- Это куды? Мне туды?.. Што вы, што гэта вы, людцы!
- Ага, туды-сюды! - передразнил его Барчке, остро ненавидя весь свет из-за своей распухшей физиономии и особенно своих полицейских ненавидя, и ударил борковского полицая кулаком по шее. Неловко, плохо достал из-за своего малого роста и трусливой вертлявости полицая. Но это как притянуло к жертве других. Набежал немец конвоир и, оттесняя полицаев коромыслами локтей, отнимая принадлежащее ему, стал заталкивать свою жертву в живой коридор. Все нет распоряжений, что делать с человеком, который, точно заяц, забежал не туда, куда хотел, но уже с ним что-то делают, что-то веселое и страшное: подталкивают, проталкивают его туда, куда его распятые ужасом и непониманием глаза боятся смотреть. На бабьем лице полицая удивленная, извиняющаяся улыбка: "Вот видите, вот видите, меня затолкали сюда, я не виноват!.." А люди в шеренгах как бы поняли наконец, зачем, для какого дела их выстроили. Как кишка сама начинает проталкивать пищу, сжимаясь и подергиваясь, так и шеренги пришли в движение, судорожно задвигались, заработали. Немец или ненемец поочередно или вместе подталкивают, зло и снисходительно бьют человека, которого протолкали к ним другие, с которого сорвали полицейскую повязку, а коль сорвали, то так и следует. Его подхватывают и пинают стволами винтовок и автоматов, пересылают дальше, чтобы все попробовали и всем хватило!
- Што вы?.. За што?.. Я ничего не знаю!..
Крик этот, дурацкий, бестолковый, всех и злит, и веселит. Человека снова и снова отпихивают на частокол автоматных и винтовочных стволов и катят, катят - все ближе к ревущему огнищу. Тогда он упал, скорчился, поджал под себя ноги, накрыл затылок, голову руками и замер под ударами сапог, прикладов, и только слышно было словно из земли идущее, удивленное: о! о! о! Четверо, взяв его за руки-ноги, поволокли к огню. Сначала вяло и беспомощно висел и только снизу глядел все еще с неловкостью в глазах: он такой тяжелый, а они зачем-то его несут, натруживают себя! Но тут же, будто только сейчас понял, куда и зачем его тащат, резко распрямился -двое отлетели, но ног его не выпустили, удержались и снова сжали его в мягкий ком, но он снова, как пружина, распрямился, выбросил ноги. Подбежали другие, чтобы помочь - не ему, а тем четверым. Пламя выло уже совсем рядом, обжигало, мешало работать, и тут он все-таки вырвался и пополз, пополз, но его схватили за ноги и, как лягушку, поволокли туда, где скворчит-стреляет пламя. Кто-то из шеренги прикладом ударил в голову, и он перестал пальцами цепляться, рвать траву...
А из школы уже второго вывели. И теперь все происходило по-другому, тверже, увереннее.
- Тупига! Где Тупига? - крикнул Барчке. Из-за глянцевых распухших щек не видит, что Тупига рядышком стоит. Тупига подошел к полицаю и уже демонстративно, ритуально рванул с него повязку. Но она лишь растянулась и осталась на рукаве. Они оба стали снимать, стаскивать ее - борковский полицай помогал Тупиге. - Забери у него и мундир! - орет-разрывается Барчке. Сняли и немецкий френч.
- Ну, сачок! - сказал Тупига. - Вот ты и попался! Пошли давай!
Схватился за ствол и за вытертый до лаковою блеска приклад своего пулемета и, как граблями валок сена, погнал, попер борковского дядьку перед собой по живому коридору. И обе шеренги снова помогали им бежать. А навстречу жгло, страшно и до тошноты сладко воняло. Там, где жарища оттеснила, отогнала шеренги, где помогать было уже некому, эти двое остановились - борковский полицай и могилевский. Пулемет уже мешал могилевскому, а борковскому помогал ужас, и борковский осилил Тупигу. Рванулся в сторону - бежать. До этого могло даже казаться, что здесь все, включая и полицейского дядьку, заняты одним делом, выполняют что-то одно. Оказалось, что нет: один хочет сжечь другого, а тому не хочется, потому что сжечь собираются именно его! За ним погнались еще несколько карателей. Пятеро фашистов окружили шестого, а он за них хватается, как тонущий, обессиленно пытается перехватить удары, пинки, обрушившиеся на него со всех сторон. Ему заломили назад одну руку, вторую и повели, повели легко и быстро, нагибая голову до самых колен. От дикой боли плавного и послушного, разогнали и пустили вперед - прямо в стонущее огнище! И даже искринка не взлетела - такой вязкий и черный был огонь.
Разгоряченные лица немцев снова повернулись к школе. Им все понятно: "Совершается, происходит то, что должно происходить, потому что иначе это не происходило бы в присутствии штурмбанфюрера и нижестоящих фюреров!"
А на лицах "иностранцев" вспыхивает, гаснет и снова появляется: "Что происходит и почему? Эти борковские, ясное дело, связаны с бандитами. И вообще они... Да что думать, конечно же, бандиты! А с нами - со мной! такого произойти не может! Но из-за них, из-эа таких и я должен бояться! По-ошел, морда, еще упирается! Раньше надо было... бандит сталинский!"
- Пошел, сачок, сколько тебя ждать будут! - устремился Тупига к новому полицаю, которого вытолкали из школы. - Особого приглашения ждешь?
Схватил и завернул за спину его руку, а немец с большущими очками на крохотном личике схватился за вторую руку и тоже завел ее назад, как рычаг дрезины. И побежали. Голова полицейского (с него уже и повязку не срывали) наклонена почти до колен, он видит лишь ноги свои, куда-то несущие его, спешащие, а шеей, волосами, кожей головы уже ощущает близкий жар. Только услышал, как вдруг страшно затрещали его волосы, а дикая боль в руках, лопатках на миг отступила, но ударила другая - в каждую клеточку тела! Тупига и немец, как с разогнанной дрезины соскочили, - с разбега пустили свою жертву прямо в огненное жерло. А сами стукнулись друг о дружку, немец даже упал, а Тупига сразу показал ему и всем: я ни при чем, сам упал! Но немец ничего, улыбается, в шеренгах засмеялись. Тупига нашел в траве и подал немцу очки. А в этот миг в огнище взметнулась еще раз странно выросшая фигура человека с поднятыми руками - погасила смех! - и пропала. Но смех опять прорвался упрямо, назло всему!..
Когда десятого борковского полицая весело затащили, закатили в жар, как кабана, хотя он упирался, отбивался, кусался и выл, Оскар Дирлевангер велел подозвать того полицейского в шинели и с пулеметом, который старался заметнее всех.
- Тупига! Тупигу! - строго понеслось от Муравьева к Барчке, суетливо от Барчке по шеренгам. И только Тупига не засуетился. Отдыхая на ходу, стирая сажу с пулемета, оглаживая его, как охотник голову умной, удачливой собаки, направился к Дирлевангеру. Тупиге, в общем-то, наплевать, что и как эти немцы, даже в офицерских фуражках, сейчас думают о нем. Он вовсе не для них старается, а потому, что в любом деле не выносит сачков. Развелось сачков - не вывести!..
Снова они стояли друг против друга, одинаково худощекие, длинноногие. Сажа, как бы уравнивая их, одинаково ложилась на помятую черную пилотку и на скошенную назад черную фуражку, на широкие солдатские голенища и на лаковые офицерские сапоги, на эсэсовский плащ, которым адъютант прикрыл плечи Дирлевангера, и на идиотскую - в июньскую-то жару! - шинель Тупиги.
Штурмбанфюрер внимательно, даже с интересом разглядывал раба, а Тупига, наклонив голову, всматривался в глаза своего Доливана, как курица в чашку с водой, где что-то живое, но непонятное плавает-копошится. Тупига все же уважительно сдерживал тяжелое дыхание, злое и веселое от недавней возни с борковскими сачками. Нет, пусть все видят, как выделил Тупигу сам Доливан! Интересно все-таки, чем наградить собирается? Что ж, дают - бери, а бьют - беги! Но и сдачи умей дать!..
Оскар Дирлевангер разглядывал стоящего перед ним полицая с пулеметом поперек груди. Нет, не в пулемете дело. Если раб есть раб, пулемет всего лишь инструмент. Как и любой другой. Не пулемет не понравился Дирлевангеру, а глаза, дерзкая уверенность в себе раба, что он нравится немецкому офицеру, что он заслуживает одобрения, поощрения. Вот он как выглядит раб, из которого не вышибли уверенность, что он может знать мысли, угадать поступки своего господина! Да он хуже, опаснее тех, кто уже сгорел!.. Достать пистолет и поднять на уровень этих глаз, и ждать, а потом выстрелить...
Тупига видел, как рука немца легла на кобуру. Неужели "Вальтера" не пожалеет?! Громко произнести: "Данке, господин штурмбанфюрер! Хайль Гитлер!" Тупига, если надо, сумеет отрапортовать не хуже этих куркулей бандеровцев! С кобурой подарит или так? Не в кармане же носить...
Нет, у Дирлевангера этот день особенный - день рождения Паулины Херлингер, его добрейшей мутти! Она была очень верующая и пусть почивает спокойно: в этот день сын ее не убьет своей рукой даже мухи. Даже вот этого бунтовщика!
- Ну! - крикнул Муравьев, когда Дирлевангер молча отошел и взялся за дверцу машины. - До ночи будете возиться? Долго там будут эти подвывать?
И показал на хату, из которой доносились сдавленный крик и плач. Жены и матки, дети борковских полицейских все это время наблюдали за происходящим возле школы с расстояния не более ста шагов...
Поселок первый.
11 часов 56 минут
Сиротка, услышав сухой и слабый, как горящая хвоя, треск автоматной очереди, оглянулся. Доброскок и Тупига тоже остановились и смотрят, как грузный немец Лянге стоит над ямой и водит стволом автомата.
- Твою работку поправляет! - злорадно крикнул Тупиге все еще обиженный на него Сиротка. Им видно, как подошел к Лянге Волосатый и тычет в яму наганом...
* * *
Господи, значит, я не сплю, и это правда, я здесь - в страшной яме! Нас убили, все еще убивают нас, господи, это правда!..
Солнце, неровно растекшееся по небу, как раздавленный желток на сковороде, больно слепило глаза. Но что-то заслонило свет, и она их разглядела - своих убийц, все тех же. Черноусый и второй, с волосатым животом, оба стоят, откинувшись куда-то в небо, и смотрят, высматривают: кто еще есть живой в яме? Рука по-женски сама потянулась к платью, чтобы прикрыть нагретые солнцем колени...
Шестимесячная жизнь тревожно, зябко сжалась - резкие и чужие звуки вломились откуда-то, стараясь заглушить привычный ритм вселенной. Но и сквозь чужое, отвратительно частое громыхание ударов, прорывающихся извне, стучало сердце матери-вселенной, стучало упрямо, надежно, и все оставалось, как всегда. Но вдруг произошло что-то непонятное и страшное - вечный звук, падавший сверху, отлетел, а следующий не возник, не родился, не упал. В жуткой, небывалой тишине шестимесячная жизнь беззвучно закричала от ужаса и одиночества. Купол стремительно понесся вниз, в один миг вселенная сжалась в комочек и тут же провалилась в него, увлекая и его в небытие...
Ананич Иван Сергеевич (торфозавод Гонча, Могилевская область):
"...Мы вышли на магистраль Могилев - Бобруйск делать засаду. Залегли в кустарнике часов в двенадцать. Колонна двигалась со стороны Могилева. Нас было три взвода - целая рота.
Это ехали летчики, которые из госпиталя возвращались на аэродром в Бобруйск.
Бой был короткий, быстрый, мы их расстреляли. По-моему, их было точно сорок восемь человек. Насколько мне помнится, ехали они на четырех машинах. На двух была живая сила и на двух продукты. Одна даже была с тушами. Взяли очень много шоколада.
Ну, с ними разделались и ушли. Не знало командование, что это будут летчики, шли просто на очередную засаду.
Пошли на новую засаду. А меня командир послал с группой в деревню Скачки, чтобы собрать продуктов. Мы пришли, как раз коровы шли с поля. Когда мы прибыли в деревню Скачки, жители стали плакать. В чем дело? А они, оказывается, не знали, кто мы - партизаны или кто? Мы стали спрашивать, почему плачут. Стали нам рассказывать, что сегодня сожжена деревня Борки и все жители расстреляны, колодцы забиты трупами.
От Скачков до Борок километров пятнадцать. Продуктов нам жители дали много: несли масло, молоко, буквально бидоны, дали подводу, нагрузили хлеба.
Ну, и, вернувшись, мы доложили командиру: такое и такое дело. Он говорит: "Завтра кто-то должен здесь появиться. Где-то карательная экспедиция действует в этом районе. Она не может быть только из Могилева. По всей вероятности, есть тут и из Бобруйска. Они где-то в полицейском гарнизоне притаились и должны все-таки завтра нам показаться"
С рассвета мы снова заняли свою позицию. Я даже это место и сейчас, когда еду, вижу, где я лежал, где первая машина была.
Шоссе в лесу. Мы выбрали возвышение, там шоссе в выемку уходило, самое удобное место, где бить. Ну, залегли цепью. Долго не было слышно.
Ну, и где-то часа в два-три загудели машины со стороны Могилева. С того края лежал взвод Кировского отряда. Он к нам присоединился, чтобы участвовать. Нас было уже сто двадцать человек. Ну, а командовал Антюх Аркадий.
Ну, вот нервы не выдержали у одного партизана... Не доехали еще машины метров пятьсот, некоторые стали патроны загонять в патронники. И нечаянно один партизан выстрелил.
Немцы услышали выстрел. Они вылезли из машин. Шофер открыл дверку и тихонько ехал. А немцы по кювету идут. Может, метров четыреста еще...
Взвесив обстановку, наш командир роты дает приказ: сделать не простую засаду, а держать настоящий фронтальный бой. Огня у нас, мы чувствуем, хватит, мы решили принять бой. Для этого мы раздвинули взвода буквой "Г". А самому правофланговому взводу командир приказал: как только завяжется бой, пересекать шоссе и цепью! Для того чтобы легче было расправиться. Ну, немцы шли, не знали, что их ждет, сколько тут нас. Я лежал от поворота метрах в двадцати, и, как только первая машина приблизилась, мы открыли огонь, огонь плотный, хороший... Шофер сидит, мне хорошо было видно, стукнул из СВТ. Хлопцы были хорошие у нас, рота была очень боевая. Ну, завязался бой. Оттуда уже стали хлопцы перебегать, чтобы окружить. Но здесь бил пулеметчик.
Я перебег в канаву, где немцы, и, пока наши подбежали, развернулся и убил пулеметчика. Затем второго номера. И тут же мне в ногу! Вот сюда ударило.
- У вас СВТ на "пулемет" был поставлен, переделан?
- На "пулемет". В общем, расстрелял я три диска. Ну, и тут меня ранило. Я сел, пока меня перевязали, прошло минут пять, и бой закончился. Ребята набежали и смяли их, буквально за пять минут все были перебиты. Было их человек пятьдесят. Эсэсовцы... Но что характерно. Характерно было то, что когда мы брали их штыки-кинжалы, то они были в крови..."
Полумиллионную армию фашистских убийц поглотила гневная земля Белоруссии-партизанки.
* * *
5.12.1943 года - по представлению фон Готтберга, высшего руководителя СС и полиции в Белоруссии, и начальника соединений по борьбе с партизанами фон Баха - Гитлер наградил Оскара Дирлевагера немецким золотым крестом, а "особая команда" была преобразована в "штурмбригаду". К этому времени в Белоруссии действовало уже много подобных бригад, команд, батальонов - во главе с Кохом, Мюллером, Голлингом, Пелльсом, Зиглингом и другими "фюрерами"...
А еще через неполный год "особая команда" Оскара Пауля Дирлевангера, выросшая до дивизии, разрушала, убивала восставшую Варшаву - каратели двигались теперь уже с Востока на Запад. Прошли по всей Германии, развешивая на немецких деревьях и фонарях самих немцев - "дезертиров", "предателей", "паникеров". А затем исчезли, растворились в армейской массе, с боями пробивающейся в плен к американцам и англичанам - как можно дальше на запад.
Уже в наши дни труп благополучно скончавшегося в Латинской Америке Дирлевангера Оскара Пауля заботливо перевезен в ФРГ а предан захоронению в вюрцбургской земле.
Чем выше обезьяна взбирается по дереву, тем лучше виден ее зад{8}
...Может, и на самом деле это сон, всего лишь сон! Один и тот же, как бывает, когда болен и просыпаешься бесконечное число раз. А когда проснешься окончательно, окажется, что ни великого фюрера, ни третьего рейха, - ничего, ничего!.. Надо подняться с постели, сесть. Холод, озноб в животе... Под ступнями, меж пальцев ворс ковра, прохладный, мягкий, как вянущая трава, деревянные стены лаково блестят, тяжелые складки штор - все это есть, есть, существ вует! И белые полосы свастик на желтом поле ковра. И настороженные глаза преданно прислушивающейся овчарки. За окнами всегда, даже в солнечный день, темные ели и тишина, мертвая и надежная. Если бы не такая тишина! А что если и везде так, не гремит великая битва во исполнение твоих приказов? Тебя заперли тут и дурачат, забавляются какие-то преступники, идиоты. Заржут, заулюлюкают, как только ступишь за дверь. Поджидают там. И рука Курта, рыжего кретина Курта, нырнет под тебя никогда не уследишь, как он зайдет сзади: "Поехали, мой фюрер!.." Железные ненавистные пальцы больно захватили, сжали, заставляя тянуться вверх, на цыпочки вставать и хвататься запоздало за волосатую руку - на потеху солдатне! С тобою могут так забавляться, никто же не знает, отроду не слыхал, что ты фюрер. Для них ты полковой связной с одной нашивкой какой-то Шикльгрубер. Приполз, добежал, а они в паузах между взрывами подзывают, спрашивают: "Что, не нравится, штабная моль?" Но все равно это твой дом, твой родной 16-й полк, дороже которого ничего и никого у тебя нет! Рад, что добежал, что еще раз Провидение показало, как оно щадит своих избранников, чтобы и эти тупицы убедились! Радуясь, что жив, забыл о Курте, а он свое помнит. Зашел, рукастая обезьяна, сзади и с размаху железной лапой, да так, что колени задрожали: "Поехали, герр гефрайтер!" И такие жестокие, неприятные эти хохочущие рожи. Тогда им крикнул: "Вы еще узнаете! Вы услышите, кто такой гефрайтер Гитлер!.."
А что если все, все только намечталось? Продолжение голодных венских мечтаний и надежд. Вот так же придумывал себе высокие залы музеев или перестраивал наново улицы Линца, кварталы, окраины Вены по собственным проектам. Толпы, льстивые толпы, устремленные к великому художнику, и его презрение к запоздалой славе, признанию! На картинах ни души, ни одного из тех, кто прежде знать не хотел гения. Только дома, улицы, замки - стены и камни. Но в одном из затемненных окон человеческий лик, как огонек. Та, которая бескорыстно любила не фюрера, а сына, любила, даже если бы не стал великим. А другие гнали с садовых скамеек: не положено спать! Из трамвая выталкивали: положено платить! Где он сейчас, усатый образина кондуктор?.. Плетью грозили, гнали из Германии! Где, где тот Гржж... И не выговоришь, собачий у этих поляков язык! Где-нибудь спрятался, живет, а Гиммлер пошарил слепой рукой и успокоился. Я ему всю Европу, полмира распахнул - ищи, находи всех, всех, кто думает, что они спрятались, что я забыл! Как это несправедливо, что смерть навсегда отнимает у тебя должников. И обидчиков. Врагов. Чистить, чистить! Бездарно малюют фюрера в рыцарских доспехах, заглядывают в глаза, ждут слова одобрения - высшей награды! - и уже забыли, забыли ведь, как смотрели поверх головы, когда приходил в их занюханную академию юноша, живший, нет, умиравший на "сиротскую пенсию". И раз, и второй - пинка! И думают, что все забыто. Обзывали и устно, и печатно: австрийский дезертир! почтмейстер! демагог! убийца!.. Ах, как смешно: рисовал, раскрашивал почтовые открытки, а безработный лакей Рейнгольд их продавал, и с этого жили! Да, родового поместья не имел, а только пьяные плети от таможенного чиновника - родного отца. Вот этими руками месил глину, носил кирпичи. А по ночам замерзал на парковых скамейках. Конечно, как можно такому доверить будущее германского государства? "Пусть лижет марки с моим изображением!.." Ах ты, старый бык! Да что нам ваши аристократические фамилии, на вас они кончаются, а тут новые пишутся - на тысячу лет. С простыми немцами только и чувствуешь себя легко. Когда заходишь к машинисткам. Или когда за обеденным столом вспоминаешь, а слушают тебя не "номера" в мундирах, а простые добрые люди. Какими слезами блестят глаза прислуги, когда слышат, как голодал и мерз в Вене, как умирала муттер, как знать никто не хотел... Сердце простого немца не в состоянии перенести жестокую правду, что все это могло происходить с их фюрером.
Мое слово - не только мое! Это я давно понял, ощутил. Вначале сам поражался, удивлялся. Особенно на суде, а потом в Ландсберге - в темнице, куда пытались заточить будущее Германии. Услышали мой голос - слово фюрера, и через неделю даже стража вывесила флаг заточенного - со свастикой. А мой Хромоножка, мой Йозеф Геббельс! С чужого голоса, но как горячо поносил Адольфа Гитлера: "Этот маленький, мелкий буржуа!.." Чего только не плел на ганноверском сборище. А услышал мой голос и тут же пополз к ноге. Забыл и зазнайку Штрассера, и свой социализм. История не простит тупице Риббентропу, что сорвалась моя встреча с Черчиллем. Уверен, не ушел бы и он от моего слова, стал бы, упрямец, таким же другом Германии, каким сейчас врагом!
В Азию, в Азию! Вот страна обетованная для призванных господствовать. Европа - давно выветрившаяся почва, истощенная вольтерьянством, интеллигентским скептицизмом. Восходишь говорить и всякий раз боишься начать: кажется, что уже и ты не ты - пока шел, поднимался - и они не они, что их уже подменили и сейчас захохочут, заулюлюкают. Я сотру ваши ухмылочки, интеллигентские гримасы! Ни один не спрячется. Сколько понаговорили, понаписали, и все против, все против! Целые Альпы книг - и в каждой усмешечка! - нагромоздили, и все на моем пути. Срыть, одна должна выситься - одна мысль, одна воля. И одна книга! А почему бы и нет, ведь и Библия, и Коран, и Талмуд - единственные, не признающие друг друга. Их слишком много - единственных. Останется одна.
В Азию, в Азию - туда ведет шестую армию шестое чувство фюрера!
* * *
С Востока мы принесем опыт, который необходим и здесь, дома. Но пришло время серьезно развивать "технологию обезлюживания" больших территорий. Никто этим всерьез не занимается. А тут кроме технических проблем много и психологических, чисто человеческих. Мои фаусты транжирят марки на "чистую науку" - без конца замеряют черепа цыган да евреев, а теми, кто должен эти черепа разбивать и оставаться при этом хорошим немцем, теми по-настоящему никто не интересуется, о них не думают. И получаем в результате, что каждый третий или пятый немец все еще не подготовлен к задачам, которые во весь рост встанут завтра. Чуть ли не у каждого главы семейства есть свой еврей или поляк, или русский! - которого ему жалко. Других - ладно, но этого, "его" еврея надо сохранить! А если помножить, то скольких надо "пожалеть", оставить? Чтобы через 50 - 100 лет обнаружить, что снова окружен термитоподобными. Гиммлер это неплохо высмеял - "своего еврея"... Но постой, постой! Он ведь знает про Эдуарда Блоха, еврея из Линца! Который после аншлюса вывез из Австрии подарок фюрера - картину, а заодно и всю семью. Людям Гиммлера поручено было помочь Блоху. Когда Гиммлер говорил про "своего еврея", помнил он об этом?.. Вот и Рема занимало, очень интересовало прошлое фюрера. Где, кому служил Адольф Гитлер, когда он числился при рейхсвере "партийным офицером", от кого получал марки и за что? Под каким номером и какая была кличка?.. А Гиммлеру, может быть, спать не дает выпавшая из фамилии фюрера буква "д", замененная на "т"? Помнит, а как же! Это он мне и докладывал, что пьяные штурмовики Рема в казармах занялись филологией. Ну нет, я вам не отдам право решать, кто из нас не еврей! И кто истинный немец. Может, не устраивает уже, что я австриец, из какого-то Браунау?.. Будто не я вас заставил - горло срывал от крика! вспомнить, что вы немцы. Вернул немцу самоуважение. Поневоле будешь сочувствовать всем, кто избрал для служения чужой народ, всегда неблагодарный... Ты пришел, явился их возвысить, поднять из грязи, прозябания, но чем они выше поднимаются, тем они неблагодарней. И ты в вечной осаде. Вроде уже и не нужен, будто бы и без тебя они могли подняться. Прав, прав был флорентиец: если ты не унаследовал, а завоевал "престол", поспеши всех и вся заменить, изменить, сломать. И в первую очередь так называемых соратников, кто знал тебя "до" и вообще слишком многое помнит, чего не следует. Если сумеешь - и это надежнее всего! создай из чужого народа свой, как говорится, по образу и подобию. Чтобы не ты был чужаком, а всякий тобой отвергнутый, отринутый. И не имеет значения, по какому чертежу ты все переделаешь, все изменишь. Тут важно, чтобы все заново. Чтобы без тебя, без твоего присутствия, твоей воли уже не мыслилось само существование народа. Для этого каждое поколение должно испытать тяжесть, жестокость твоей руки - на себе испытать. Особенно в мирное время. Его вообще не должно быть, мирного, даже если нет войны...
- Ага, туды-сюды! - передразнил его Барчке, остро ненавидя весь свет из-за своей распухшей физиономии и особенно своих полицейских ненавидя, и ударил борковского полицая кулаком по шее. Неловко, плохо достал из-за своего малого роста и трусливой вертлявости полицая. Но это как притянуло к жертве других. Набежал немец конвоир и, оттесняя полицаев коромыслами локтей, отнимая принадлежащее ему, стал заталкивать свою жертву в живой коридор. Все нет распоряжений, что делать с человеком, который, точно заяц, забежал не туда, куда хотел, но уже с ним что-то делают, что-то веселое и страшное: подталкивают, проталкивают его туда, куда его распятые ужасом и непониманием глаза боятся смотреть. На бабьем лице полицая удивленная, извиняющаяся улыбка: "Вот видите, вот видите, меня затолкали сюда, я не виноват!.." А люди в шеренгах как бы поняли наконец, зачем, для какого дела их выстроили. Как кишка сама начинает проталкивать пищу, сжимаясь и подергиваясь, так и шеренги пришли в движение, судорожно задвигались, заработали. Немец или ненемец поочередно или вместе подталкивают, зло и снисходительно бьют человека, которого протолкали к ним другие, с которого сорвали полицейскую повязку, а коль сорвали, то так и следует. Его подхватывают и пинают стволами винтовок и автоматов, пересылают дальше, чтобы все попробовали и всем хватило!
- Што вы?.. За што?.. Я ничего не знаю!..
Крик этот, дурацкий, бестолковый, всех и злит, и веселит. Человека снова и снова отпихивают на частокол автоматных и винтовочных стволов и катят, катят - все ближе к ревущему огнищу. Тогда он упал, скорчился, поджал под себя ноги, накрыл затылок, голову руками и замер под ударами сапог, прикладов, и только слышно было словно из земли идущее, удивленное: о! о! о! Четверо, взяв его за руки-ноги, поволокли к огню. Сначала вяло и беспомощно висел и только снизу глядел все еще с неловкостью в глазах: он такой тяжелый, а они зачем-то его несут, натруживают себя! Но тут же, будто только сейчас понял, куда и зачем его тащат, резко распрямился -двое отлетели, но ног его не выпустили, удержались и снова сжали его в мягкий ком, но он снова, как пружина, распрямился, выбросил ноги. Подбежали другие, чтобы помочь - не ему, а тем четверым. Пламя выло уже совсем рядом, обжигало, мешало работать, и тут он все-таки вырвался и пополз, пополз, но его схватили за ноги и, как лягушку, поволокли туда, где скворчит-стреляет пламя. Кто-то из шеренги прикладом ударил в голову, и он перестал пальцами цепляться, рвать траву...
А из школы уже второго вывели. И теперь все происходило по-другому, тверже, увереннее.
- Тупига! Где Тупига? - крикнул Барчке. Из-за глянцевых распухших щек не видит, что Тупига рядышком стоит. Тупига подошел к полицаю и уже демонстративно, ритуально рванул с него повязку. Но она лишь растянулась и осталась на рукаве. Они оба стали снимать, стаскивать ее - борковский полицай помогал Тупиге. - Забери у него и мундир! - орет-разрывается Барчке. Сняли и немецкий френч.
- Ну, сачок! - сказал Тупига. - Вот ты и попался! Пошли давай!
Схватился за ствол и за вытертый до лаковою блеска приклад своего пулемета и, как граблями валок сена, погнал, попер борковского дядьку перед собой по живому коридору. И обе шеренги снова помогали им бежать. А навстречу жгло, страшно и до тошноты сладко воняло. Там, где жарища оттеснила, отогнала шеренги, где помогать было уже некому, эти двое остановились - борковский полицай и могилевский. Пулемет уже мешал могилевскому, а борковскому помогал ужас, и борковский осилил Тупигу. Рванулся в сторону - бежать. До этого могло даже казаться, что здесь все, включая и полицейского дядьку, заняты одним делом, выполняют что-то одно. Оказалось, что нет: один хочет сжечь другого, а тому не хочется, потому что сжечь собираются именно его! За ним погнались еще несколько карателей. Пятеро фашистов окружили шестого, а он за них хватается, как тонущий, обессиленно пытается перехватить удары, пинки, обрушившиеся на него со всех сторон. Ему заломили назад одну руку, вторую и повели, повели легко и быстро, нагибая голову до самых колен. От дикой боли плавного и послушного, разогнали и пустили вперед - прямо в стонущее огнище! И даже искринка не взлетела - такой вязкий и черный был огонь.
Разгоряченные лица немцев снова повернулись к школе. Им все понятно: "Совершается, происходит то, что должно происходить, потому что иначе это не происходило бы в присутствии штурмбанфюрера и нижестоящих фюреров!"
А на лицах "иностранцев" вспыхивает, гаснет и снова появляется: "Что происходит и почему? Эти борковские, ясное дело, связаны с бандитами. И вообще они... Да что думать, конечно же, бандиты! А с нами - со мной! такого произойти не может! Но из-за них, из-эа таких и я должен бояться! По-ошел, морда, еще упирается! Раньше надо было... бандит сталинский!"
- Пошел, сачок, сколько тебя ждать будут! - устремился Тупига к новому полицаю, которого вытолкали из школы. - Особого приглашения ждешь?
Схватил и завернул за спину его руку, а немец с большущими очками на крохотном личике схватился за вторую руку и тоже завел ее назад, как рычаг дрезины. И побежали. Голова полицейского (с него уже и повязку не срывали) наклонена почти до колен, он видит лишь ноги свои, куда-то несущие его, спешащие, а шеей, волосами, кожей головы уже ощущает близкий жар. Только услышал, как вдруг страшно затрещали его волосы, а дикая боль в руках, лопатках на миг отступила, но ударила другая - в каждую клеточку тела! Тупига и немец, как с разогнанной дрезины соскочили, - с разбега пустили свою жертву прямо в огненное жерло. А сами стукнулись друг о дружку, немец даже упал, а Тупига сразу показал ему и всем: я ни при чем, сам упал! Но немец ничего, улыбается, в шеренгах засмеялись. Тупига нашел в траве и подал немцу очки. А в этот миг в огнище взметнулась еще раз странно выросшая фигура человека с поднятыми руками - погасила смех! - и пропала. Но смех опять прорвался упрямо, назло всему!..
Когда десятого борковского полицая весело затащили, закатили в жар, как кабана, хотя он упирался, отбивался, кусался и выл, Оскар Дирлевангер велел подозвать того полицейского в шинели и с пулеметом, который старался заметнее всех.
- Тупига! Тупигу! - строго понеслось от Муравьева к Барчке, суетливо от Барчке по шеренгам. И только Тупига не засуетился. Отдыхая на ходу, стирая сажу с пулемета, оглаживая его, как охотник голову умной, удачливой собаки, направился к Дирлевангеру. Тупиге, в общем-то, наплевать, что и как эти немцы, даже в офицерских фуражках, сейчас думают о нем. Он вовсе не для них старается, а потому, что в любом деле не выносит сачков. Развелось сачков - не вывести!..
Снова они стояли друг против друга, одинаково худощекие, длинноногие. Сажа, как бы уравнивая их, одинаково ложилась на помятую черную пилотку и на скошенную назад черную фуражку, на широкие солдатские голенища и на лаковые офицерские сапоги, на эсэсовский плащ, которым адъютант прикрыл плечи Дирлевангера, и на идиотскую - в июньскую-то жару! - шинель Тупиги.
Штурмбанфюрер внимательно, даже с интересом разглядывал раба, а Тупига, наклонив голову, всматривался в глаза своего Доливана, как курица в чашку с водой, где что-то живое, но непонятное плавает-копошится. Тупига все же уважительно сдерживал тяжелое дыхание, злое и веселое от недавней возни с борковскими сачками. Нет, пусть все видят, как выделил Тупигу сам Доливан! Интересно все-таки, чем наградить собирается? Что ж, дают - бери, а бьют - беги! Но и сдачи умей дать!..
Оскар Дирлевангер разглядывал стоящего перед ним полицая с пулеметом поперек груди. Нет, не в пулемете дело. Если раб есть раб, пулемет всего лишь инструмент. Как и любой другой. Не пулемет не понравился Дирлевангеру, а глаза, дерзкая уверенность в себе раба, что он нравится немецкому офицеру, что он заслуживает одобрения, поощрения. Вот он как выглядит раб, из которого не вышибли уверенность, что он может знать мысли, угадать поступки своего господина! Да он хуже, опаснее тех, кто уже сгорел!.. Достать пистолет и поднять на уровень этих глаз, и ждать, а потом выстрелить...
Тупига видел, как рука немца легла на кобуру. Неужели "Вальтера" не пожалеет?! Громко произнести: "Данке, господин штурмбанфюрер! Хайль Гитлер!" Тупига, если надо, сумеет отрапортовать не хуже этих куркулей бандеровцев! С кобурой подарит или так? Не в кармане же носить...
Нет, у Дирлевангера этот день особенный - день рождения Паулины Херлингер, его добрейшей мутти! Она была очень верующая и пусть почивает спокойно: в этот день сын ее не убьет своей рукой даже мухи. Даже вот этого бунтовщика!
- Ну! - крикнул Муравьев, когда Дирлевангер молча отошел и взялся за дверцу машины. - До ночи будете возиться? Долго там будут эти подвывать?
И показал на хату, из которой доносились сдавленный крик и плач. Жены и матки, дети борковских полицейских все это время наблюдали за происходящим возле школы с расстояния не более ста шагов...
Поселок первый.
11 часов 56 минут
Сиротка, услышав сухой и слабый, как горящая хвоя, треск автоматной очереди, оглянулся. Доброскок и Тупига тоже остановились и смотрят, как грузный немец Лянге стоит над ямой и водит стволом автомата.
- Твою работку поправляет! - злорадно крикнул Тупиге все еще обиженный на него Сиротка. Им видно, как подошел к Лянге Волосатый и тычет в яму наганом...
* * *
Господи, значит, я не сплю, и это правда, я здесь - в страшной яме! Нас убили, все еще убивают нас, господи, это правда!..
Солнце, неровно растекшееся по небу, как раздавленный желток на сковороде, больно слепило глаза. Но что-то заслонило свет, и она их разглядела - своих убийц, все тех же. Черноусый и второй, с волосатым животом, оба стоят, откинувшись куда-то в небо, и смотрят, высматривают: кто еще есть живой в яме? Рука по-женски сама потянулась к платью, чтобы прикрыть нагретые солнцем колени...
Шестимесячная жизнь тревожно, зябко сжалась - резкие и чужие звуки вломились откуда-то, стараясь заглушить привычный ритм вселенной. Но и сквозь чужое, отвратительно частое громыхание ударов, прорывающихся извне, стучало сердце матери-вселенной, стучало упрямо, надежно, и все оставалось, как всегда. Но вдруг произошло что-то непонятное и страшное - вечный звук, падавший сверху, отлетел, а следующий не возник, не родился, не упал. В жуткой, небывалой тишине шестимесячная жизнь беззвучно закричала от ужаса и одиночества. Купол стремительно понесся вниз, в один миг вселенная сжалась в комочек и тут же провалилась в него, увлекая и его в небытие...
Ананич Иван Сергеевич (торфозавод Гонча, Могилевская область):
"...Мы вышли на магистраль Могилев - Бобруйск делать засаду. Залегли в кустарнике часов в двенадцать. Колонна двигалась со стороны Могилева. Нас было три взвода - целая рота.
Это ехали летчики, которые из госпиталя возвращались на аэродром в Бобруйск.
Бой был короткий, быстрый, мы их расстреляли. По-моему, их было точно сорок восемь человек. Насколько мне помнится, ехали они на четырех машинах. На двух была живая сила и на двух продукты. Одна даже была с тушами. Взяли очень много шоколада.
Ну, с ними разделались и ушли. Не знало командование, что это будут летчики, шли просто на очередную засаду.
Пошли на новую засаду. А меня командир послал с группой в деревню Скачки, чтобы собрать продуктов. Мы пришли, как раз коровы шли с поля. Когда мы прибыли в деревню Скачки, жители стали плакать. В чем дело? А они, оказывается, не знали, кто мы - партизаны или кто? Мы стали спрашивать, почему плачут. Стали нам рассказывать, что сегодня сожжена деревня Борки и все жители расстреляны, колодцы забиты трупами.
От Скачков до Борок километров пятнадцать. Продуктов нам жители дали много: несли масло, молоко, буквально бидоны, дали подводу, нагрузили хлеба.
Ну, и, вернувшись, мы доложили командиру: такое и такое дело. Он говорит: "Завтра кто-то должен здесь появиться. Где-то карательная экспедиция действует в этом районе. Она не может быть только из Могилева. По всей вероятности, есть тут и из Бобруйска. Они где-то в полицейском гарнизоне притаились и должны все-таки завтра нам показаться"
С рассвета мы снова заняли свою позицию. Я даже это место и сейчас, когда еду, вижу, где я лежал, где первая машина была.
Шоссе в лесу. Мы выбрали возвышение, там шоссе в выемку уходило, самое удобное место, где бить. Ну, залегли цепью. Долго не было слышно.
Ну, и где-то часа в два-три загудели машины со стороны Могилева. С того края лежал взвод Кировского отряда. Он к нам присоединился, чтобы участвовать. Нас было уже сто двадцать человек. Ну, а командовал Антюх Аркадий.
Ну, вот нервы не выдержали у одного партизана... Не доехали еще машины метров пятьсот, некоторые стали патроны загонять в патронники. И нечаянно один партизан выстрелил.
Немцы услышали выстрел. Они вылезли из машин. Шофер открыл дверку и тихонько ехал. А немцы по кювету идут. Может, метров четыреста еще...
Взвесив обстановку, наш командир роты дает приказ: сделать не простую засаду, а держать настоящий фронтальный бой. Огня у нас, мы чувствуем, хватит, мы решили принять бой. Для этого мы раздвинули взвода буквой "Г". А самому правофланговому взводу командир приказал: как только завяжется бой, пересекать шоссе и цепью! Для того чтобы легче было расправиться. Ну, немцы шли, не знали, что их ждет, сколько тут нас. Я лежал от поворота метрах в двадцати, и, как только первая машина приблизилась, мы открыли огонь, огонь плотный, хороший... Шофер сидит, мне хорошо было видно, стукнул из СВТ. Хлопцы были хорошие у нас, рота была очень боевая. Ну, завязался бой. Оттуда уже стали хлопцы перебегать, чтобы окружить. Но здесь бил пулеметчик.
Я перебег в канаву, где немцы, и, пока наши подбежали, развернулся и убил пулеметчика. Затем второго номера. И тут же мне в ногу! Вот сюда ударило.
- У вас СВТ на "пулемет" был поставлен, переделан?
- На "пулемет". В общем, расстрелял я три диска. Ну, и тут меня ранило. Я сел, пока меня перевязали, прошло минут пять, и бой закончился. Ребята набежали и смяли их, буквально за пять минут все были перебиты. Было их человек пятьдесят. Эсэсовцы... Но что характерно. Характерно было то, что когда мы брали их штыки-кинжалы, то они были в крови..."
Полумиллионную армию фашистских убийц поглотила гневная земля Белоруссии-партизанки.
* * *
5.12.1943 года - по представлению фон Готтберга, высшего руководителя СС и полиции в Белоруссии, и начальника соединений по борьбе с партизанами фон Баха - Гитлер наградил Оскара Дирлевагера немецким золотым крестом, а "особая команда" была преобразована в "штурмбригаду". К этому времени в Белоруссии действовало уже много подобных бригад, команд, батальонов - во главе с Кохом, Мюллером, Голлингом, Пелльсом, Зиглингом и другими "фюрерами"...
А еще через неполный год "особая команда" Оскара Пауля Дирлевангера, выросшая до дивизии, разрушала, убивала восставшую Варшаву - каратели двигались теперь уже с Востока на Запад. Прошли по всей Германии, развешивая на немецких деревьях и фонарях самих немцев - "дезертиров", "предателей", "паникеров". А затем исчезли, растворились в армейской массе, с боями пробивающейся в плен к американцам и англичанам - как можно дальше на запад.
Уже в наши дни труп благополучно скончавшегося в Латинской Америке Дирлевангера Оскара Пауля заботливо перевезен в ФРГ а предан захоронению в вюрцбургской земле.
Чем выше обезьяна взбирается по дереву, тем лучше виден ее зад{8}
...Может, и на самом деле это сон, всего лишь сон! Один и тот же, как бывает, когда болен и просыпаешься бесконечное число раз. А когда проснешься окончательно, окажется, что ни великого фюрера, ни третьего рейха, - ничего, ничего!.. Надо подняться с постели, сесть. Холод, озноб в животе... Под ступнями, меж пальцев ворс ковра, прохладный, мягкий, как вянущая трава, деревянные стены лаково блестят, тяжелые складки штор - все это есть, есть, существ вует! И белые полосы свастик на желтом поле ковра. И настороженные глаза преданно прислушивающейся овчарки. За окнами всегда, даже в солнечный день, темные ели и тишина, мертвая и надежная. Если бы не такая тишина! А что если и везде так, не гремит великая битва во исполнение твоих приказов? Тебя заперли тут и дурачат, забавляются какие-то преступники, идиоты. Заржут, заулюлюкают, как только ступишь за дверь. Поджидают там. И рука Курта, рыжего кретина Курта, нырнет под тебя никогда не уследишь, как он зайдет сзади: "Поехали, мой фюрер!.." Железные ненавистные пальцы больно захватили, сжали, заставляя тянуться вверх, на цыпочки вставать и хвататься запоздало за волосатую руку - на потеху солдатне! С тобою могут так забавляться, никто же не знает, отроду не слыхал, что ты фюрер. Для них ты полковой связной с одной нашивкой какой-то Шикльгрубер. Приполз, добежал, а они в паузах между взрывами подзывают, спрашивают: "Что, не нравится, штабная моль?" Но все равно это твой дом, твой родной 16-й полк, дороже которого ничего и никого у тебя нет! Рад, что добежал, что еще раз Провидение показало, как оно щадит своих избранников, чтобы и эти тупицы убедились! Радуясь, что жив, забыл о Курте, а он свое помнит. Зашел, рукастая обезьяна, сзади и с размаху железной лапой, да так, что колени задрожали: "Поехали, герр гефрайтер!" И такие жестокие, неприятные эти хохочущие рожи. Тогда им крикнул: "Вы еще узнаете! Вы услышите, кто такой гефрайтер Гитлер!.."
А что если все, все только намечталось? Продолжение голодных венских мечтаний и надежд. Вот так же придумывал себе высокие залы музеев или перестраивал наново улицы Линца, кварталы, окраины Вены по собственным проектам. Толпы, льстивые толпы, устремленные к великому художнику, и его презрение к запоздалой славе, признанию! На картинах ни души, ни одного из тех, кто прежде знать не хотел гения. Только дома, улицы, замки - стены и камни. Но в одном из затемненных окон человеческий лик, как огонек. Та, которая бескорыстно любила не фюрера, а сына, любила, даже если бы не стал великим. А другие гнали с садовых скамеек: не положено спать! Из трамвая выталкивали: положено платить! Где он сейчас, усатый образина кондуктор?.. Плетью грозили, гнали из Германии! Где, где тот Гржж... И не выговоришь, собачий у этих поляков язык! Где-нибудь спрятался, живет, а Гиммлер пошарил слепой рукой и успокоился. Я ему всю Европу, полмира распахнул - ищи, находи всех, всех, кто думает, что они спрятались, что я забыл! Как это несправедливо, что смерть навсегда отнимает у тебя должников. И обидчиков. Врагов. Чистить, чистить! Бездарно малюют фюрера в рыцарских доспехах, заглядывают в глаза, ждут слова одобрения - высшей награды! - и уже забыли, забыли ведь, как смотрели поверх головы, когда приходил в их занюханную академию юноша, живший, нет, умиравший на "сиротскую пенсию". И раз, и второй - пинка! И думают, что все забыто. Обзывали и устно, и печатно: австрийский дезертир! почтмейстер! демагог! убийца!.. Ах, как смешно: рисовал, раскрашивал почтовые открытки, а безработный лакей Рейнгольд их продавал, и с этого жили! Да, родового поместья не имел, а только пьяные плети от таможенного чиновника - родного отца. Вот этими руками месил глину, носил кирпичи. А по ночам замерзал на парковых скамейках. Конечно, как можно такому доверить будущее германского государства? "Пусть лижет марки с моим изображением!.." Ах ты, старый бык! Да что нам ваши аристократические фамилии, на вас они кончаются, а тут новые пишутся - на тысячу лет. С простыми немцами только и чувствуешь себя легко. Когда заходишь к машинисткам. Или когда за обеденным столом вспоминаешь, а слушают тебя не "номера" в мундирах, а простые добрые люди. Какими слезами блестят глаза прислуги, когда слышат, как голодал и мерз в Вене, как умирала муттер, как знать никто не хотел... Сердце простого немца не в состоянии перенести жестокую правду, что все это могло происходить с их фюрером.
Мое слово - не только мое! Это я давно понял, ощутил. Вначале сам поражался, удивлялся. Особенно на суде, а потом в Ландсберге - в темнице, куда пытались заточить будущее Германии. Услышали мой голос - слово фюрера, и через неделю даже стража вывесила флаг заточенного - со свастикой. А мой Хромоножка, мой Йозеф Геббельс! С чужого голоса, но как горячо поносил Адольфа Гитлера: "Этот маленький, мелкий буржуа!.." Чего только не плел на ганноверском сборище. А услышал мой голос и тут же пополз к ноге. Забыл и зазнайку Штрассера, и свой социализм. История не простит тупице Риббентропу, что сорвалась моя встреча с Черчиллем. Уверен, не ушел бы и он от моего слова, стал бы, упрямец, таким же другом Германии, каким сейчас врагом!
В Азию, в Азию! Вот страна обетованная для призванных господствовать. Европа - давно выветрившаяся почва, истощенная вольтерьянством, интеллигентским скептицизмом. Восходишь говорить и всякий раз боишься начать: кажется, что уже и ты не ты - пока шел, поднимался - и они не они, что их уже подменили и сейчас захохочут, заулюлюкают. Я сотру ваши ухмылочки, интеллигентские гримасы! Ни один не спрячется. Сколько понаговорили, понаписали, и все против, все против! Целые Альпы книг - и в каждой усмешечка! - нагромоздили, и все на моем пути. Срыть, одна должна выситься - одна мысль, одна воля. И одна книга! А почему бы и нет, ведь и Библия, и Коран, и Талмуд - единственные, не признающие друг друга. Их слишком много - единственных. Останется одна.
В Азию, в Азию - туда ведет шестую армию шестое чувство фюрера!
* * *
С Востока мы принесем опыт, который необходим и здесь, дома. Но пришло время серьезно развивать "технологию обезлюживания" больших территорий. Никто этим всерьез не занимается. А тут кроме технических проблем много и психологических, чисто человеческих. Мои фаусты транжирят марки на "чистую науку" - без конца замеряют черепа цыган да евреев, а теми, кто должен эти черепа разбивать и оставаться при этом хорошим немцем, теми по-настоящему никто не интересуется, о них не думают. И получаем в результате, что каждый третий или пятый немец все еще не подготовлен к задачам, которые во весь рост встанут завтра. Чуть ли не у каждого главы семейства есть свой еврей или поляк, или русский! - которого ему жалко. Других - ладно, но этого, "его" еврея надо сохранить! А если помножить, то скольких надо "пожалеть", оставить? Чтобы через 50 - 100 лет обнаружить, что снова окружен термитоподобными. Гиммлер это неплохо высмеял - "своего еврея"... Но постой, постой! Он ведь знает про Эдуарда Блоха, еврея из Линца! Который после аншлюса вывез из Австрии подарок фюрера - картину, а заодно и всю семью. Людям Гиммлера поручено было помочь Блоху. Когда Гиммлер говорил про "своего еврея", помнил он об этом?.. Вот и Рема занимало, очень интересовало прошлое фюрера. Где, кому служил Адольф Гитлер, когда он числился при рейхсвере "партийным офицером", от кого получал марки и за что? Под каким номером и какая была кличка?.. А Гиммлеру, может быть, спать не дает выпавшая из фамилии фюрера буква "д", замененная на "т"? Помнит, а как же! Это он мне и докладывал, что пьяные штурмовики Рема в казармах занялись филологией. Ну нет, я вам не отдам право решать, кто из нас не еврей! И кто истинный немец. Может, не устраивает уже, что я австриец, из какого-то Браунау?.. Будто не я вас заставил - горло срывал от крика! вспомнить, что вы немцы. Вернул немцу самоуважение. Поневоле будешь сочувствовать всем, кто избрал для служения чужой народ, всегда неблагодарный... Ты пришел, явился их возвысить, поднять из грязи, прозябания, но чем они выше поднимаются, тем они неблагодарней. И ты в вечной осаде. Вроде уже и не нужен, будто бы и без тебя они могли подняться. Прав, прав был флорентиец: если ты не унаследовал, а завоевал "престол", поспеши всех и вся заменить, изменить, сломать. И в первую очередь так называемых соратников, кто знал тебя "до" и вообще слишком многое помнит, чего не следует. Если сумеешь - и это надежнее всего! создай из чужого народа свой, как говорится, по образу и подобию. Чтобы не ты был чужаком, а всякий тобой отвергнутый, отринутый. И не имеет значения, по какому чертежу ты все переделаешь, все изменишь. Тут важно, чтобы все заново. Чтобы без тебя, без твоего присутствия, твоей воли уже не мыслилось само существование народа. Для этого каждое поколение должно испытать тяжесть, жестокость твоей руки - на себе испытать. Особенно в мирное время. Его вообще не должно быть, мирного, даже если нет войны...