Из комнаты-класса, которую уже минули фюреры, выскочил полицай и, поправляя руками пояс, помчался вперед, локтем выбив большой пласт штукатурки, так что она пыльно рухнула прямо под ноги немцам. Полицай ойкнул от ужаса и исчез в дальней комнате. Веяло свежим дерьмом поверх всех запахов, тоже не медовых. Младший фюрер скосил глаза - должен он обрушить кару на голову виновного? - но понял, что принято решение дерьма не замечать и идти к цели.
   В том классе, куда нырнул вонючка, разно одетые полицейские уже выстроились, дожидаются. Старательно расправили на рукавах полицейские повязки, грязные, измятые от ношения в кармане. Снимет эту тряпку, и как ты отличишь его от бандита. На бандитах зелено-немецких штанов и френчей даже больше. Приходится дирлевангеровцам нацеплять на погон белый лоскуток, чтобы в бою своих видеть, отличать.
   Для сегодняшней акции такие полицаи вполне подойдут. Легче легкого объявить их бандитами. Напомнить, как убежали при первом выстреле, когда бобруйская полиция привлекла их к операции против партизан месяц назад...
   На грязных подоконниках куски хлеба, какие-то тряпки, по углам узлы, мешки. Собрались в дальнюю дорогу, судьба деревни, слава богу, не их судьба! Они же полицейские, их увезут, их семьи убивать, жечь не будут!.. Испуганные, бессмысленно или хитро вытаращенные глаза. Тянутся изо всех сил, изображают "смирно", а не все пищу прожевали, один все еще ремень затягивает... Конечно, можно напомнить (не им, а "своим" чужестранцам), что борковские дважды разбегались, когда их брали в экспедицию против партизан. Но это упростит акцию. И так им слишком многое слишком понятно. Боги, поступки которых объяснимы, не боги, а всего лишь начальство. Которое можно попытаться и обмануть, и обойти. Только недоступное пониманию действует как следует. Когда из батальона сбежали девять человек - целое отделение, охрана моста, Дирлевангер приказал столько же расстрелять. Сам смотрел списки батальона и сам ставил крестики против фамилий наугад. Не опрашивал командиров, кто и какой, а на ком карандаш споткнется. Но разве всем немцам понятны поступки фюрера? И разве из-за этого их любовь меньше? Без господства духа не получается и господства силы, а лишь временный перевес.
   Оскар Дирлевангер любит пойти к людям, которых уже обожгла догадка, что с ними сделают, постоять и посмотреть, и послушать, как ревет в них ужас, даже если они молчат...
   Улица вся заляпана коровьими лепешками, младший фюрер мужественно бросился вперед, гневно забирая на себя и отбрасывая подергиванием ноги то, что могло оскорбить сапоги самого штурмбанфюрера. А оно не отклеивается, оно не отбрасывается, и офицер гневно взглядывает на солдат, которые вместо того, чтобы сделать что-то, лишь бесполезно вытягиваются да невольно следят, как его ноги таранят коровьи лепешки. С вилянием и подергиванием пробирались, танцуя, по улице и подошли к большому, из толстых бревен гумну. Ворота подперты кольями и телегой, на которую навалили гору мешков. Но лошадь не выпряжена, выворачивая оглобли, она пытается хватать траву, что растет у самой стены. Тихо в гумне, никогда бы не сказал, что там двести или триста душ. Разные, очень разные бывают эти гумна, амбары, сараи, церкви; другие уже разламывало бы от воя и крика, а здесь даже ласточки не боятся залетать и вылетать с чириканьем из подстрешья.
   Люди в голубых жандармских мундирах по знаку гауптшарфюрера бросились отводить лошадь с груженой телегой, снимать колья, а другие выстроились полукругом с автоматами, чтобы остановить и отбросить, если запертые попытаются самовольничать. Нет там, что ли, никого, в этом гумне? Обычно они напирают, слепо наваливаются на ворота, и те дышат, как жабры рыбы, выброшенной на жаркий песок. А тут... Ворота свободно раскрылись, и Дирлевангер увидел в полумраке глаза, множество глаз. Но почему все эти бабы и дети отодвинуты в глубь гумна? Когда Дирлевангер понял, в чем дело, оглянулся на младшего фюрера, и тот встретил его взгляд с одинаковой готовностью принять одобрение или порицание. Нет, Дирлевангеру понравилось. Пока играет воображение и не иссяк юмор - изобретательский юмор дирлевангеровца! - можно поручиться, что все идет как надо. Значит, на деле, а не на бумаге есть, бурлит радость исполнения солдатского долга. Такая работа, что и говорить, не у каждого сразу заладится. И первый признак, что еще не приспособились, - напряженные лица и серьезность во всем. Но потом и в самой работе начинают искать и находить отдых. Как тогда, зимой, кому-то же пришло на ум! Деревню обработали тщательно, улицу за улицей, двор за двором, вроде бы ни души не осталось. Но, когда подожгли и уезжали, оказалось, что одна еще жива, но не к стыду, а во славу батальона. У самой дороги, где уже начиналось заснеженное поле, одиноко стояла железная кровать и даже кривой стол при ней, а на столе различные банки-склянки. Поль и его пьяно-веселая команда не посчитали за труд и выволокли из хаты черную больную старуху, вместе с кроватью далеко унесли из деревни и оставили у дороги. Солдаты смотрели на ошалевшие глаза неподвижно лежащей на кровати женщины, и ни один не уезжал без улыбки. Сверху, с машин сыпались советы и пожелания: "Эркельте дих нихт, матка!.." "Кригст ду нох киндер - руф унс цур киндстауфэ..." "Найн... Шис нихт! Лассен вир зи ден зовйетс... Цур фэрмерунг"{5}.
   И теперь вот этот остроумный ржавый снаряд посреди гумна, перед окаменевшей толпой борковских жителей - здесь та же улыбка дирлевангеровца, которому ни жизнь, ни работа не в тягость! Не только насмешка над бабьим ужасом, но и над излишней серьезностью в любом деле. Все идет, как и следует, как по-писаному, не в канцеляриях писанному, а в согласии с тем, что еще запишете. И изучать будете!
   * * *
   Солдат, которому пришла в голову забавная мысль притащить в гумно "партизанский подарочек" (снаряд - самодельную мину - разрядили и извлекли из-под моста, когда ехали по могилевскому шоссе), самый молодой в роте солдат Герман Хехтль заметил довольные улыбки командиров и даже покраснел от счастья. Он по-мальчишески оглядывался, выглядывал из-под каски - все ли заметили? И здесь ли, где он, тот старый пень Отто Данке? Почему не смотрит?..
   * * *
   Оскар Дирлевангер со свитой из немцев и чужестранцев вошел в ворота просторного гумна. "Тут и еще столько же вместилось бы!" - по-хозяйски отметил штурмбанфюрер. Подошел и согнутым пальцем постучал по немому ржавому железу. Один Муравьев выглядел мрачновато среди улыбающихся офицеров. В толпе жителей тоже одно лицо выделяется - оно мужское и оно тоже пытается улыбнуться навстречу немцам. Дирлевангер удивленно посмотрел на гауптшарфюрера, и тот стал объяснять: мужчина утверждает, что тайно работает на кировское СД, правильно назвал чины и фамилии немцев из комендатуры.
   У полнолицего, хотя и очень бледного мужчины на руках голозадый испуганный ребенок, и еще двое или трое под руками у щупленькой, какой-то усохшей женщины, которая с надеждой огромными заплаканными глазами смотрит на своего мужика. А он понял, что немцы о нем говорят, и жадно порывается мимикой, глазами в их разговоре участвовать, показать, что ему надо выйти туда, за ворота, отойти подальше и там он все объяснит, и все выяснится, разъяснится к общему удовольствию! Настроение у Дирлевангера сразу изменилось. Что могут значить услуги этого болвана туземца захудалому кировскому СД, когда элементарная арифметика против? Он сам, этот осведомитель, его существование, конечно же, прерогатива местных немецких властей, но вот то, что он держит на руках (а еще сколько у ног - раз, два, три?), это уже затрагивает высшие интересы немецкого государства. Дирлевангер способен любить детей. Но не здесь и, главное, когда их не столько в одном месте. Глаза, глаза, глаза - будто шевелящаяся поблескивающая икра. Вот тут Дирлевангер разозлился. Снова постучал по снаряду.
   - Говорите спасибо этим вашим партизанам!
   И тут уж совсем вышел из себя! На кого разгневался, кому и зачем объясняет, будто оправдывается? Да еще по-ихнему старался сказать, мучительно собирая из всех уголков памяти русские слова! И все из-за этого толсторожего Иуды!..
   - Господин офицер, госпо... - закричал мужчина, увидев, что главный немец собирается уходить. Заревел на руках у него пацан, в ужасе таращась на немцев, пополз на плечо, хочет за спину спрятаться, и дядька голым пацаньим задишком, как тараном, налетел на немецкого офицера, пробиваясь к Дирлевангеру. Его отшвырнули назад. - Я есть ошибка! - закричал дядька из кировского СД, ломая язык на немецкий лад.
   * * *
   Муравьев смотрит и слушает все, что проискодит, и все происходящее как-то окрашено его мыслью о будущих делах и поступках, которыми он все исправит, все, все искупит!.. Почему только будущих? Он и сейчас может кое-что сделать, вот хотя бы этого осведомителя до конца и перед всеми разоблачить. Чтобы услышала и высокая женщина, которая ни на кого не смотрит, прижимает к себе девочку и все говорит, все разговаривает с ней:
   - Мама с тобой, мама с тобой, мама будет все время с тобой, мама с тобой, с тобой!..
   - Здесь говори! - мстительно, зло приказал Муравьев.
   - Тут нельзя... там, я там! - все пытается прорваться дядька.
   - Здесь, тебе говорят!
   - Я работал,,. Я ходил в Кировск... Мне не дали взять, дома у меня спрятан документ, я могу показать... Каждую неделю докладывал...
   - Неправда, тетечки! - Это закричала жена его, вертя шеей. - Не верьте, неправда!
   А сама с детьми своими все равно поближе к мужу, к воротам, к спасению, а ее толкут прикладами, отшвыривают солдаты.
   - Мамочка, просися и ты! Мамочка, просися и ты! - детский крик на руках у той высокой женщины. - Мамочка, будем гореть, и вочки наши будут выскоквать, глазки будуть лопаться, выскоквать!..
   Муравьеву почудилось, что старый гаубичный снаряд, лежащий на стуле черная от грязи свинья! - дышит, надувается, что вот сейчас рванет, не выдержит и все разнесет, всех поднимет к небу! Невольно поспешил к выходу следом за Дирлевангером. А солдаты уже взялись выносить снаряд, со стуком сняли его на глиняный ток и покатили, подталкивая сапогами.
   А за спиной у Муравьева, в нем все тот же одинокий женский голос, и его не заглушает, а как бы поднимает и поднимает к черному небу общий предсмертный гул и стон:
   - Не бойся, деточка, мамка с тобой! С тобой я, моя слезинка! С тобой! Люди все здесь, не бойся! Люди все здесь, все, все здесь!..
   Дирлевангер вдруг повернулся к Муравьеву, посмотрел на него внимательно, усмехнулся широким своим ртом и приказал, чтобы мужчину из СД поместили с полицейскими семьями.
   - Вэн ас им бессер гефельт дорт цу бренен!{6}
   Дядька все выдирался из ворот, уже полуорикрытых, его выпустили с одним ребенком на руках. И десяток крепких солдатских рук, тел навалилось на рывками сходящиеся створы ворот. Дядька из СД еще пытался объяснить, что у него осталась там жена и еще дети, бросился к Муравьеву.
   - Господин немец, господин немец! У меня документ, я могу показать...
   - Уходи, гад, пока не поздно! Вот туда его, в тот дом. Да тащите его!..
   * * *
   Еще напирали десятки солдатских рук на ворота, искали, чем их укрепить, а уж два воза соломы - одновременно из-за двух углов - въехало на площадку перед гумном. С бронетранспортера снимают канистры. И тут что-то случилось - к возу, что направо, побежали солдаты.
   Дирлевангер стоит возле машины, а водитель Фюрер щеточкой смахивает с его рукавов, спины пепел, сажу, опасливо тянется к фуражке, но тут штурмбанфюрер сердито оттолкнул руку водителя и тоже стал смотреть, что там за беспорядок происходит.
   Пустяк, пришлось застрелить подводчика, проявил строптивость! Уже сваливают, к стенам укладывают солому, завалили и тело подводчика, а гауптшарфюрер, доложив о происшествии, толково и неторопливо продолжает командовать операцией.
   Для всех, может быть, и пустяк, а для Отто Данке, солдата и крестьянина Отто Данке, то, что произошло, едва ли не катастрофа! Как этот бандит, как он, будто клещ, вцепился в ремень Оттовой винтовки, как не отпускал и все что-то кричал, какое-то одно слово: Ludzi! Ludzi! И все были свидетелями Оттовой беспомощности, видели старческое бессильное брыкание то правой, то левой ногой в попытке оттолкнуть взбесившегося подводчика, забрать у него свое оружие. Сам штурмбанфюрер мог увидеть! Пока не подбежали и не выстрелили, бандит напирал с выкатившимися глазами на Отто, не выпуская его винтовки, и повторял это свое слово... А они ведь два часа были вместе, и ничего такого за ним Отто не замечал. Вместе собирали и грузили, укладывали на телеги то, что может пригодиться в большом немецком хозяйстве. Отто даже помогал поднять мешок, если тяжелый, или железную борону. И спрашивал: как это называется, как это? Показывал пальцем и глазами спрашивал, а советский крестьянин все называл по-своему, чудно так: "Chlep", "Borona", "Corofa"... А вот эта вещь, которую он выкрикивал: "Ludzi, ludzi!", - не попадалась на глаза. Отто помнит, что такого слова в их разговоре не встретилось, не было. Почему такое несчастье должно было именно с Отто Данке случиться, почему? Вон стоит с автоматом и ухмыляется, подмигивает из-под каски Герман Хехтль. У него, с ним ничего подобного никогда не приключится, хотя он жулик, бездельник городской, каких среди немцев немало выросло после той войны, в голодные годы. Когда офицеры не смотрят в его сторону, молокосос Герман, опустив автомат, вскидывает над головой, как молящийся иудей, обе руки, изображая наивысшую скорбь. Хоронит уже Отто Данке, его доброе имя солдата и немца. Но какую черную душу нужно иметь, чтобы так обмануть доверие, надругаться над немецкой добротой! Правду говорят, что все они здесь бандиты, грязные и неблагодарные существа, только похожие на людей. Вот и шарфюрер Белый, а второй даже гауптшарфюрер был, в мундирах немецких, за одно слово постреляли друг друга. Все время жди от них чего-нибудь. Скорее бы и правда была везде Германия, настоящая, только немецкая! Так с ним хорошо работали, разговаривали, помогал ему, и вдруг как взбесился! Вцепился, как зверь: Ludzi! Ludzi! Сколько помнит себя Отто Данке, судьба с ним обходилась, как мачеха. Как соседи с Германией всегда обходились. Лежит теперь под соломой у стены, ему что, лежит себе! А Отто думай, как и что ему скажут, когда батальон вернется в казармы. Лишится всякого уважения у гауптшарфюрера, а могут еще и поощрительной посылки в Германию лишить. А уж как этот жулик молокосос будет издеваться! Закинув вырванную из рук бандита винтовку за спину, Отто захватывал руками столько соломы, что приходилось придерживать и подбородком, и животом, и коленями, носил и укладывал вдоль стены, таскал и старательно укутывал стену сарая. Что-то очень знакомое, домашнее в этих действиях: бери скользким пластом улежавшуюся солому и прикладывай к стене, как пластырь! Это у других все сразу было, а Отто Лапке, пока стал хозяином хороших построек для скота, вынужден был и вот так действовать в морозные зимы. А ведь бог не обидел Отто ни умом, ни трудолюбием, но ему все не везло, пока не везло и Германии. Радио - вот что помогло Отто понять, кто повинен во всех бедах его и Германии. Сначала ему не очень нравился голос фюрера: слишком громко кричал и, главное, всех поминал, за всех переживал, а крестьянина будто и нет в Германии. Рабочие у них - "новое дворянство", студенты - "молодость Германии", даже женщины что-то такое! Но какая может быть сытая и здоровая Германия без уважения к бауэру? Спохватились и уже не забывали больше: и "кровь", и "почву", и то же "дворянство" - все, все теперь крестьянину! И в газетах, и по радио. И специальные бригады по селам разъезжали со стягами и музыкой. А все несчастья и обиды оттого, что Германия всех и всегда спасала, дарила культуру и машины, а русским даже мудрых царей и цариц, а взамен ничего, кроме зависти, неприязни, постоянной неблагодарности! Взять тех же поляков! Разве не Германия помогла им стать государством, а чем отблагодарили? Отто сам проходил через Польшу, когда германские войска отступали из России, и знает, какие они, поляки. Вот их да чехов фюрер и наказал первыми. Или все эти русские: сейчас воют в сарае, жутко и слышать, и видеть такое, но что было бы, когда бы фюрер их не опередил и они ворвались в Германию? Если уж немцы вытворяют бог знает что - на этот раз русские вынудили их забыть свою доброту! - то чего можно было ждать от азиатов? Страшно представить, что ждало бы Германию, если бы не фюрер!
   Солому уложил у стены ровным валиком, где надо, взбил, распушил хорошенько. И особенно на том месте, где лежит этот бандит. Но кто на это обратит внимание? Кто и когда ценил честность и добросовестность немца? Вот когда что-то не так у тебя, без вины виноват, все заметят, а потом в твою сторону и не глянут. Но отчего беды, неудачи всегда липнут именно к Отто Данке? Почему легко жить бессовестным, таким вот, как Герман Хехтль? Скалит зубы, кривляется, свинячий собака! А Отто не до того, ему бы как-то совладать с дрожащими руками, и губы, щеки вдруг стянуло, стали как чужие. Скорее бы уже, ну что они так кричат, воют? Скорее бы всему конец! Лицо перекашивается, одеревенело, и эти руки еще - сейчас все увидят, заметят, вот сейчас снова будут смотреть на бедного Отто, на неудачника Отто!..
   * * *
   Уже перестал бить последний пулемет, уже затихло гумно, совсем затихло, и хорошо слышны стали жирные всплески пламени, черный треск и чавканье в клубах грязно-желтого дыма. И тут вдруг медленно, как во сне, стали расходиться, раскрываться ворота. Видно, сорвали сумасшедшей стрельбой все запоры-завалы, потому что давно никто уже не бился, не напирал изнутри и никто из ворот не вышел, не выбежал. Каратели, вначале насторожившиеся, когда поняли это и поверили в полный порядок и тишину за воротами и стенами, начали постепенно отступать подальше от огня и приближаться к школе. Грязно-желтый дым все гуще наливался жирной смолью, тошнотная горячая вонь далеко к школе оттеснила, загнала офицеров.
   И тут высокий "иностранец" в темной шинели, у которой полы по-бабьи подняты к поясу, заложены за ремень, вышел вперед и стал напротив распахнутых ворот. Прижимая ухо к собственному плечу, он взвел, направил висящий через плечо пулемет и ударил в клубящееся пламя гулкой длинной очередью. Запоздало, без нужды, просто от полноты душевной. А если иметь в виду присутствие штурмбанфюрера, то и с вызовом, нарушая порядок. Отгрохотал и осматривает свой пулемет внимательно и неторопливо, словно он тут один и один знает, что надо делать, как поступать. Все невольно переводили взгляд с него на штурмбанфюрера - что-то произойдет сейчас! - и этим как бы связывали, связали их, Тупигу и Дирлевангера. Полицай наконец повернулся ко всем, и, наверное, ему показалось, что был, а он не расслышал приказ какой-то. Все глаза показывали ему на штурмбанфюрера, и Тупига прямиком пошагал к Дирлевангеру. Подошел и стал перед ним и даже ухо полуоторвал от плеча, полувыпрямил скособоченную шею, отчего ростом стал выше штурмбанфюрера. "Я здесь, раз ты звал зачем-то. Если для того, чтобы сказать спасибо, данке, что ж! Но от вас дождешься!.."
   Оскар Дирлевангер в упор рассматривал жилистого высокого "иностранца" с косо висящим на груди русским пулеметом, явившегося к нему. Не за поощрением ли? И не просит, а как бы требует чего-то - такие у него глаза. Да он что, на самом деле жить расхотел?
   Тупига спокоен: прятать ему от Доливана нечего, весь он здесь со своим пулеметом! Пусть сачки шарахаются от этого немца, а Тупига ничего не просит, но и не боится никого. Если есть тут кто не сачок, не ловчила бездельник, наоборот, мастер в своем деле, так это они двое, и никто больше. И Доливан, если не дурак, обязан это понимать. И понимает. Потому и усмехается и даже как бы подмигивает Тупиге. Пусть скажет слово, намекнет, и Тупига с удовольствием - одной очередью, одним разворотом! - повяжет и снопиками уложит этих сачков и дармоедов, что сгрудились, топчутся возле Доливана. Впрочем, и сам немец этот немного с придурью, и на него еще палка нужна - какую-то еврейку с собой таскает!..
   Оскара Дирлевангера передернуло так, что высокие острые колени чокнулись друг о дружку - как только не зазвенели! Раздраженно глянул на Муравьева: "Что здесь происходит?" Муравьев сделал жест, как муху отогнал.
   - Уходи, кретин!
   Тупига пожал плечами и пошагал. Неторопливо уходил от Дирлевангера, а тот никак не мог погасить в своем сознании картинку: не спеша, с растяжкой кладет руку на кобуру, вытаскивает тяжелый "Вальтер", поднимает на уровень лица, глаз "иностранца", дожидается, пока спокойная уверенность сменится удивлением, ужасом, и нажимает на спусковой крючок...
   * * *
   Только здесь, теперь Муравьев решился доложить штурмбанфюреру о непонятной и неприятной истории: "иностранец" шарфюрер Белый стрелял в унтершарфюрера Мельниченко, унтершарфюрер тяжело ранен, шарфюрер убит. К его удивлению, Дирлевангер новость принял совершенно спокойно:
   - Ин Могилев! Аллес вирд зих ин Могилев клэрен!{7}
   Сказал это и распорядился выстроить две шеренги, коридор - от школы и до пылающего гумна. Онемевшее гумно ревело по всей длине, в нем и над ним бушевал смолисто-черный вихрь, все разрастаясь, забирая и то небо, которое еще оставалось открытым. Обсыпаемые сажей, пеплом существа в немецких мундирах спешили, вытягивались в две шеренги - одна напротив другой. Зачем и что будет происходить, что надо делать дальше, никто не знал. Дирлевангер же мрачно стоял у своей машины и молчал. Раздражение, которое в нем заклокотало, когда "иностранец" подошел и тупо-нагло стоял перед ним, уже оседало, но круги пошли далеко, привычно захватывая и Люблин, и партайгеноссе Фридриха, и Берлин... Там относятся к Дирлевангеру так же, как и к другим командирам подобных команд. А то и хуже. Пренебрежительное отношение к любым и всяким особым командам, ясное дело, подогревается соперничеством и ревностью со стороны крематориев-стационаров. А вдруг "передвижные", вроде дирлевангеровского, продемонстрируют и свою дешевизну, и большее соответствие целям и планам окончательного урегулирования. Вдруг да сделаются из подсобляющих основными! (Именно из лагерных канцелярий вылетают те самые бумаги-ищейки и преследуют Дирлевангера!) И, конечно же, демагогически ссылаются на предупреждения, указания самого фюрера: отныне и во веки веков на этих территориях оружие будут носить только немцы! Но для того, чтобы правило стало нормой, раньше нужно отнять это самое оружие вместе с кровью! - у всех этих русских, белорусов, украинцев и прочих, а кое-кому, наоборот, вручить. Что и делается. А куда денешься, когда такая обстановка? Повторять общие формулы вместо того, чтобы добывать для фюрера новые факты - чья же это обязанность, если не практиков? - конечно, легче и приятнее. Всегда будешь прав и будешь слыть надежным национал-социалистом. Боитесь, что такие формирования выйдут из-под немецкого контроля? Но только не у Дирлевангера. Все дело в руководстве, в руководителях! Не вырвутся из-под руки Оскара Дирлевангера - столько раз убеждался, а надо, так и продемонстрировать мог бы...
   А тем временем в четких действиях команды произошел явный сбой. Слишком долго не подавались и не передавались необходимые распоряжения. Молчал мрачно Дирлевангер, молчали выжидательно и фюреры чином поменьше. Шеренги, образовавшие коридор от здания школы к пожираемому пламенем гумну, томились бездельем. И от жары, от вони. Крыша, стены гумна уже обрушились, догорают, но пламя не только не спало, а все больше ярится, выбрасывая с оглушительным сковородным треском-скворчанием черные клубы дыма и удушающей вони. Те, кому выпало стоять ближе к гумну, корчатся от тошноты, уже рвет-выворачивает нескольких немцев и "иностранцев", и почти все они вытирают рты, губы, сплевывают - если не им, то их желудкам, нутру уже невыносимо это пиршество.
   Из школы, чуть не падая, выбежал борковский полицай, а следом появился разгоряченный немец конвоир. Кто-то, значит, распорядился. Но тот, кто это сделал, дальнейших распоряжений в присутствии штурмбанфюрера делать, видно, не решался. И конвоир и полицай не знали, что делать дальше, а на них сразу сосредоточилось общее внимание. Полицай с непониманием и ужасом смотрел на поджидающие кого-то шеренги, на клокочущее в конце живого коридора страшное огнище.
   А Дирлевангер, казалось, не замечал, что все ждут его слова. Да, да, все дело в руководителях, в руководстве! Вся система в его спецбатальоне, наполовину состоящем из чужестранцев, на то и направлена, чтобы твердо, уверенно понуждать их делать то, что они, может быть, делать и не собирались никогда. Час, минуту назад не собирались. И вот этих убьешь или теперь готов лечь в яму сам? Столько раз не ложился, а тут уже готов собой заплатить за чужую жизнь! А ведь чужой платить за свою - это как-то легче и привычнее, не правда ли? Свой дом, если бы приказал Дирлевангер, поджег бы? Ну, а если в доме кто-то есть? Смотрят, прильнули к окнам, а их муж-отец идет с канистрой, ноги заплетаются, но идет, идет их муж, идет их отец! Или это уже слишком? Случая такого еще не было в практике батальона. Но это совсем не значит, что он невозможен и его не будет, такого поучительного, интересного случая. Зачем же тогда батальон называется экспериментальным? Случается, все случается! У самих у этих бандитов бывает, когда жизнью собственных детей платят... Как тогда, у лесника на хуторе... Семерых детей поставили, подравняли всех по росту и росточку у стенки. Ну, отец-мать, говорите, кто из деревни служит у бандитов проводником, кто водит их мимо немецких постов к железной дороге? И сколько раз ты сам водил? Жена до третьего выстрела тоже молчала, только вскрикивала тонко после каждого, а дальше не выдержала, хватала мужа за колени, за ноги, умоляла сделать так, чтобы хоть остальных, самых маленьких, не убили, а он стоит, как истукан, и только воздух заглатывает, давится... Вот тогда и подумалось: ну, а вы, вы в своих собственных стрелять будете? Смогу ли я, Дирлевангер, заставить вас? Как кто-то того лесника! Если не кто-то, так что-то. Ну, а что сильнее и убедительнее, чем страх за собственную жизнь? Не вообще страх, а если сделать так, что у тебя ничего уже не осталось - ни друзей, ни родни, ни родины, - только эта самая жизнь. Так уж устроены люди, что ценится она особенно тогда, когда ничего уже не стоит. Когда все остальное у них уже отнято навсегда. Держаться им уже не за что, так хотя бы за жизнь! Даже скучно с ними, с такими. Разве проймешь их какими-то борковскими полицаями? Тут не такой нужен вариант. Ну ничего, я вам еще такое задам, долго не забудете! Дирлевангер все молчал, не приказывал, а немец солдат, который вывел из школы полицая, как бы поддаваясь требовательному ожиданию шеренг, зову живого коридора, уводящего к пылающему костру из трехсот человеческих тел, стал тихонько подталкивать полицая в ту сторону. Откуда-то вынырнул Тупига, подбежал и сорвал сполицая нарукавную повязку. И тоже подтолкнул его туда же. Испуг и беспомощность на круглом, каком-то бабьем лице недавнего полицая сразу вызвали к нему презрительно-враждебное чувство и немецкой, и "иностранной" шеренг - жестокое и веселое чувство. А он еще спросил громко и нелепо: