Вот тогда я впервые пожалел, что не прикончил его вместе со всем его родом. Он ни с кем не считался, кроме себя, и только себя видел во всем; у таких людей даже добрые намерения оборачиваются мерзостью.
   Я взял у нее письмо, изорвал его в клочки и пустил по ветру.
   — Ее честь — это моя честь, — говорю. — Ты думаешь, разыграть предательство и заманить прежних товарищей в ловушку — достойно воина?.. Если кто-нибудь здесь готов на это — я не доверил бы ему в бою свою спину… — И гляжу ему в глаза. Он покраснел и ушел.
   Когда мы остались вдвоем, она сказала:
   — Они бы всё равно догадались. Сказать правду было лучше.
   — Да, тигренок. Но теперь говори всё. Чем они угрожают тебе, если ты откажешься?
   — О!.. Они упрекают меня за то, что осталась жить, утратив девственность… И говорят, что Богиня простит меня, если я предам крепость, потому что ты взял меня против моей воли…
   Она улыбнулась. Но когда я обнял ее, то ощутил на своей щеке слезы, — они капали в тишине, как кровь, — и понял, что они ее прокляли. И проклятию было недалеко лететь… Холод и слабость разлились по всему телу, будто меня прокляли вместе с ней… Но проклятия питаются страхом, — я часто это видел, — потому я постарался сделать веселое лицо и говорю:
   — Аполлон его снимет. Он может очистить человека даже от крови его родной матери; а уж это для него — проще простого! И потом, он родной брат Артемиды, она должна его слушать… Однажды он сам забрал девушку у нее, и она родила от него сына, и их сын основал город… Вот увидишь, он будет твоим другом. Собирайся, мы пойдем в его святилище вместе.
   Она согласилась; но кто-то из офицеров пришел ко мне по делу, и пока я был занят она выскользнула туда одна. А когда вернулась, то была спокойной и ясной: сказала, что бог явил знамение — он согласен отвратить проклятие… Я обрадовался — и перестал об этом думать.
   Две ночи всё было спокойно. Я догадался, что они ждут назначенного часа для ее знака. На третью ночь они попытались взять стены.
   Чуть раньше я специально отобрал людей, видевших в темноте лучше всех; и один-два из них были в каждой ночной вахте, но не имели своих постов, а обходили без передышки всю стену. Если бы не это — у них могло бы получиться: атаку вели искусные скалолазы, зачернившие себе лица и кисти рук… По тревоге мы швырнули вниз факелы и подожгли кустарник под стенами, а при этом свете уже могли целиться копьями, стрелами и камнями из пращей. Ипполита была возле меня на стене со своим тугим, коротким критским луком. Стреляла тщательно и спокойно, как по мишеням… С тех пор как пришло письмо, она изменилась; я чувствовал, что уже не рвется больше на две части. Когда внизу уносили убитых — смотрела на это спокойно и холодно, и пела победный пеан вместе с нашими людьми; а когда ушла со мной, то была нежна, хоть неразговорчива… В свете факела ее спокойное лицо напомнило мне лицо нашего сына.
   Время шло… Мы видели, что стада на равнине тают, а отряды скифов расходятся по стране вокруг. Они редко приводили с собой назад крупный скот, — больше коз, — а иногда и людей приходило меньше. Тогда из какого-нибудь замка, который еще удерживали хозяева, — на Гиметтах или в стороне Элевсина, — поднимался столб дыма, сообщая что они отбились; а если дым шел двумя столбами, было ясно, что перебили много врагов. Но однажды на Кифероне вместо сигнального дыма поднялось громадное черное облако, и больше мы ничего там не видели с тех пор. Это была прежняя крепость Прокруста; а с такой толпой разгневанных духов, как там, конечно, нечего ждать удачи. В тот раз их отряд вернулся с богатой добычей, и мы слышали ликование в их лагере; но запасы в крепости были рассчитаны на гарнизон, а не на целое племя… Вскоре они начали уходить в рейды всё дальше и дальше.
   Еще дважды они пытались взять Скалу ночным штурмом. А на седьмой день после того, рано утром, мы увидели, как орда собирается в кучу и пухнет, словно тесто на дрожжах, — и поняли, что они решили попытать счастья при свете дня.
   Они повалили на нас одновременно с юга и с запада. Несли лестницы и сосновые стволы с зарубками, чтобы взбираться на стены, не останавливались над убитыми, а продолжали наступать через тела… Когда они уже были рядом, я закричал: «Нам надо выстоять сегодня — и мы победим! Это девятый вал! Они в отчаянии, у них не хватит духу пробовать снова… Посейдон Синевласый! Паллада Афина, Владычица Замка! Спасайте свои алтари! Помогите нам в этот час!»
   К этому времени вдоль всей стены у меня были сложены буквально горы камней: галька для пращей, удобные камни бросать рукой и крупные валуны, с рычагами и вагами возле них, готовые скатиться вниз… Мы не трогали их, пока склоны под нами не были забиты людьми. А вот тогда — начали. Оружие мы берегли для рукопашного боя.
   В этом бою мы впервые смогли рассмотреть их воинов. Скифов в плащах из бараньих шкур, в свободных штанах, обвязанных на лодыжке, в кожаных шлемах, закрывавших шею и часть спины; сарматов, которые шли парами — мужчина и вроде бы юноша, но по пронзительному крику этих безбородых можно было узнать в них женщин… Они выглядели дико, — грязные и лохматые, — но когда одна из них сникла, а он склонился над ней, — я был рад отвернуться, чтоб не видеть их. И куда б ты ни глянул — всюду в первых рядах были Девы Богини. С луком и дротиком, стройные, быстрые, — яркие, словно бойцовые петухи, — они шли легким шагом, охваченные трансом битвы, и не чувствовали ни страха, ни ран, пока не падали замертво.
   Позади наступавших стояли толпы людей, глядя с холмов. Теперь можно было отличить боевую силу от бесполезных ртов; оттуда, где я стоял, казалось, половина на половину. Большинство слабых — старики и малые дети, — те, очевидно, погибли во время зимнего перехода. Наблюдали в основном женщины, — только амазонки и сарматки принимали участие в бою, — но среди стад я увидел пастухов-мужчин и удивился, почему в такой день их не поручили мальчишкам. Но Ипполита объяснила:
   — Это наверно рабы, из пленных. Скифы их ослепляют. Они и так обходятся — доят коров и делают сыр, — а убежать не могут…
   — Тогда лучше нам победить, — говорю. — Зевс Милосердный — свидетель, я дал своим народам лучшие законы…
   А новость эту передал людям на стенах, чтоб еще укрепить их решимость.
   Волна осаждавших поднялась вторично, и я знал: если отобьем ее — худшее позади. Скала знавала много осад и штурмов; внизу в казематах я нашел громадные багры с бронзовыми крючьями, чтобы сбрасывать со стен лестницы и людей. Они сохранились от войн моих предков и теперь мелькали повсюду, делая свое дело. Боевые клики и предсмертные стоны слились в сплошной ужасающий рев; грохотали камни, выкашивая целые просеки в толпах кричащих людей; не попавшие в тело стрелы звенели, ударяясь о камень… Битва накатывалась на Скалу, словно бушующее море. Ипполита была возле меня на западной стене, где уклон подходит к воротам и крепость всего слабее. Здесь я поставил маленьких смуглых критских лучников, в их стеганых кожаных безрукавках, и эллинов-копьеметателей, высоких молодых людей, бравших призы на Играх. Я и сам неплохо бросал в тот день… Под уклоном внизу собралась толпа. Они готовились к атаке.
   Их пеан был похож на волчий вой. Нестройная масса вытянулась в плотный поток, который пополз вверх по зигзагу прохода, словно рассерженная змея… И, как у змеи, у него было пятно на голове: там, впереди всех, шли амазонки, а перед ними шагала Лунная Дева в пурпуре, потрясая кривым топором царя.
   Свистели стрелы и дротики, тела падали вниз на скалы с края уклона… Но девушка вбежала наверх легко, как на охоте, и, вскочив на скальный выступ возле тропы, закричала звонко и яростно. Язык был не таким чужим, как прежде, для меня.
   — Ипполита!.. Ипполита!.. Где твоя вера?..
   Ипполита шагнула вперед. Я просил ее поберечься, но она не слышала, и я прикрыл ее своим щитом. Она сложила ладони рупором и ответила:
   — Она здесь! С моим мужем и моим царем! Здесь мой народ… — Говорила еще что-то, чего я дословно не понял, но голос ее просил: «Не надо меня ненавидеть! Я не могу иначе!»
   Девушка замерла на миг; Ипполита тоже не двигалась в ожидании. Я чувствовал, если б она услышала хоть слово прощения, это принесло бы ей отраду. Пусть бы та сказала, ладно, мол, такова уж судьба… Но амазонка внизу закричала пронзительно, как кружащий орел:
   — Вероломная шлюха!.. Твоего мужа сожрут псы, а народ твой склюют вороны, и когда ты увидишь всё это — мы сбросим тебя со скалы!..
   Ипполита содрогнулась и охнула. Потом рот ее сжался, она оттолкнула мой щит и наложила стрелу на тетиву… Но я видел, как ей было больно, руки ее едва слушались, — и Царица Дев успела спрыгнуть в толпу. Куда она делась потом, я не заметил: слишком много было всего.
   Они подошли к самим воротам, но в конце концов мы их развернули. Потери их были ужасны; они заколебались — и откатились обратно на равнину, как кипящая волна в море, оставив под стенами груды камней и мертвых тел. Наша радость была слишком глубока для криков или песен. Старые воины обнимали товарищей, стоявших рядом; люди, по отдельности, возносили молитвы своим родовым богам-хранителям и обещали благодарственные жертвы… Мы с Ипполитой обходили стены, взявшись за руки как дети на празднике, поздравляли и хвалили всех, кто попадался на пути… Мы слишком устали, чтоб говорить в ту ночь, и заснули друг с другом рядом, лишь только упали в постель. Но в полночь меня разбудили, как обычно, чтобы победа не сделала нас беззаботными. Это мы их должны захватить врасплох…
   Я рассчитывал на три дня. В первый они будут зализывать раны — и ждать, что мы попытаемся развить успех и нападем на них. Сделай мы это — дорого бы нам обошлось. На второй день они начнут думать, что делать дальше, — и считать остатки припасов. На третий, — если только я что-нибудь понимаю, — половина из них уйдет на розыски провианта, у них нет другого выхода. А поскольку вблизи земля была опустошена, я сомневался, что они смогут вернуться к ночи.
   Так оно и вышло. На третью ночь, подготовив всё остальное, я приказал зажечь сигнальные костры. Чтобы скрыть наши намерения, мы пели возле костров громкие гимны, будто это праздник в честь какого-то бога… Вино и масло, которые мы лили на костры, — больше нам нечего было предложить богам, — вздымали пламя еще ярче и выше… Враги не знали наших обычаев, а нам на самом деле надо было молиться.
   Я спросил жреца Аполлона, какого бога нам просить быть нашим покровителем в битве; глядя в дым, он сказал, что я должен молиться Ужасу, сыну Ареса. Воздев руки, я увидел светлую точку на вершине Саламина; единственный костер, что означало «да».
   Афина дала нам темное небо… Это была ее вторая милость, о первой я уже попросил. Войско, выходящее из ворот по уклону, было бы замечено даже в темноте, потому нам был нужен другой путь. Он был, но он был тайным, священным и запретным для мужчин; я слышал о нем от отца, но никогда не видел его до предыдущей ночи, когда пошел туда со жрицей просить разрешения.
   Там всегда была ночь: ход опускался через пещеру Родового Змея в самом сердце Скалы. Его устье было где-то на западном склоне, далеко от стен, говорил отец; но оно было закрыто простым камнем, так что даже я, знавший о нем, никогда не мог найти этого места. Открыть его можно было только изнутри.
   Жрица была старой, — она служила в святилище еще до того, как мы привезли Афину назад из Суния, — но рядом со Змеем Рода она была совсем младенцем. Иные говорили, что Змей — это сам Эрехтей, древний Змей-Царь, основатель нашего рода. Ни отец мой, ни дед никогда его не видели; и когда старуха со своей лампой пошла вниз, впереди меня, — ладони мои похолодели от ужаса. Спуск был крутой, ступеньки узкие, коридор низкий… Мне часто приходилось нагибать голову, а ведь я невысок… Но когда мы достигли пещеры, кровля над узкими стенами затерялась в тени. Это была трещина в теле Скалы, идущая вверх до камней, на которых стоит Дворец. Хотя здесь ходили лишь босые ноги жриц, — и каждая из них служила всю жизнь одна, — каменные плиты лестницы были истерты в глубину на целую пядь.
   На шершавой отвесной стене, уходящей высоко во тьму, были картины, будто нарисованные детьми: маленькие люди с луками и копьями охотятся на зверей, каких никто никогда не видел… В мерцающем свете казалось, они прыгают и бегут. Жрица остановила меня движением руки и показала: возле стены была узкая полость — расселина в расселине… Она подняла лампу и стояла, приложив палец к губам. Глубоко внизу вздымались и извивались переплетенные кольца, толщиной с человеческую ногу. Я зажал себе рот, волосы на затылке зашевелились…
   Жрица взяла с уступа раскрашенный глиняный кувшин с молоком. Кольца сворачивались и исчезали, потом где-то между ними заблестел глаз… Поднялась голова, бледная как кость, со странным выцветшим узором; глаза были синие, затянутые молочной пленкой, и голова не видела меня, она смотрела только на судьбу. Рот был закрыт, но из него сверкнул раздвоенный язык, окунулся в молоко и начал пить… Жрица простерла иссохшие руки… И хоть я был весь покрыт липким потом — я разглядел благодарность в ее глазах.
   Раз он дал свое согласие, она провела меня до закрытого конца хода и показала древние знаки, начертанные там, где надо было разместить рычаги. Потом, когда она спрятала священные предметы, я проводил туда своих каменщиков, и теперь проход был открыт. Этой дорогой мы пойдем в бой.
   В темноте перед рассветом мы начали собираться. Когда я потянулся за доспехами, Ипполита остановила меня:
   — На этот раз, — говорит, — я буду как все женщины.
   Опоясала меня мечом; я забросил на плечо щит — подала шлем… Я засмеялся — мол, ни одна другая женщина не сделала бы этого и вполовину так изящно и точно… Забросил щит на спину, обнял ее — получилось, вроде мы в раковине из бычьей шкуры, щиты как створки… Она прижалась ко мне, погладила мне лицо пальцами, и ее молчание обдало меня печалью.
   Я спросил шепотом:
   — Что с тобой, тигренок?
   Но она ответила весело, отодвинулась и надела свой шлем. Султан сверкающих золотых лент плясал на нем и играл светом лампы…
   — Скоро настанет день, — говорю, — а у тебя там много врагов. Надень что-нибудь не такое заметное.
   Она засмеялась, тряхнула головой, чтоб еще ярче полыхнуло:
   — А ты?
   У меня был алый султан, чтоб мои люди меня видели.
   — Или мне держаться от тебя подальше, чтоб они не знали, где меня искать? Мы — это мы! Мы ведь не станем унижать свою гордость, правда?
   Так мы и вышли, вместе, и присоединились к бойцам.
   Прежде чем войти в запретные пределы, каждый очистился и вознес молитву… И все крались вниз, стараясь ступать неслышно, закрыв рты ладонью. Близость врага не могла бы внушить им большей осторожности, чем ужас перед этим подземельем. В древних углублениях дымили редкие факелы; если кто-то кашлял или цеплял оружием за стену — эхо металось взад и вперед, замирая словно шепот теней, следящих за нами… Кара постигает того, кто первым нарушит запрет, и я шел первым, чтобы люди не страшились мести. У выхода нельзя было светить, потому мы двигались на ощупь; но после сплошной черноты подземелья облачная ночь показалась светлой. Разведчики пошли вперед нащупать нам дорогу, и тут я почувствовал, что место мне знакомо. Огляделся вокруг — увидел какие-то знаки на Скале; а потом нашел высеченный глаз, стертый временем. Под ногой хрустнула ракушка, рядом на плите порога лежали увядшие цветы… Я сделал знак против зла, чтоб никто не видел. Ведь подземелье не открывалось с незапамятных времен — откуда он знал?!..
   Когда тропу нашли, идти было уже нетрудно. Люди выходили, касаясь идущего впереди, иногда кто-то спотыкался, кто-то шикал: «Тихо!..» Казалось, это заняло полночи, и я сомневался, хватит ли нам времени; но прежде чем побледнели звезды, все были снаружи. Ипполита оставалась в святилище, следя за порядком, и вышла последней. Когда ее рука коснулась меня — я скомандовал марш. Приказ зашелестел вперед по цепи от бойца к бойцу, словно ветер в тростнике.
   Мы крались по низине к Холму Аполлона; он самый высокий в гряде и господствует над остальными. Уже прокричали первые петухи, и небо стало не таким черным, как очертания под ним… Вот мы добрались до склонов холма и заскользили меж деревьев к вершине…
   Они нас так и не заметили. С началом серого рассвета мы вышли на открытую вершину и с громким боевым кличем напали на лагерь. Знамения были верны — Ужас был нашим другом. Их часовые следили за уклоном возле ворот и за тропой с севера, где тоже был выход из крепости, но там где наши стены были отвесны — там у них вообще никого не было. По самым первым крикам в лагере было ясно, что мы их взяли; заря еще не зажгла вершин Парнаса — а мы уже овладели холмом.
   На нем были только воины, орда располагалась на равнине за ним. Среди убитых мы нашли несколько сарматских женщин, но Лунных Дев не было; если и были раньше, то ушли. Подготовить к бою другие форты.
   Но я не собирался давать им время на это; мои глашатаи затрубили в рога, со Скалы ответили рога Аминтора… Он был уже наготове, — ворота разбаррикадированы, — и теперь, с теми силами, что я ему оставил, и под прикрытием критских лучников, он нападал на Холм Ареса, чтобы взять неприятеля с фланга.
   Наступил день, ясный и холодный; он сиял на Скале и на Дворце Эрехтея с его красными колоннами, с клетчатым сине-белым орнаментом… Дом моих предков — сейчас решалась его судьба. Он был так близко, — там за ущельем, — казалось, до него можно добросить камень; но если мы проиграем, я никогда больше не войду в его ворота… Мои люди оживленно и радостно приветствовали что-то позади меня, и я повернулся туда же — в сторону Пирейской долины и моря.
   С юга стекались банды грабителей, это было худо… Но за ними все побережье Фалеронского залива пестрело кораблями — это подошел объединенный флот Афин и Элевсина, а с ним и саламинцы, пришедшие нам на помощь.
   Перед нами на холмистой гряде роилась и бурлила масса скифских воинов… На вершине Пникса — ближайшего холма за первой седловиной — негде было яблоку упасть. Пока мы были выше их, но штурмовать их нам придется снизу, и внезапность нам больше не помощник… За ними я слышал шум орды, но еще дальше Аминтор протрубил сигнал победы — он взял Холм Ареса. Пора. Я воздел руки к Зевсу… Где-то над небом сидит он с большими весами в руках, и на чаше их — наша судьба… Я бросил на эти весы и свою молитву, хоть одних молитв мало, чтоб склонить чашу. Ипполита тронула мою руку:
   — Слушай! Жаворонок поет!
   Он кувыркался в синем воздухе над нами, бурля своей радостной музыкой…
   — Он несет нам победу!
   Она улыбнулась мне, и серые глаза ее были светлы, как песня; свежий ветер шевелил сверкающий султан, играл золотыми волосами на щеке, раскрасневшейся в схватке… Она вся была — пламя и золото.
   Я тоже улыбнулся ей в ответ, что-то сказал… Что — не знаю. В голове у меня была странная легкость, и в ней все отражалось эхом, как в пустой раковине. И холмы, и море с разноцветными парусами, и Дворец, и воины — всё было ярким, плоским и далеким, словно картины, нарисованные искусным критянином на стенах Большого Зала, где я стою совсем один… Только судьба, ниспосланная богом, была со мной. Душа моя ждала зова.
   Море было далеко, корабли на нем — как игрушки… Однако мне казалось — я слышу его шум. Сначала далеко, потом всё ближе и ближе грохотал прибой в моих ушах; и я знал — то не был голос смертных волн.
   Я слышал этот шум и раньше: когда поднимал камень в Трезене и брал отцовский меч; когда отдавал себя богу, чтобы плыть на Крит… Его слышали все Эрехтиды с незапамятных времен; в поворотные моменты судьбы звучал в нас этот голос, а когда совершалось дело, на которое он звал нас, затихал… Но на этот раз было так — будто шторм бушевал вокруг моей души, стремясь сорвать ее с якорей и унести в безбрежный океан; и я знал, что это значит. Великая торжественность охватила меня, великая печаль одиночества, великое вдохновение обреченности… То был голос мойры — голос, звавший Царя.
   Аполлон в Дельфах сказал, что прилив докатится до Скалы, но будет повернут вспять назначенной жертвой, которую выберет сам бог. Как мог я не понять тогда сразу, что в такой великой опасности жертва может быть лишь одна? Мне подумалось, что надо было жениться пораньше: теперь я оставлю наследниками детишек, а царство расколется — Крит без меня не удержат… Но и это было предопределено… Бог моего рождения, Синевласый Посейдон, распорядится всем, как и моей судьбой. Он указал мне, что мне делать, — отдать жизнь за мой народ, — бог и не должен говорить человеку больше. Я паду в этой битве, к этому вела меня вся моя жизнь, — но я спас свое царство и возвеличил его, и барды не дадут моему имени исчезнуть… «Да будет так; ведь я всегда молился о славе лишь, а не о долголетье… Отец мой Посейдон, прими же жертву, я готов!..»
   Я молился молча. Ведь воинам, идущим в бой, не о смерти должно слышать — о победе… А шум моря всё усиливался и заполнял собой всё вокруг. Могучий глас триумфа, он поднимал меня, наполнял тело легкостью… Я повернулся к Ипполите. Она прямо светилась доблестью и красотой; но даже она — самая близкая мне среди смертных, — казалась далека, за той хрустальной стеной, в которой я стоял один с поющим богом. Если бы я предчувствовал приближение обычной смерти, то попрощался бы с ней, посоветовал бы, как жить без меня, что сделать для сына… Но я шел с судьбой. Что будет — будет. А это наш последний подвиг, наша последняя общая битва — так пойдем в нее гордо и радостно!.. Пусть она заплачет потом…
   Она пристально смотрела на меня… Я не знал, сколько времени прошло с тех пор, как я услышал голос Посейдона, но все были спокойны, так что наверно совсем немного… А она мне сказала:
   — В тебе словно факел, Тезей! Ты светишься победой!
   — Ты тоже, — говорю. На самом деле было видно, что великое предчувствие коснулось и ее. — Ну что ж, пора. Во имя богов — вперед!
   Мы сбежали в седловину меж холмов и, закрывшись щитами от стрел, начали подниматься на Пникс. Тот человек, что пошлет мою жизнь богу, — он там, наверху… Быть может, это женщина — Лунные Девы с их звонким боевым кличем тоже были там, яркие в утреннем солнце, как фазаны… Подъем был крут, но меня несла на себе волна судьбы, и я его почти не ощущал; однако что-то мне мешало — это был мой щит, тяжелый, с бронзовыми бляхами на бычьей шкуре. Уже обреченный, я тащил с собой по привычке этот груз, годный лишь на то чтобы спасать мне жизнь… Отстегнул пряжку ремня, бросил щит и побежал дальше открытый — не мое дело выбирать, когда меня настигнет смерть…
   Без щита стало хорошо: теперь я полностью был в руке бога и чувствовал себя свободно и радостно. Это тайна, которую я доверяю только царям, поскольку их это касается: иди с готовностью и ничего не бойся, ибо бог войдет в тебя — и взамен скорби наполнит тебя восторгом. Все испытавшие это погибли раньше, чем смогли об этом рассказать; только я могу дать этот совет. Наверно, он должен пригодиться когда-нибудь какому-то народному вождю, когда настанет час его… Иначе зачем бы я остался жив?
   Воины не отставали от меня. Пока крутизна не сбила им дыхание, не смолкали радостные клики и пение пеана… И ни один не крикнул мне, чтобы я взял щит. Они видели, что бог вдохновлял меня, и думали — мне было знамение, что мне ничего не грозит… И это их ободряло. Даже Ипполита меня не укорила. Она всё время была рядом, разве что задерживалась для выстрела… Лунные Девы увидели ее и кричали ей, потрясая кулаками, — но ее разгоряченное лицо было спокойным, оно не изменилось даже тогда, когда на валу появилась Мольпадия, Царь Дев, и воззвала к Богине, подняв священный топор.
   Вершина была уже близко. Стрелы, камни и дротики летели тучей, но всё проносилось мимо меня, будто бог прикрывал меня своей ладонью. Я подумал: «Когда паду — эта сила, что бушует во мне, перельется в мой народ; их не обескуражит моя смерть.» И я любил их… Но не испытывал ненависти к врагам: ведь им пришлось вторгнуться сюда, как пришлось когда-то нашему народу… Их судьба была в руках богов так же, как наша…
   Царь Дев опустила свой топор и потянулась за луком… Она целилась — и песнь бога вознеслась во мне как звук тысячи сладкозвучных рогов; я слышал в ней, что не покину Скалу и мой народ, что тень моя будет приходить к ним в великие дни радости и опасности, услышав их и пеаны и молитвы…
   Лук выпрямился, я подумал: «Вот оно!..» Но удара не было — только музыка вдруг оборвалась, как обрезало ее, в голове звенело от тишины… И тут я услышал вскрик.
   Золотой султан, что реял так легко и гордо, — падал передо мной, трепеща как подстреленная птица… Отгороженный богом, — уверенный в своей смерти, — я не заметил, как она бросилась вперед и прикрыла меня. Раскинув руки, она упала на колени, потом — я не успел подхватить — качнулась вперед — и опрокинулась на бок, перевернутая стрелой, торчавшей в груди.
   Я встал на колени на острые камни, я обнял ее… Голос бога, ветророжденная легкость — всё исчезло, как счастливый сон утром жесткого дня. Ее глаза блуждали, уже ослепленные смертью, и только рука осмысленно искала что-то вокруг… Я взял ее в свою — ее пальцы сжались, а губы тронула улыбка.
   Она хотела что-то сказать, — но только предсмертный вздох вырвался из раскрытых губ. Душа еще какой-то миг поддержалась на трепещущем дыхании… Но вот она резко дернулась, и дрожь прошла по ней, словно лопнула тугая струна… А потом отяжелела — и я понял, что она ушла.