что он говорит, -- так, по крайней мере, казалось его не совсем чистой
совести. Потом она рассказала ему про обеих своих подруг, которых доктор,
должно быть, еще помнит; одна из них обручилась с каким-то запоздалым
приезжим из Берлина. Сабина с матерью собираются поехать на свадьбу и -- как
вставила фрау Шлегейм -- после долгого перерыва еще раз нырнуть в водоворот
большого города. Греслер вновь обратил на Сабину настойчивый, нетерпеливый,
почти умоляющий взгляд: а как же я? Но глаза девушки оставались
непроницаемы. И хотя сама она, казалось, постепенно становится приветливее и
мягче, Греслер все-таки чувствовал, что его карта бита. Но гордость его
восставала против такого приуготовленного ею молчаливого конца, и он твердо
решил перед уходом попросить у Сабины объяснений. Он поднялся и с деланным
спокойствием намекнул на возможность встречи на рождество в Берлине. Сабина
тоже встала из-за стола, очевидно намереваясь проводить гостя. И как в
прекрасные прошлые дни, только молча, они пошли рядом между елями по
направлению к дороге, где его ждал экипаж. Неожиданно, почти непроизвольно,
Греслер остановился и спросил:
-- Вы сердитесь на меня, Сабина?
-- Сержусь? -- беззвучно повторила она. -- За что?
-- За письмо, за мое злосчастное письмо. Я это знаю.
И, увидев в темноте, что она только болезненно вздрогнула и, словно
обороняясь, сделала рукой отрицательный жест, он торопливо заговорил, хотя и
чувствовал, что с каждым словом запутывается все безнадежнее. Она не поняла
его письма, совершенно не поняла. Написать это его побудили только
честность, только чувство долга. О, почему он просто не последовал влечению
сердца, своей страсти! Он же любит ее, любит с первой минуты, когда увидел
ее у постели больной матери. Но он не мог, не смел поверить своему счастью
после такой безрадостной, одинокой, беспокойной жизни! Он не смел ни на что
больше надеяться, ни о чем больше мечтать. Ведь он же старик! Да, да, почти
что старик! Правда, молодость определяется не одними годами, он это
чувствует. Он понял это во время бесконечных дней разлуки с ней... Но ее
письмо, дивное, прекрасное письмо, -- о, такого письма он был недостоин!
Греслер перебивал сам себя, путался, не находил нужных слов, да и не мог
найти: путь от его уст к ее сердцу был уже навеки засыпан. А когда он
наконец в отчаянии закончил негромким сдавленным криком: "Простите меня,
Сабина, простите меня!" -- то издалека услышал ее голос:
-- Мне не за что вас прощать. Но лучше бы вам не начинать этот
разговор. Я надеялась, что вы воздержитесь от него, иначе я попросила бы вас
не приезжать.
Голос ее звучал так сурово, что у Греслера внезапно затеплилась новая
надежда. А вдруг она так неумолима из-за оскорбленной любви? Оскорбленная
любовь -- все-таки любовь, она остается, несмотря ни на что, и Сабина просто
стыдится ее. И с новым мужеством он начал опять:
-- Сабина, я прошу только одного: позвольте мне вновь задать вам тот же
вопрос, когда я вернусь сюда весной.
Она перебила его:
-- Здесь очень свежо. Прощайте, доктор! Потом добавила:
-- Желаю всего наилучшего.
И ему показалось, что, невзирая на темноту, он различает на ее лице
ироническую улыбку.
-- Сабина!
Он схватил ее за руку, пытаясь удержать. Она мягко отстранилась.
-- Счастливого пути! -- вымолвила она, и в голосе ее еще раз прозвучала
та доброта, которую он навеки утратил. Потом она повернулась и, не ускоряя
шага, но решительно, направилась к дому и скрылась в дверях.
Греслер с минуту постоял, затем поспешил к экипажу, сел, закутался в
пальто и плед и поехал домой. В его душе кипела злоба. "Прекрасно! -- думал
он. -- Ты этого хочешь, ты толкаешь меня в объятья другой; пусть будет
по-твоему. И это еще не все, как ты скоро узнаешь... Еще до отъезда на юг я
приеду сюда вместе с нею. Проживу тут несколько дней. Буду с ней кататься
здесь, у дома лесничего. Ты увидишь ее! Познакомишься с ней. Будешь с ней
разговаривать. Фрейлейн Сабина, позвольте представить вам мою невесту! У нее
не такая чистая душа, как у вас, фрейлейн, но и не такая холодная! Не такая
гордая, но зато добрая. Не столь целомудренная, но зато прелестная! Ее зовут
Катарина, да, Катарина... "
Он произнес это имя вслух. И чем дальше удалялся экипаж от лесничества,
тем сильнее росло в Греслере чувство к Катарине, которое в конце концов
превратилось в радостное предвкушение того, что скоро, завтра -- да, завтра
вечером он снова будет держать ее в объятиях. Как она удивится, когда завтра
вечером в семь часов внезапно увидит его на Вильгельмштрассе! Вот будет для
нее сюрприз. Но ей предстоит еще другой, гораздо более серьезный. Нет, он
совсем не филистер. У него одно только желание -- быть счастливым, и он
возьмет свое счастье там, где ему предлагают его так искренне, так
радостно-готовно, так подлинно женственно. Катарина, Катарина... Как хорошо
все-таки, что он еще раз встретился с Сабиной: лишь теперь он понял, что ему
нужна только Катарина и никто другой.

    XVI


На следующий вечер, через час после приезда, он уже стоял на углу,
откуда должен был сразу заметить Катарину, когда она выйдет из перчаточного
магазина. Две другие продавщицы вышли одна за другой из дверей и удалились,
ставни опустили, артельщик тоже ушел, свет погас, а Катарины все не было.
Странно. Очень странно. Ведь ее отпуск кончился! Почему же ее не было в
магазине? Греслером внезапно овладела ревность. Сомнения нет -- она с
кем-нибудь другим. С каким-нибудь прежним знакомым -- теперь можно и
вернуться к нему, раз старый доктор из Португалии с индийскими шалями и
янтарными нитками покинул город. А может быть, у нее появился новый
знакомый? Почему бы и нет? У нас ведь это делается просто, не правда ли,
фрейлейн Катарина? Где же вы сейчас? В театре, наверное. Таков уж заведенный
порядок: в первый вечер театр и ужин, во второй все остальное! Она, должно
быть, уже не раз это проделывала. Но начать все сызнова на другой же день --
нет, это уж слишком! И ради подобного ничтожества он потерял такого
человека, как Сабина! Убежала себе с шалями, шляпами, платьями и украшениями
и вдобавок еще насмехается вместе с каким-нибудь молодчиком над старым
дураком из Португалии... Мысли доктора путались, он умышленно терзал себя,
отбрасывая всякое более невинное объяснение причин отсутствия Катарины. Что
же теперь делать? Спокойно отправиться домой и махнуть рукой на все -- вот,
безусловно, самый благоразумный выход. Но на такое самообладание он не
способен. Наконец Греслер решил отправиться к дому девушки и там подождать
ее. Он увидит, с кем она вернется, хотя, может быть, она уже успела
поселиться как дома у нового любовника... Нет, этого бояться нечего. Вряд ли
так скоро найдется другой дурак, который поселит у себя это испорченное,
болтливое, невежественное и лживое существо. Греслер искренне презирал ее
сейчас и с каким-то сладострастием весь отдавался этому чувству. "Вы и это
считаете филистерством, фрейлейн? -- обратился он вдруг мысленно к далекой
Сабине, против которой в нем тоже пробудилась жгучая злоба. -- Ну, тут уж
ничего не поделаешь. Выше собственной головы никто не прыгнет -- ни мужчина,
ни женщина. Одна родилась проституткой, другой суждено весь век оставаться в
старых девах, а третья, несмотря на прекрасное воспитание в хорошей немецкой
бюргерской семье, ведет жизнь кокотки, обманывает родителей, брата... и
кончает самоубийством, потому что не находит больше для себя покорного
мужского сердца. А меня господь раз навсегда создал педантом и филистером.
Но клянусь чем угодно, быть филистером -- еще не самое худшее! Ведь со
многими женщинами не быть филистером значит быть одураченным. Кроме того, я
еще далеко не настоящий филистер: ведь если бы некая девица случайно
отказалась пойти на свидание и чинно-благородно вышла в семь часов вечера из
магазина, я действительно был бы способен сделать ее своей женой и увезти в
Ландзароте. Вот бы вы порадовались, господин директор! Но нет, этого не
будет. Я, слава богу, вернусь к вам один, как и уехал, -- если вообще
вернусь: это далеко еще не решено. Во всяком случае, я не явлюсь к двадцать
седьмому октября, как вы изволили приказать, не явлюсь ни за что, если бы
даже и мог. Я прежде всего отправлюсь в Берлин, а может быть, и в Париж и
повеселюсь там вволю, как еще ни разу не веселился".
И Греслер принялся рисовать себе подозрительные вертепы с дикими
танцами полуобнаженных женщин и строить планы чудовищных оргий: все это
должно было стать своего рода демонической местью злосчастному полу, который
так вероломно, так коварно с ним обошелся, местью Катарине, Сабине и
Фридерике.
Тем временем он незаметно дошел до дома, где жила Катарина. Поднялся
резкий ветер и погнал по неприветливой улице столбы пыли. Кое-где поспешно
закрывались окна. Греслер взглянул на часы. Еще не было и восьми. Сколько
часов -- и каких! -- ему еще предстоит? Может пробить и десять, и
одиннадцать, и полночь, может наступить и утро, прежде чем фрейлейн Катарина
соизволит вернуться домой.
Перспектива простоять наудачу несколько часов на ветру и под дождем --
он уже закапал -- была не из приятных, и Греслер начал прислушиваться к
другому внутреннему голосу, который робко заявлял о себе уже и раньше. А
вдруг Катарина просто-напросто у себя дома? Быть может, она ушла из магазина
пораньше, хотя в первый день после отпуска это маловероятно. А что, если ее
отпуск еще не кончился и ей захотелось провести последний свободный день в
кругу семьи? Доктор не слишком в это верил, но подобное предположение само
по себе было уже приятно, тем более что его так легко проверить --
достаточно подняться на третий этаж и спросить у почтового чиновника
Ребнера, дома ли его дочь. Едва ли это вызовет подозрение: наверное, не
такие уж строгие правила в доме, где дочь возвращается из деревни с двойным
количеством багажа по сравнению с тем, что она туда повезла. А если дома ее
нет, то, может быть, случайно удастся узнать, под каким предлогом она
сегодня ушла. Если же она дома -- ну, тогда тем лучше, тогда все в порядке,
все превосходно, тогда с нею можно будет сейчас же увидеться и условиться
сразу на завтра, послезавтра и все последующие дни. Тогда все то, над чем он
сейчас так мучительно размышлял, -- просто ерунда. Тогда ему останется
только мысленно попросить у нее прощения за все, в чем он ее заподозрил
из-за своего ужасного настроения, в котором повинна не столько она, сколько
другая. Так, с самыми добрыми намерениями он позвонил в дверь квартиры на
третьем этаже.
Ему открыла маленькая пожилая женщина в простом домашнем платье и
кухонном переднике, удивленно посмотревшая на него.
-- Прошу прощения, -- сказал Греслер. -- Здесь живет почтовый чиновник
Ребнер?
-- Здесь, я его жена.
-- Вот как! Я... я хотел бы повидать фрейлейн Катарину. Я имел
удовольствие...
-- Ах! -- перебила его явно обрадованная фрау Ребнер. -- Вы, наверное,
доктор, с которым Катарина познакомилась в деревне у Людмилы и который
подарил ей такую красивую шаль?
-- Да, это я. Меня зовут доктор Греслер.
-- Доктор Греслер... Да, да, она нам про вас говорила. Сейчас посмотрю,
можно ли к ней, -- она лежит. Она только вчера вернулась домой. Наверно,
простыла
в дороге.
-- Лежит? -- испугался Греслер. -- Давно?
-- Сегодня она совсем не вставала. У нее, должно быть, небольшой жар.
-- А вы приглашали врача, фрау Ребнер?
-- Нет, что вы -- это пройдет: она позавтракала с таким аппетитом.
-- Быть может, вы разрешите мне ее осмотреть, раз уж я случайно попал к
вам. Надеюсь, фрейлейн Катарина не будет ничего иметь против?
-- Разумеется, нет -- вы же врач, как все удачно складывается!
Женщина провела его через довольно большую, неосвещенную комнату в
другую, поменьше, где лежала Катарина. На ночном столике стояла свеча,
отблеск ее освещал мокрый, белый, в несколько раз сложенный платок на лбу
Катарины, который совсем закрывал ей глаза.
-- Катарина! -- воскликнул Греслер.
Она с трудом сдвинула платок, и глаза ее сверкнули лихорадочным
блеском.
-- Добрый вечер, -- прошептала она со слабой улыбкой, словно в
полузабытьи.
-- Катарина!
Греслер подошел к кровати, отогнул одеяло, сдвинул с плеча сорочку и
увидел на теле темно-багровую сыпь. Температура у больной была очень
высокая, состояние подавленное, и Греслеру не пришлось даже продолжать
осмотр: у Катарины явно была скарлатина.
Держа ее руку в своей и чувствуя себя виновником несчастья, глубоко
удрученный доктор опустился в кресло рядом с постелью.
В эту минуту домой вернулся отец девушки и еще с порога закричал:
-- Что это вы, мои милые, тут устраиваете? Позвали-таки врача?
Жена вышла ему навстречу.
-- Не кричи, у нее болит голова. Это доктор, с которым она
познакомилась у Людмилы.
-- Вот оно что! -- сказал отец, подходя ближе. -- Очень рад
познакомиться. Вот видите, посылаешь девочку в деревню, тратишься, а она
возвращается хворая. Впрочем, думаю, ничего серьезного нет, господин доктор.
Просто засиделась на воздухе вечером, а погода теперь холодная. Верно,
Катарина?
Катарина ничего не ответила и только вновь надвинула компресс на глаза.
Доктор Греслер повернулся к отцу. Это был невысокий, тучный, почти лысый
человек с тусклыми глазками и закрученными вверх седыми усами.
-- Это не простуда, -- сказал Греслер, -- это скарлатина.
-- Что вы, доктор! О скарлатине не может быть и речи: это же детская
болезнь. Наша старшая болела ею, когда ей было лет пять. Вот тогда Катарина
могла бы заразиться.
Слишком громкий голос отца заставил больную очнуться.
-- Доктор лучше знает, -- сказала она. -- Но ведь он вылечит меня,
правда?
-- Конечно, конечно, Катарина, -- подтвердил Греслер.
В эту минуту он любил ее так, как не любил до сих пор никого на свете.
Пока он отдавал необходимые распоряжения, явилась старшая сестра с мужем;
тот сперва весело подмигнул доктору в знак приветствия, но, узнав о том;
насколько серьезно больна Катарина, быстро ретировался вместе с женой в
соседнюю комнату. Греслер объявил родителям девушки, что эту ночь он
обязательно проведет у постели больной: в таких случаях первая ночь имеет
очень большое значение, и, оставшись здесь, он, даст бог, сумеет
предотвратить многое, чего легко может не заметить неопытный глаз.
-- Ну, Катарина, -- объявил отец, снова подходя к постели, -- тебе
повезло: не у каждой больной бывает такой врач. Но, доктор, -- добавил он,
отводя Греслера к двери, -- должен предупредить вас: люди мы небогатые.
Конечно, девочка ездила в деревню, но ведь там она жила в гостях у Людмилы,
как вы, наверно, изволили заметить. Мы платили только за билет туда и
обратно.
Жена рассердилась на его болтовню и увела мужа в столовую. Она
чувствовала, что Катарину пора оставить наедине с врачом.
Греслер наклонился над больной, погладил ее по щекам и голове,
поцеловал в лоб и стал ее успокаивать, уверяя, что через несколько дней она
будет совершенно здорова и сейчас же переедет к нему; что он вообще никогда
больше не отпустит ее и будет с нею повсюду, куда бы ни закинула его судьба;
что его неудержимо тянуло сюда; что она его дорогое дитя, его возлюбленная,
его жена и что он любит ее, так любит, как никогда еще никого не любил. Но,
даже видя ее радостную, слабую улыбку, он все-таки понимал, что его слова не
проникают в глубь ее души, а кажутся ей только призрачным сном; что ему
предстоят теперь дни, когда каждая секунда будет наполнена судорожным
страхом за любимую женщину, попавшую в когти невидимого страшного врага, и
что он должен приготовиться к тяжелой, отчаянной борьбе, борьбе, которая уже
сейчас представляется ему бесполезной.

    XVII


Через трое суток, которые Греслер почти без сна провел у постели
больной, ни разу полностью не пришедшей в сознание, хмурым октябрьским
вечером ее трепетная душа навеки угасла. А еще через два дня, в течение
которых Греслер был целиком поглощен всем, что было связано с этим печальным
событием, ее похоронили. Доктор шел за гробом, говорил с ее родственниками
лишь о самом необходимом -- несмотря на общее горе, они остались для него
совершенно чужими.
Тупо стоял он перед могилой, когда в нее опускали гроб, а потом, ни с
кем даже не простившись, ушел с кладбища и поехал прямо к себе на квартиру.
До вечера он пролежал в кабинете на диване, забывшись тяжелым сном. Когда он
встал, было уже темно. Он был одинок, так одинок, как никогда еще не был до
сих пор -- ни после смерти родителей, ни после самоубийства сестры. Жизнь
его сразу стала пустой. Он вышел на улицу, не зная, куда себя деть, куда
направить шаги. Ему ненавистны были люди, город, весь мир, его профессия,
которая в конце концов только привела к гибели ту женщину, в которой ему,
казалось, было суждено на склоне лет обрести свое последнее счастье. Что же
оставалось у него в жизни? Единственным утешением, единственным результатом
всего его существования было лишь то, что он мог теперь навсегда бросить эту
профессию и, если захочется, прервать всякое общение с другими людьми.
На улицах было сыро, на лужайках городского сада, где он неожиданно для
себя очутился, лежал беловатый туман. Греслер поднял глаза: по небу мчались
клочья облаков. Он почувствовал вдруг, что устал -- устал не только от
бесцельного блуждания взад и вперед, но и от пребывания наедине с самим
собой, которое разом стало для него невыносимым. Ему казалось немыслимым
вернуться домой и провести бессонную ночь в тех самых комнатах, где он был
так счастлив с Катариной. Он не в силах бесконечно, в одних и тех же унылых
словах рассуждать с самим собой о своем горе, ни от кого не слыша ни
отклика, ни участия, ни утешения. Ему стало ясно, что если он не хочет
разрыдаться прямо здесь, в парке, завопить и послать небу проклятие, он
должен сейчас же найти человека, с которым мог бы поделиться. Единственным
таким человеком был его старый друг Белингер, и Греслер направился к нему.
Он боялся не застать его дома, но ему повезло: когда доктор вошел в кабинет,
адвокат в турецком халате, окутанный облаками табачного дыма, сидел за
письменным столом, заваленным бумагами и книгами, и что-то писал.
-- Ты опять здесь? -- бросил он вместо приветствия. -- И в такой
поздний час! Что случилось?
Он посмотрел на часы. Было десять.
-- Извини, пожалуйста, -- хрипло выдавил Греслер. -- Надеюсь, я не
помешал.
-- Пустяки. Садись. Хочешь сигару?
-- Благодарю, -- сказал Греслер, -- сейчас курить не могу. Я еще даже
не ужинал.
Белингер посмотрел на него, прищурив глаза.
-- Так, так! Значит, что-нибудь важное... Ну, как обстоят дела с
санаторием?
-- С санаторием ничего не вышло.
-- Ах, значит, сделка расстроилась? Но неужели это так тебя
взволновало? Да говори же! Ведь не мог же ты так, без причины... Я рад,
конечно, твоему посеще
нию... Да говори же, в чем дело. Или прикажешь мне
догадываться? Какая-нибудь любовная история? -- Он
улыбнулся. -- Измена?
Греслер отмахнулся рукой.
-- Она умерла, -- сухо бросил он и, неожиданно встав, заходил взад и
вперед по комнате.
-- Вот как, -- сказал Белингер и замолчал, но, когда Греслер проходил
мимо него, адвокат взял его за руку и крепко ее пожал.
Греслер опустился на стул и, стиснув голову руками, горько заплакал,
так, как не плакал с самого детства. Белингер терпеливо ждал и курил сигару.
Временами он заглядывал в разложенные на столе бумаги и делал в них какие-то
пометки. Когда через некоторое время Греслер, по-видимому, немного
успокоился, он мягко спросил его:
-- Как же это случилось? Она ведь была еще так молода.
Греслер поднял глаза. Губы его искривила саркастическая улыбка.
-- Разумеется, она умерла не от старческой дряхлости. Скарлатина. И
виноват в этом я. Да, да, один я.
-- Ты? Принес заразу из больницы?
Греслер покачал головой, встал и опять заходил взад и вперед. Он был в
глубоком отчаянии, размахивал руками, дышал прерывисто и тяжело. Белингер,
откинувшись на спинку кресла, следил за ним взглядом.
-- А что, если ты расскажешь мне все подробно? -- предложил он. --
Может быть, это тебя хоть немного успокоит.
И доктор Греслер -- сперва запинаясь, потом все более связно, хотя и не
совсем по порядку, -- стал излагать историю своей жизни за последние месяцы.
При этом он то расхаживал взад и вперед, то останавливался -- в углу, у
окна, у письменного стола. Он рассказал не только про Катарину, но и о
Сабине, о своих надеждах и опасениях, о своей второй молодости, о своих
мечтах и о том, как в конце концов все пошло прахом. Временами у него было
такое чувство, словно умерли они обе -- и Катарина и Сабина -- и словно он
один повинен в их смерти. Белингер перебивал его иногда любопытными и
участливыми вопросами. Когда же наконец перед ним раскрылась вся картина
переживаний его друга, он обратился к нему:
-- Скажи, пожалуйста, ты действительно вторично приехал сюда с
намерением... жениться на ней?
-- Конечно. Уж не думаешь ли ты, что меня остановило бы ее прошлое?
-- Нет, не думаю. Я прекрасно знаю, что женщины с прошлым все же
предпочтительней женщин с будущим.
И Белингер отвел глаза в сторону.
-- Ты, пожалуй, прав, -- ответил Греслер и, взглянув на друга, добавил:
-- Да, вот что я еще хотел сказать тебе...
Он запнулся.
Тон его слегка удивил Белингера.
-- Что же именно? -- спросил он.
-- Я прочел твои письма к Фридерике, твои... и еще другие.
-- Вот как, -- невозмутимо произнес Белингер и грустно улыбнулся. --
Это было так давно, друг мой!
-- Да, давно, -- повторил Греслер. И, чувствуя потребность высказать
хотя бы немногословно, но вполне определенно свое мнение по этому поводу,
добавил: -- После чтения этих писем мне, разумеется, стало ясно, почему вы
не поженились.
Белингер сначала посмотрел на него с непонимающим видом. Потом уголки
его рта дрогнули, и он заговорил:
-- Ах, вот оно что! Ты думаешь... потому что она... мне изменила. Так,
кажется, это называется? Господи, из чего только не устраиваешь историй в
юные годы! На самом деле она обманывала только себя, и я -- тоже. Да, да,
именно так. Ну, да все равно, теперь уж слишком поздно.
Оба замолчали.
-- Да, это было давно, -- повторил еще раз Греслер, словно во сне.
Вскоре он почувствовал страшную усталость. Веки закрылись сами собой.
Но он тотчас же очнулся, потому что Белингер взял его за руку и стал
дружески уговаривать провести у него остаток ночи, поскольку час уже
поздний. Он готов уступить ему свою постель. Но Греслер предпочел лечь на
диване, тут же, в накуренной комнате, и сейчас же, не раздеваясь, заснул
тяжелым сном. Белингер накрыл его одеялом, отворил ненадолго оба окна,
привел в порядок бумаги на столе и оставил спящего друга одного.
Когда Греслер проснулся, Белингер стоял перед ним с участливой улыбкой.
-- С добрым утром, -- сказал он, ласково глядя на него.
"Словно врач на больного ребенка после целительного сна", -- подумал
Греслер. Холодное осеннее солнце озаряло комнату. Греслер понял, что спал
очень долго, и спросил:
-- Который теперь час?
В это время на башне как раз начало бить двенадцать.
Греслер поднялся и протянул своему другу руку.
-- Благодарю за гостеприимство. Теперь пора и домой.
-- Я тебя провожу, -- предложил Белингер. -- Сегодня воскресенье, мне
все равно нечего делать. Но прежде ты позавтракаешь, и, кроме того, для тебя
уже приготовлена ванна.
Греслер с благодарностью согласился на все. После ванны, которая очень
его освежила, он вышел в столовую, где уже был накрыт завтрак. Белингер сел
с ним рядом, угощал его и рассказывал ему всякие незначительные политические
и городские новости с очевидным намерением отвлечь друга от печальных
мыслей. "Что мне весь мир, -- думал между тем Греслер, -- что мне
государство, человечество? Вот если бы можно было воскресить Сабину... -- Он
тотчас же мысленно поправился: -- Катарину! Другая ведь жива... в известном
смысле!"
И он улыбнулся, сам не зная чему.
Друзья вышли из дому. На улицах было много гуляющих, одетых
по-праздничному; Белингеру приходилось то и дело раскланиваться. Они прошли
мимо перчаточного магазина на Вильгельмштрассе. С трепетом и злобой
посмотрел Греслер на спущенные железные ставни. Наконец они дошли до дома,
где жил Греслер.
-- Если не возражаешь, я тоже зайду, -- сказал Белингер.
Как раз в эту минуту в дверях показалась хорошенькая, пухленькая
дамочка в траурном платье, скорбный вид которого несколько скрашивала
изящная шляпа. Она вела за руку маленькую девочку и, увидев доктора, от
удивления широко раскрыла глаза.
-- Смотри, кто идет! -- воскликнула она радостно, обращаясь к малютке.
Однако при виде фрау Зоммер Греслер только вздрогнул, на лице его
отразился ужас, а на ребенка он взглянул с нескрываемой ненавистью и, даже
не поклонившись, прошел мимо. Белингер заметил, что дама с девочкой
остановилась и долго недоуменно и как бы в отчаянии смотрела вслед его
другу. Недовольно покачав головой, он поднялся по лестнице вслед за
Греслером, решив потребовать у него объяснений. Но, едва за ними
захлопнулась дверь, как Греслера словно прорвало:
-- Это и есть тот ребенок. Это те самые мать и дочь. Девочка всему
виной! Ее я вылечил, а Катарина умерла.
-- О вине тут вообще не может быть речи, -- возразил Белингер. -- Все
это очень печально, но при чем же тут ребенок, а тем более мать? Твое
поведение, наверное, поразило ее.
-- Она, конечно, не знает, что произошло, -- согласился Греслер.