Но вот впереди показалась дверь наверх, а под нею светлая полоска… Мы тихонько поднялись по ступеням, я прижал к двери ухо — изнутри доносились песнопения.
   Уже нажимая на дверь, я всё еще боялся, что она окажется заклинена из-за перекоса и мы не сможем открыть ее тихо. Но она открылась, открылась совершенно беззвучно, петли были в масле с моего последнего прихода… Сжав в руках оружие, мы скользнули внутрь. Передняя была смутно освещена, — мерцали отблески дальних огней, — мы крадучись пересекли ее, а дальше открывалась большая лестница, вся темно-красная в свете горящего неба… Но внизу под лестницей горели лампы, и с дымом пожара смешивались клубы ладана. Я знаком приказал молчать и стал приглядываться, что там происходит.
   Священный обряд продирался из всеобщего страха и хаоса: жрецы и жрицы в мирском платье, с какой-нибудь тряпкой, обозначавшей их священное облачение; лампы из простой глины на драгоценных подставках, резная курильница в руках чумазого мальчишки, брошенные вазы бесценной работы, — из трещин течет, вокруг лужи, — а рядом священные масла в кухонных горшках… Белый трон Миносов с грифонами по бокам был пуст; чумазая толпа смотрела в другую сторону, на врытый в землю дворик. Вокруг него стояли бледные от страха прорицатели; их златотканые хитоны были измазаны и изорваны, и выглядели они — словно паяцы, что нарядились в обноски богачей, купленные у лакеев. Их заклинания дрожали, словно мольбы нищих; и всё помещение было заполнено противным гнусавым гулом, который смешивался с кашлем, когда поднятый ветром пепел попадал им в горло…
   Внизу в том дворике стоял человек, обнаженный до шеи, грузный, толстоногий, заросший черной шерстью на груди, в паху и на ногах, — стоял, расставив ноги, перед священной Лабрис. Торс его блестел от елея — дрожащие старики, мужчина и женщина, мазали его наполовину парализованными руками… От шеи книзу он был человек, грубый и мерзкий; кверху — зверь, благородный и прекрасный: спокойная и величественная, с длинными рогами, с кудрявым лбом, блестящая бычья маска Дедала смотрела на всю эту суматоху серьезными хрустальными глазами.
   Сквозь пение был слышен шум схватки, приглушенный стенами: стук камней, звон оружия, крики мужчин, вопли амазонок… Бой наверху продолжался, — наши друзья нас не подвели, — теперь пришло и наше время. С резким боевым кличем я выскочил из темноты и ворвался в толпу.
   Священнослужители с визгом бросились врассыпную; у лестницы началась давка, старики и старухи сбивали друг друга с ног, а те, кто был моложе и сильнее, бежали вверх прямо по их телам… Сверху снаружи донеслись испуганные крики оборонявшихся — они услышали, что их обошли с тыла… Несколько обезумевших стражников, располагавшихся возле самого Тронного Зала, в беспорядке вбежали внутрь — я решил, что Журавли с ними управятся. А у меня — у меня было свое дело.
   Он стоял в нише напротив высокой стены, что держала над ямой верхнюю площадку лестницы. Яма была настолько глубока, что выбраться оттуда он мог только по этой лестнице, а я стоял наверху и кричал его имя. Я хотел, чтобы он узнал меня. Золотая маска повернулась, мне в лицо глянули ее изогнутые глаза… Этот царственный взгляд придавал величие даже тому, что было спрятано за ним; завороженный этим взглядом, я поднял руку — и отдал ему тот салют, каким приветствует быка капитан команды. И спрыгнул к нему вниз.
   Какой-то момент он стоял так же неподвижно, потом рука его выстрелила вперед — и будто черная молния сверкнула вокруг него: он схватил с ее подставки Мать Лабрис, Поедательницу Царей, древнюю защитницу рода. На лестнице над ним завизжала жрица…
   Он не признавал во мне воина, потому я был готов убить его безоружного; убить, как дикого зверя… Но раз будет бой — тем лучше! Я плясал вокруг него с обманными выпадами копьем, а он ждал, пригнувшись, топор на плече… И мне было как-то странно, дико было, что мы вооружены. Вот рога его — это нормально, и мне надо бы ухватить их и прыгнуть, чтобы игроки вокруг выкрикивали ставки и кричал бы народ на крашеных трибунах… Старики — жрец и жрица — выползли наружу, и теперь небольшое пространство было свободно. Я хотел кончить с ним поскорее и сделал уже настоящий выпад, но страх и ему придал быстроты — каменное лезвие обрушилось на древко моего копья, в пяди от наконечника, и копье надломилось, будто травинка, по которой стегнули прутом. И мы остались вдвоем в нашей маленькой бычьей яме, как в дни древних жертвоприношений: вооруженный зверь и безоружный человек.
   Он приближался, поднимая топор для удара, и я слышал его мрачное ворчание внутри маски. Мясистые плечи его были мощны, а наверху, в Тронном Зале, кипела битва, и помощи оттуда быть не могло. Он обошел меня, отрезал от лестницы, отжал назад к той самой стене, у которой сам стоял сначала… Дальше мне некуда было отступать, нечего было делать — и в этот миг тело само за меня подумало, как это бывало на арене: когда секира полетела мне в голову, я камнем пал на землю. Удар пришелся по стене, а я ухватил его за ногу и рванул.
   Пол земляного дворика был утрамбован в камень, упал он тяжело. Золотая маска глухо зазвенела, ударившись о землю, и увидев ее сбоку — когда хватал его — я понял, что ему теперь придется драться вслепую. Топор еще был у него в руках, но теперь он не мог размахнуться; перехватившись, он бил меня, как бил бы камнем, пока мы с ним катались по земле, но я задерживал его руку, так что эти удары большого вреда не причиняли. А я думал: «Лабрис ни за что не станет сражаться за него…» Она была стара, привыкла к почтению, ее лишь недавно кормили царем… Она не могла позволить обращаться с собой так небрежно.
   И я был прав. Если бы он отпустил ее и боролся бы двумя руками — у него был бы шанс. Он был вдвое массивней меня и не измотался так, как я в тот бесконечно длинный и трудный день; но он не был борцом, хотя критяне вообще хорошо знают это дело, — он никак не мог отказаться от надежды расколоть мне голову. И поэтому у меня было время вытащить из-за пояса кинжал — пока он замахивался — и вогнать его со всей силой, какая во мне еще осталась. Кинжал долго шел сквозь его жирную тушу — но дошел-таки дотуда, где жила его жизнь. С ревом он схватился за грудь и переломился пополам, а я поднялся, с секирой в руке.
   Народ на лестнице закричал, но в этом крике было больше изумления, чем печали; потом все разом стихло. Я глянул наверх — все Журавли были невредимы, стражники разбежались… А он корчился передо мной и царапал об землю благородную маску Бога-Быка. Я сорвал ее и поднял вверх к народу.
   Теперь стало видно его лицо: перекошенное, зубы оскалены… Я шагнул к нему, чтобы услышать, если он скажет что-нибудь; но он только смотрел на меня, словно на призрак хаоса, увиденный в кошмарном, бессмысленном сне. Он собирался править без готовности к жертве, он никогда не ощущал дыхание бога, которое возвышает человека над ним самим, — в нем ничего не было такого, что позволяло бы ему по-царски войти в мрачный дом Гадеса. Однако на груди его, вперемешку с кровью и потом, блестело масло, — оттого он и был такой скользкий, когда боролись мы, — он был уже помазан на царство, когда мы ворвались сюда… Так что оставался еще один обряд, который надо было выполнить.
   Я надел маску Миноса на себя. Сквозь толстый шлифованный хрусталь все казалось маленьким, далеким и очень четким — пришлось подождать немного, пока привык к этому и смог определять расстояние… А потом — потом я занес Лабрис над головой и бросил ее вниз, и весь пошел следом за этим ударом, головой, плечами — всем телом… Ее сила пела в моих руках, а голос внизу — смолк.
   Из Тронного Зала донеслись крики Журавлей, от портика — шум бегства, когда до защитников дошла весть о моей победе… А я — я стоял спокойно и видел сквозь хрусталь маленькую яркую картинку; такую могут видеть боги, что глядят вниз с неба, — далеко-далеко вниз и на тысячу лет назад, на людей, которые жили и страдали в давние-давние дни…
   Я смотрел — и на душе у меня была великая тишина.

5
НАКСОС

1

   Мы все-таки отплыли наконец с Крита. Корабль себе нашли в оливковой роще.
   Не только землю поразил тогда трезубец Посейдона. Отступившее море, что посадило на сухое дно корабли в Амнисе, при землетрясении ринулось назад; оно снесло дамбу, выбросило на берег корабли, затопило и разрушило нижний город, и убило людей больше, чем любая война… Но несколько кораблей волна отпустила на землю мягко; как тот, что мы нашли среди олив. Мы скатили его вниз к воде по стволам поломанных деревьев.
   Мы охраняли корабль днем и ночью, пока погода не позволила нам уйти. Весь Крит полыхал мятежами. Как только разошлась весть, что Дом Секиры пал, — коренные критяне поднялись по всей стране: разрушали крепости и грабили дворцы. Иногда хозяев убивали вместе со всеми домочадцами, иногда они бежали в горы; лишь немногих, кого народ любил, оставили в покое. Каждый час приходили новые слухи, то и дело у меня появлялись чьи-то посланцы с предложением возглавить ту или другую банду… Всем им я отвечал одно и то же: я, мол, скоро вернусь. Освобожденный бычий плясун во главе освобожденных рабов, грабящих страну, — нет, не так я хотел править Критом. Я хотел прийти сюда царем — и для критян, и для эллинов… Уж теперь не будет недостатка в кораблях; если не хватит в Аттике, Трезене и Элевсине — эллинские цари будут локтями друг друга распихивать, чтобы принять участие в этом предприятии; будет больше, чем нужно, если я не поспешу в поход. Отныне материк будет править островами; никогда больше ни в одном эллинском царстве юноши и девушки не будут бежать в горы при виде критского паруса!..
   На корабль вместе с нами взошли бычьи плясуны из эллинских земель и минойцы с Киклад. Только две девушки остались, чтобы выйти замуж за критян; те любили их с трибун, посылали письма и подарки, но встретились с ними только теперь. Эти девушки были из других команд, а Журавли, — даже сейчас, когда сердца наши уже почти дома были, — Журавли держались одной семьей.
   Набрать экипаж было нетрудно: в общей суматохе многие покончили со своими старыми врагами и теперь стремились убраться, прежде чем их отыщет кровная месть.
   Мы построили навес возле корабля; а девушкам не позволяли отходить слишком далеко, даже вооруженным, — время было беззаконное.
   Когда наконец установился нужный ветер, мы собрались на берегу и убили быка Посейдону, и возлили ему меда, масла и вина: благодарили его за милости его, молили благословить нас в пути… И Пелиду, Владычицу Моря, мы не забыли; и Ариадна принесла ей жертвы. Платье ее было изношено, прислуживали ей при обрядах две старые вороны из прежних жриц, — мы нашли их нечаянно возле их костра из палочек, нечесаных, несчастных, — но она была так прекрасна, что у меня дух захватило от красоты ее; как на арене, когда видел ее в ложе Богини.
   Костры залили вином, корабль сбежал по каткам и закачался, почувствовав воду… Я поднял Владычицу на руки и пошел по пояс в воду, чтобы поставить ноги ее на палубу, которая отнесет нас домой.
   И вот я снова стоял на критском корабле и смотрел на беспокойное море, на желтые скалы, что вздымались из пены… Ариадна плакала по родине; пока я рассказывал ей об Аттике, последние следы ее земли ушли под воду.
   На другой день к вечеру мы увидели впереди дым. Кормчий сказал:
   — Это на Каллисте, где мы должны были сегодня ночевать. Лес горит или война.
   — Этого нам больше не надо, — говорю. — Подойдешь ближе — смотри. Если город горит — иди на Анафу.
   Мы шли прежним курсом; а дым висел в небе как громадное облако, черное от грома… И когда подошли поближе — на нас посыпался пепел. Весь корабль покрылся им, и тела наши, и одежда — всё потемнело. Вдруг впередсмотрящий позвал кормчего, и они о чем-то заговорили на смотровой площадке, взволнованно, растерянно… Я поднялся к ним — бледные оба, кормчий говорит:
   — Земля изменилась!
   Я посмотрел на серый обрыв — верно!.. Внутри заныло от ужаса; и небо, казалось, было напитано чудовищной яростью бога… Но я прислушался к себе — предупреждения не было; всё было тихо и спокойно, кроме черного облака. Потому я сказал:
   — Подойдем ближе.
   Мы шли под парусом. Свежий попутный ветер относил дым к северу, вечернее солнце было бледно и чисто; и, подходя к берегу с запада, мы увидели с ужасом, что сотворил здесь бог.
   Половина острова начисто исчезла, ее словно отрезало от самых вершин центральных гор — и прямо вниз, в море. На месте дымившей горы не было ничего, бог унес ее всю: всю громаду камней и земли, лесов, козьих пастбищ и оливковых рощ, садов и виноградников, овчарен, домов… Это исчезло, всё исчезло. Там ничего больше не было, кроме воды, — громадный изогнутый залив под отвесными стенами скал, в нем плавают какие-то обломки… А сбоку от залива, на низком мысу, — сам по себе — небольшой дымящийся холмик. Это всё что осталось от громадного дымохода Гефеста.
   Море вокруг нас было усеяно горелыми сучьями, мертвыми птицами, обугленными клочьями соломенных крыш… Проплыло что-то похожее на белую рыбу — это была женская рука… Я содрогнулся. И вспомнил, как мне тревожно было здесь по пути на Крит. Здесь наверняка произошло что-то ужасное; какое-то кошмарное святотатство, что-то такое, что заставило богов в небесах закрыть лица свои. А как здесь всё было в прошлом году! — всё в цветах, сады фруктовые в белом уборе, и на вид остров был не опаснее улыбающегося ребенка… Вот только та обреченная яркость.
   Мы не стали задерживаться: моряки не хотели останавливаться здесь. Они полагали, что в таком месте даже море и воздух должны быть насыщены божьим гневом, что он может прилипнуть к человеку и выесть мозг из его костей… Некоторые даже хотели принести в жертву юнгу, чтобы удержать темновласого Посейдона от преследования; но я сказал — бог без сомнения взял здесь всё, что ему причиталось, и вообще он был разгневан не на нас. И так мы покинули это место, и рады были уйти с него; гребцы так старались поскорей оставить остров за кормой, что старшой не успевал отбивать им такт работы. Солнце стало садиться, и закат был такой, какого ни один из нас никогда не видел, — великолепный и ужасный. Пурпурными башнями громоздились облака; а небо было алое, зеленое, золотое… и краски горели по всему небу из края в край, и никак не тускнело это великолепие… Мы посчитали это знаком, что боги не гневаются больше и по-прежнему дружелюбны к нам. При легком бризе мы к полуночи добрались до Иоса и заночевали на нем… А на другое утро ветер был свеж, и мы взяли курс на высокие горы острова Диа, город которого называется Наксос.
   Еще до вечера мы были в гавани и глядели вверх на склоны гор, обильные оливами среди зеленых хлебов, садами и виноградниками… Великая Мать так возлюбила этот остров, так была щедра к нему — неудивительно, что его назвали ее именем. Этот остров — самый крупный в Кикладах и самый богатый. Уже издали увидели мы царский дворец, стоящий среди виноградников, — высокое яркое здание в критском стиле… Ариадна улыбнулась, показала на него; и я был рад, что это место напоминает ей дом. После Каллисты она была подавлена.
   Два-три бычьих плясуна были отсюда, они рассказывали свою историю в объятиях ошалевшей от радости родни… После того как пал Лабиринт, мы были первым кораблем, пришедшим сюда прямо с Крита; до сих пор они пользовались дикими слухами, дошедшими из третьих рук. Они кричали наперебой, что видели ужасные знамения: грохот, словно тысяча громов, и ливень из пепла, и ночное небо, освещенное пламенем над Каллистой… Всё это случилось, рассказали нам, в тот самый день и час, когда был поражен Дом Секиры.
   Наши новости наполнили их трепетом и изумлением. С незапамятных времен Минос был Великим Царем над всеми островами, они жили по его законам и платили ему дань… С Наксоса эта дань была велика, поскольку остров был богат. В этом году уже снова подходил срок, а теперь они могли оставить себе свои маслины, и зерно, и овец, и мед, и вино, лучше которого нигде не бывает… и все их юноши и девушки будут плясать дома… Назавтра должен был состояться праздник в честь Диониса, который сам посадил здесь виноград, когда приплыл с востока женихом Матери; завтра праздник — и уж они так отметят этот день, как никогда еще не отмечали!
   Но когда они услышали, кто такая Ариадна, — эта новость затмила всё остальное. Вообще народ на острове смешанный, но двор и царский дом — чистые критяне, древнее племя без примеси эллинской крови. У них древняя вера, и правит царица; и потому, когда они увидели среди себя Богиню-на-Земле, это было большее событие, чем если бы сам Минос к ним явился. Они усадили ее в носилки, чтобы нога ее не касалась земли, и понесли наверх к Дворцу. Я шел рядом с ней, все остальные — следом.
   У входа во Дворец они опустили ее, слуга вышел навстречу с чашей приветствия… Нас развели по ваннам, потом повели в Зал. Царица сидела на своем месте перед царской колонной, в кресле из оливкового дерева с инкрустацией — жемчуг и серебро, — ножная скамеечка перед ней была покрыта ярко-красной овечьей шкурой… А рядом с ней на низком стульчике сидел смуглый молодой человек со странно затененными глазами. Я решил, что это царь.
   Она поднялась и пошла нам навстречу. Женщина лет тридцати, еще красивая, и истинная критянка: темные волосы завиты змеевидными локонами, груди тяжелые, но округлые и крепкие, тонкая талия туго стянута золотом… Она протянула Ариадне обе руки и встретила ее поцелуем приветствия… Дворцовые женщины богато нарядили Ариадну из гардероба царицы — в синее платье, что звенело серебряными подвесками, — а глаза ее, подведенные после купания, горели в свете ламп.
   Столы ломились от изобилия, и места хватало для всех плясунов, хоть нас было почти что сорок человек. Царица была учтива и настаивала, чтобы мы поели и напились, а потом уже стали бы рассказывать о себе… Ариадну она усадила справа от себя, во главе всех женщин. Когда я сказал, что я ее муж, — мы должны были пожениться только в Афинах, но об этом не стоило там говорить, — когда сказал, что я ее муж, то меня посадили слева, рядом с царем.
   Это был красивый юноша, лет шестнадцати. Легкий, грациозный — словно специально созданный для радости и любви. Он выглядел не настолько сильным, чтобы быть в состоянии драться за свое царство, и я подивился, помню, как он туда попал, — но мне не хотелось его спрашивать. Что-то с ним было не в порядке, я не мог найти этому названия. Демон был в глазах его. Не то чтобы глаза блуждали, как у человека с расстроенным рассудком, — наоборот; они, пожалуй, были слишком неподвижны. На что бы он ни смотрел, — казалось, он хочет высосать это взглядом, впитать в себя. Когда ему дали в руки его золотой кубок, он крутил его, пока не разглядел весь узор, а потом еще долго гладил пальцем… Со мной он был очень вежлив, но… как человек, из учтивости скрывающий какую-то напряженную мысль. Только однажды, сколь я видел, он посмотрел на царицу — посмотрел с печалью, которой я не смог понять; казалось, к этой печали примешано еще что-то темное, мрачное… Мне совсем не обязательно было с ним говорить, кроме обычных у стола любезностей, но что-то в его молчании угнетало меня; и я спросил, только чтоб он не молчал больше: «У вас здесь завтра праздник бога?»
   Он поднял глаза и посмотрел мне в лицо. Не как-либо особенно, а так же, как смотрел на кубок, на женщин, на огонь только что зажженной лампы… Потом ответил: «Да…» Больше он ничего не сказал, но тут что-то разбудило мою память — и я вдруг понял. Вспомнил, как Пилай говорил мне в горах над Элевсином: «Я знаю, как выглядит тот, кто предвидит свой конец».
   И он прочел это на моем лице. Глаза наши встретились, пытаясь говорить друг другу… У меня на языке вертелось: «Будь после полуночи на моем корабле, и с рассветом мы исчезнем отсюда; я стоял на том месте, где ты стоишь сейчас, — и ничего, смотри, я свободен… В человеке есть нечто большее, чем мясо, зерно и вино, которые питают его; как оно называется, я не знаю, но кто-то из богов должен знать…» Но в глазах его не было ничего такого, чему я мог бы сказать всё это: он был землепоклонник, и древняя змея уже плясала перед душой его.
   Так что мы просто выпили. Он пил много, и я этому не удивлялся; а говорить нам, по сути дела, было не о чем, не мог я ему ничего сказать… Так что и не знаю, знал ли он, что мне жаль его; а если знал — утешало его это или злило?..
   Когда мы покончили с едой, царица пригласила нас рассказывать. Ариадна поведала, как пал Лабиринт, как мне было предупреждение, и кто я такой. Когда заговорила обо мне — покраснела, а мне захотелось чтоб скорей настала ночь… Но я все-таки заметил, что царица пожалела Владычицу; когда услышала, что та собирается в Эллинское царство, где правят мужчины. А что до царя — он слушал, широко раскрыв свои темные глаза, в которых отражались огни светильников; и я видел, что если б это было сказание о титанах или о древней любви богов — ему было бы всё равно, потому что он в последний раз смотрел на ночь, на пир, на свет факелов…
   Ариадна закончила свой рассказ, и царица пригласила меня рассказать о себе.
   — Увы!.. — вздохнула она, когда я закончил тоже. — Кого можно назвать счастливым, пока он не дожил до конца дней своих? На вашу долю, Госпожа, выпало столько бед!.. — Потом вспомнила и, поклонившись в мою сторону добавила: — И однако в конце концов парки смягчились над вами.
   Я поклонился в ответ, Ариадна улыбнулась всем вокруг… Но я вдруг вспомнил, как она мне говорила на Крите: «Ты варвар, мне няня говорила, что вы едите плохих детей…» Вспомнил и подумал: «Она всегда будет видеть меня, в сердце своем, бычьим прыгуном с материка? Даже когда стану царем — и тогда тоже?»
   А царица всё говорила:
   — …вы должны собраться с духом и забыть свои горести. Вы и ваш муж — и ваши люди — вы обязательно должны остаться на наш завтрашний праздник и почтить бога, приносящего людям радость.
   Когда она это говорила, я, по счастью, не смотрел на юношу рядом со мной; но больше всего мне хотелось убраться оттуда с первым рассветом. Пытался поймать взгляд Ариадны, — но она уже благодарила. К тому же, снаружи поднимался ветерок, который завтра мог запереть нас в порту; если, оскорбив этих людей, мы не сможем тотчас же исчезнуть — невеселая получится история… И вообще, теперь, когда Крит пал, времена пойдут сложные и друзья могут понадобиться… Надо было соглашаться, и мне удалось сделать вид что я рад приглашению.
   Когда замолк арфист, царица пожелала нам приятного отдыха и поднялась со своего кресла. Царь тоже пожелал мне доброй ночи и встал… Снова встретились наши глаза, и сердце у меня едва не разорвалось от тех слов, что надо было сказать ему, — но в тот же миг куда-то пропали эти слова, так я ничего и не сказал. А когда они подошли к лестнице, она взяла его за руку.
   Столы убрали, и мужчинам постелили в Зале. Женщин увели в другое место, к огорчению тех, кто успел стать любовниками за время нашей свободы. Теламон и Нефела были в их числе… Но из того, что я слышал о завтрашних обрядах, это был только пост перед пиром. Нам с Ариадной отвели прекрасный покой на царском этаже; это была наша первая ночь на настоящей постели, потому я не стал много говорить о задержке, хоть ветер и стих. Сказал только, что дома было бы еще лучше. Она ответила: «Конечно, но жалко было бы пропустить праздник. Я же никогда не видела, как его устраивают здесь». Раз никто не сказал ей того, что знал я, — я тоже не стал говорить. Скоро мы уснули.
   На другое утро, совсем еще рано, нас разбудило пение. Мы оделись, присоединились к остальным, и пошли с народом вниз к морю. Вокруг уже плясали, и из рук в руки передавались кувшины с неразбавленным вином, темным и крепким, сладким как спелые гроздья… Народ нас приветствовал, огонь вина и смеха перекинулся и на нас; и мы начали чувствовать то единение с праздником, что дарит людям Вакх.
   Все смотрели в море, и вскоре раздались восторженные крики навстречу парусу… Корабль обогнул мыс и подходил к священному островку, у самого берега; и в это время женщины начали исчезать. Наксийки забирали с собой и наших девушек, и Ариадну тоже увели от меня… но я не видел в этом никакой беды, зная с каким почтением к ней относятся.
   Корабль приближался. Он был сплошь увит зелеными ветвями и гирляндами; мачта, весла и форштевень были позолочены; парус — алый… На палубе распевал хор юных девушек, с бубнами, флейтами и кимвалами; а на носу корабля стоял вчерашний царь, опоясан шкурой молодого оленя, увенчан плющом и побегами винограда. Он был очень пьян, — от вина и от бога, — и когда он махал рукой толпе, я увидел в его затененных глазах сумасшедшую радость.
   На священном островке его ждала его свита и повозка. Они пошли по воде навстречу кораблю и подвели его к острову, а потом под грохот музыки подняли царя на берег. Вскоре повозка поехала через пролив, воды там было по колено… Мужчины, ряженные в леопардовые шкуры и в бычьи рога, тащили ее за веревку; а вокруг них плясали другие — и огромные фаллосы из кожи, подвязанные у них в паху, болтались в такт их прыжкам. Они пели, кривлялись, выкрикивали в толпу непристойные шутки… Золоченая повозка двигалась за ними следом, а вокруг нее шли женщины.