вперед. Это было здорово, я был с ними, — ведь воин никогда не забывает о бое, — но на душе стало тревожно, и мысли путались. «Она не знает, кто ударил Миноса. Что, если ее проклятие падет на меня?.. Нет, Минос сам освободил меня от вины… Но если бы она говорила по велению кого-то из богов — она бы знала, кто убил его, ведь боги знают!..» Тут мне стало полегче. Правда, Астерион — сын ее матери, но нет на свете более правого дела, чем отомстить за отца; так что можно лишь хвалить ее за то, что хочет увидеть кровь его…
   Критяне снова швыряли камни и наступали. За спиной у нас был огонь, впереди — неприятель… Я вскочил на какой-то обломок, где меня было видно, и бросил клич бычьей арены, тот что означал: «Все на быка!»
   Мне ответил мальчишечий голос: это Фалестра забралась на груду камней, и ее сильное тело сверкало в свете пожара словно золото… Она потянулась назад за плечо к колчану, наложила стрелу на тетиву — тетива запела, и Фотий пал.
   «Молодец!» — я крикнул и повернулся к ней с улыбкой, но она меня не видела; она падала на колени, опрокидываясь назад, и из-под груди ее торчал дротик. Упала, и ярко пылала кровь из раны ее, а дыхание захлебнулось хрипом… Рыжеволосая амазонка, что сражалась по левую руку от нее, с воплем упала рядом на колени, но Фалестра оттолкнула ее, — чтобы подняться, опершись на локоть, — потом внимательно оглядела линию воинов напротив и показала человека, метнувшего дротик. Рыжая вскочила на ноги… Под пылающим небом в глазах ее, казалось, блестели огненные слезы; она смахнула их и замерла, целясь… Тот человек схватился за горло: стрела торчала меж его пальцев.
   Тогда она обернулась, но Фалестра была уже недвижна; остановился взгляд ее, и черные волосы рассыпались среди обломков раскрашенной вазы…
   Рыжая девушка закричала так, что заглушила весь шум горящего Лабиринта, — закричала и кинулась навстречу копьям. Я бросил свой боевой клич и прыгнул вперед, в обгон. Мне нравился ее порыв, но я не собирался позволить женщине напасть на врага раньше меня.
   Бычьи плясуны с воем неслись через груды развалин. Ноги наши были тренированы на грубом песке арены, а оружие в руках — это было роскошно, это было как пиршество после голода, ведь мы привыкли играть со смертью безоружными! Солдаты на лестнице имели щиты и копья; но у критских быков рога длинные, и лбы у них покрепче, чем шлемы с пластинками… Мы привыкли к неравным поединкам — в них была наша жизнь.
   К тому же они еще метали дротики. Наши для этого не годились — укорочены были, чтобы протащить в Бычий Двор… Аминтор был рядом. Мы с ним улыбнулись друг другу, как улыбаешься в бою родному человеку, про которого знаешь каждую мысль его… Выбрали каждый по одному из врагов, подождали, пока камень, летящий сверху, заставит того поднять щит, тогда бросились вперед, под их щиты, обхватили их поперек тулова — и оба двинулись дальше со щитом и копьем в пять локтей.
   Мы наступали вверх по широкой лестнице. Неподалеку от меня была и та рыжая амазонка, в шлеме Фотия и с его оружием. Стражники сомкнули свои щиты в сплошную стенку, но мы теснили их всё дальше и дальше; мимо расписного фриза, где благородные юноши приносят дары Миносу, и еще дальше, и вверх к Верхнему Залу… Некоторые из них спотыкались, пытаясь нащупать ступеньку позади себя, и попадали нам в руки… Лестница стала скользкой, но зато мы получали их оружие. Потом их задние ряды начали таять. Я поднял крик, чтобы устрашить остальных, — и вдруг они исчезли, все, будто вода из сточной трубы, растеклись в темноте… Они отступили, чтобы закрепиться в узком проходе, но в тот момент мы увидели только их бегство. Загремел наш победный клич, и в общем хоре раздался голос, который заставил меня обернуться. Это была Ариадна, — ликующие критяне несли ее наверх, — растрепанная, с безумно расширенными глазами… Она призывала нас убивать дальше.
   Когда мы штурмовали лестницу, я часто оглядывался на рыжую амазонку — а у нее копейная рука уже была залита кровью из свежей раны — и пытался отогнать от себя неприятную мысль. Такое безумие боя — для девушки-воина оно естественно и уважения достойно: ведь она делит с тобой все опасности, проливает кровь свою, как и ты, жизнью своей рискует… У меня был когда-то такой товарищ, и никто лучше меня не знает, как он помогает в битве, как освещает всё вокруг себя будто факел негасимый… Но когда такое безумие охватывает домашнюю женщину, с мягкими руками, чьи крашеные ступни редко касались земли, — тогда это совсем другое дело.
   «Ладно, — сказал я себе, — ей причинили зло, и еще худшее зло ждало ее впереди, она имеет право на месть. И вообще, не время размышлять, надо действовать…»
   На верху лестницы был небольшой зал, а за ним — двери; и через них — с лестничной площадки, открытой небу, — проникал свет. Пока они обороняли наружные ступени, те, про кого я думал, что бежали, — те строили баррикаду из упавших камней, сундуков и тому подобной тяжелой всячины. Эта баррикада могла продержаться долго; а они кричали нам из-за нее, чтоб мы убирались вон и дали Миносу спокойно докончить его священную миссию.
   — Священная миссия! — сказал я Аминтору. — Лишь одного еще хотят от него боги. Если бы он был хоть капельку царем — сам бы отдал, не позволил бы нам взять силой.
   Так-то оно так, но нам надо было что-то делать. Я поглядел за баррикаду на ту лестницу, вспомнил, как там что внизу расположено, — и придумал.
   — Касий, — говорю, — атакуй баррикаду. Дави их изо всех сил, чтоб у них и мысли не возникло, что ты только тянешь время. Я знаю еще одну дорогу туда, если только она не завалена. Если пройду — вы услышите мой боевой клич. — Я отыскал глазами Владычицу — критяне надежно охраняли ее, она была в безопасности… Потом собрал вокруг себя Журавлей: — За мной, ребята!
   Я повел их обратно вниз по лестнице и через внутренний дворик к северному зданию, за которым находился Бычий Двор. Там была масса кладовок, кухонь и подсобных помещений; и среди них — та старая ламповая с люком в подвалы. Фасад здания рухнул, и верхние этажи уже горели; но внизу стены и колонны были мощны, и на уровне земли можно было проникнуть внутрь. По чести сказать, мне это совсем не нравилось: великая ярость Посейдона могла сделать меня глухим к менее ясному предупреждению, а всё это хозяйство, казалось, готово было обвалиться, стоит лишь чихнуть… Потому, прежде чем войти, я помолился ему — попросил дать знак, если гнев его еще не прошел. Но ничего не шелохнулось, только огонь шумел у нас над головами — и мы пошли.
   Ламповая сохранилась. Только полки упали, и разбитые лампы валялись на полу. Там были и побитые амфоры с маслом, и мы переглянулись — огонь мог отрезать нам обратный путь… Но внизу были могучие колонны критских Миносов, они уже выдержали два великих землетрясения… Я решил, что попробовать стоит, — и Журавли мне поверили.
   Внизу была непроглядная тьма. Но в двух лампах еще сохранилось масло, фитили мы сделали из своей одежды, а огнива нам не требовалось — огня вокруг хватало. Оказалось, что секретный шнур все так же привязан к своей колонне; я взял его в одну руку, лампу — в другую и пошел впереди.
   Там тоже были перемены. Нам приходилось спотыкаться об упавшие полки и черепки амфор, брести по лужам вина и масла, скользить по чечевице и кунжуту… Проходя через склад старого оружия, мы увидели за ним свет факелов, услышали крики и шум побоища — там люди дрались словно звери… Я догадался, что в тех подвалах была сокровищница Лабиринта. Но Журавли держались рядом со мной, молчаливые, надежные… У нас была одна общая цель, и та зараза нас не коснулась.
   Наконец мы добрались до Хранителя. Из опоры над ним выпало несколько больших камней, а сам он немножко поднялся из земли; теперь стали видны его скулы и прекрасные крепкие зубы — он был наверно молод… Журавли вздрогнули, но для меня он был старым приятелем, и я не видел никакой угрозы в его ухмылке. Вот опора его — ее я на самом деле боялся. Я прижал палец к губам — и мы прошли мимо нее мягко и бесшумно, как кошки.