Скорей ввинчивайся, потом пойдет легче, проще, а не пойдет, есть шнапс, все равно не пойдет - есть "вдова"! Или, как немцы ее называют, витвэ.
   Сделали дело и бежим дальше, как гончаки! Куда хозяин направил. А может, ты в партизаны бежишь? Давай жми, расскажешь им, как вешали их разведчика и как тебе жалко было, что у него заплывшие, запухшие глаза и он не мог тебя разглядеть. А ты - подбодрить, помахать ему ручкой.
   А ведь что получилось, получается? Всякий теперь имеет право сказать, что Белый очень старался. Когда ловили партизана. За так второй серебряный квадратик обершарфюрера и "русскую роту" в придачу не дают. А Циммерманна и отпуском наградили. И Сиротку повысили - в холуи к Барчке. В одной с ними компании! Зато Суров и на этот раз в сторонке. Чистенький остался. Ну и далеко ты забежишь, вот такой вот чистенький?..
   * * *
   Взвод Белого подходил к зеленому, в садах поселку, который вполз на пригорок. По голосам, перекликающимся во дворах, на огородах ("Пэтро, мэду хочешь?.." - "Привяжи, привяжи пчелок, а то гадовки покусают!"), понял, что здесь мельниченковцы работают. Машины вдоль пустой улицы выстроились, шоферня, наверное, по погребам шарит, орудует, а сама рота слышна где-то за горкой. Гудит за селом, как во время молотьбы, когда деревенский гул, голоса, крики перемещаются в поле. А коров, скот уже угнали. Не знаешь, как ступитъ, чтобы не влезть в свежее дерьмо, не наступить, не поскользнуться. Заохали, заприплясывали "майстэры", ищут щепочку, дергают, ломают ветки вишен, чтобы соскрести с сапог лишнее. Другие, кто попроще, просто стряхивают, дергая ногой.
   - А ну подтянись! Что задергались, как кот на дожде? Чистюли!
   Глянул на Сурова. И добавил:
   - Влез, так не трепыхайся!
   Уходить, сматываться побыстрее. Работа в разгаре, того и гляди, немец какой налетит, завернет, заставит помогать. Выстрелы пока одиночные: загоняют, наверное, в тот сарай, только крыша и виднеется отсюда.
   Слышно, как за спиной кого-то на воспоминания повело, и все боится, гад, что не поверят, громко убеждает:
   - Романенко соврать не даст, мы с ним были, послали нас разведать. А там прошел уже батальон, не наш, говорили, что Зиглинга, так ничего не осталось от деревни, один только сруб без крыши, обгорелый. Амбар или сарай. Романенко подсадил меня, я глянул сверху - ну, не поверите, как кочаны белые. Дожди прошли, сажу смыло, а их столько набито, что стоят, не упал никто, только головы, как капуста или семечки в подсолнухе. Я говорю: "Романенко, ты глянь!.."
   - А ну, кочан дурной, заткнись!
   Уходить надо правой стороной, через поле. Сюда и улочка убегает. Чистая, не заляпанная - "майстэры" обрадуются, решат, что ради них, оберегая их сапоги, свернул сюда.
   А крики, завывание, выстрелы слева за горкой становятся громче, сильнее. Уже пачками выстрелы. Не ладится, видимо, у мельниченковцев, не хотят люди добром заходить в сарай. Уже видно, как бегают там, мечутся. Сразу слышнее, громче все делается, когда глазами видишь толпу. "Майстэры" морщатся и вздыхают. Где дом их, их Германия, фюрер, а им тут надо быть, среди "иностранцев". А что если не пожелают дальше их работу делать? Неужели не боятся, не думают? Самый старый из немцев, прихрамывающий Отто Лапке машет на каждом шагу головой. Как лошадь в жару. Огорчен? В осуждение? А может, хочет убедиться, на месте ли его кочан?
   Уже вышли на картофельное поле и прошли метров сто, удаляясь от сарая и криков, винтовочных выстрелов, когда там что-то случилось. Загрохотало, застучало и понеслось к лесу эхо пулеметной и автоматной стрельбы, а по полю уже бегут, черным крылом устремились к лесу люди. Сорвались, побежали - видно, все до конца поняли и не удалось мельниченковцам затолкать их в сарай. Чего доброго, теперь и взводу придется участвовать! Бронетранспортер откуда-то выкатился, густо пыля, понесся по полевой дороге, сечет из крупнокалиберного пулемета. А свои гады и команды Белого не дожидаются: схватились за автоматы, сдергивают с плеч винтовки, уже стреляют. Поймал взгляд Сурова, и показалось, что нехороший он, мстительный и запоминающий: вот что твои делают, твой взвод! Суров тоже снял с плеча винтовку, куда-то высоко направил - как Белый когда-то в трубу, в цифры "1925"! - выстрелил и снова глянул на Белого. Ну-ну, поиграй, посмотрим, что дальше будет, как у тебя без Белого, без моей опеки получится!
   А гадам уже весело. Там впереди всех бежит высокий мужик в нательной рубахе - мишень заметная, и каждому хочется проверить свой глаз, руку, опередить своим выстрелом соседа. Даже толкают друг дружку от нетерпения. Как на том хуторе, когда стаей шли следом за партизаном к его лошади... А у высокого мужика еще и ребенок на руках; несется к лесу, держа перед собой, высоко вскидывает колени, а трассы пуль обгоняют его, пронизывают бегущую толпу, прореживают...
   Вдруг что-то произошло. даже стрельба поутихла. Серый конь понесся по полю. Конечно же, тот самый, что забрали у партизана, а на нем Мельниченко - этот дурила и летом не снимает казацкую папаху! У Циммерманна перекупил коня за золотые часы. Носится Мельниченко по полю, на котором снопиками лежат люди, никто уже не бежит, и рослого дядьки с пацаном на руках тоже не видно. Видно только, как ползут в черное и белое одетые люди, переползают с места на место, а туда уже бегут от сарая мельниченковцы следом за своим кавалеристом-штурмфюрером.
   - Николай, - снова по имени вполголоса обратился Суров, - немец Поль сюда катит на бронетранспортере.
   - И что?
   - Как бы не погнал и нас.
   - Погонит, и пойдешь! А ты что думал?
   Все его Полем называют - гауптшарфюрера Тюммеля, мельниченковского шефа, все с ним запанибрата, наверное, потому, что пропойца, каких среди немцев поискать. "Пьян, как Поль" - высшая оценка в батальоне. И вечно с ним всякие истории приключаются. Однажды его чуть не украл какой-то дядька проезжая мимо, шибанул санями по ногам, тот и ввалился, грузный, как кабан, а дядька - по коню, по коню. Еле догнал и выручил дружок Мельниченко. А может, и сочинили, пьяные герои!
   Вон, катит в своем грязно-зеленом железном гробу, сюда устремился. Пистолетом тычет, толкает водителя в спину, как сибирский купчишка ямщика, и матерится по-русски так, что за сто метров слышно.
   Крупнокалиберный снова ударил в сторону леса - вот бы залепил, залепить бы по дураку в папахе, что носится на белой лошади! Поль метнулся от водителя к пулеметчику, долбит по каске своим пистолетиком. И вот уже на Белого орет: так-разэтак вас, варум нихт арбайтен, почему-распочему?..
   А водитель уже развернул свой гроб позади взвода, и Поль теперь как бы гнал взвод Белого впереди себя к сараю. У Поля глаза навыкате - фюрерские, в придачу и усики себе завел фюрерские, а при его широкой красной физиономии и коротком теле фюрер получился совершенно как мясник!
   Возле длинного, с провисающей соломенной крышей сарая несколько пьяных немцев и мельниченковцев стоят у подпертых задним бортом машины ворот. Видимо, когда люди бросились бежать, тех, кого все же загнали в сарай, заперли таким вот способом. А один щенок стоит среди двора и палит из винтовки в поле - туда, где немцы, дирлевангеровцы, пьяно пошатываясь, бродят среди разбросанных тел и стреляют в землю, добивают. Белый выхватил из-за пояса длинную гранату-колотушку и с удовольствием огрел мельниченковца по потной голове.
   - Куда стреляешь, падло? Куда, спрашиваю?
   Сарай с подпертыми воротами молчит, людям хочется надеяться, что о них забыли, и они молчат. Только несколько плачущих детских голосов доносится из-за стен.
   Немец-шофер подает из кузова бронетранспортера канистру с бензином, а Поль, бешено выкатывая фюрерские глаза, показывает, чтобы кто-нибудь из солдат Белого принял ее и облил стены. Пьяные мельниченковцы ничего не видят, не соображают, а взвод Белого не приучен за других стараться. Ждут, гады, чтобы приказал шарфюрер! Там, на поле, не ждали, настрелялись в охотку. Но они сильно недолюбливают мельниченковцев, от которых лишь недавно отделились, и никто не спешит опередить, подменить бандеровцев, работать за них. Должен Белый приказать, чтобы приняли канистру и облили стены сарая, в котором заперты люди. На него смотрят. И Суров тоже. Вот и еще одна Каспля, которую Белому брать на себя. Поль, тараща глаза, размахивая пистолетиком, фюрерским криком перебирает все "мать-перемать", какие только знает, помнит.
   - Суров! - назвал Белый. Голос его (сам услышал) прозвучал коротким выстрелом. - Суров! - повторил, как нашел, обрадованно. И все, и конец! Давно всему конец. Да, да, ты! Не смотри, точно ослышался или оглох. Кажется, другого Сурова здесь нет!.. - Я, кажется, ясно приказал? Чего ждешь?!
   С радостной злостью глядел в золотые стекла. На посеревшем лице растеклись близорукие, но разглядевшие что-то ужасное, последнее глаза Сурова. Да, да, ты не ослышался, я приказал! Не обознался, это я, Белый, перед тобой! Вот твоя Каспля, Суров. Ну, решай. Теперь ты. В кого выстрелишь прежде: в Поля, в меня? Решай порасторопнее, а то Поль лопнет скоро от крика и гнева или сам пальнет из пистолетика.
   - Действуй, Суров, ручками, ножками!
   В лицо краска, кровь вернулась, просто видишь, как перекачивается она по нему: из головы в ноги, из ног в руки. Давай качай, решай давай, Суров! Твоя Каспля подступила. В руках оружие у тебя. Сделай, если сможешь, и за меня. Чего я не смог. Только куда тебе - с такими-то глазами, с лицом таким!..
   Поль уже сосредоточил свое пьяное внимание на Сурово: на него орет, в него тычет парабеллумом. Но разлившиеся за вспотевшими стеклами суровские глаза никого не видят, не слышат, а только Белого. Кажется, оглушен человек, заранее оглушен тем, что он сейчас сделает, и потому делает.
   Цепко схватил канистру, будто век шофером работал и точно в ней все спасение его. Но сначала поставил ее на траву, чтобы закинуть за спину винтовку. Не нужна Сурову винтовка, мешает. То-то же, такие мы, мой дорогой поп! Еще раз, последний раз на Белого глянул. И схватил канистру.
   Прогнутая собственной тяжестью длинная соломенная крыша, сухие бревенчатые стены, подпертые машиной ворота прячут и удерживают тех, кому гореть. Они там смотрят в щели и уже увидели человека, бегущего с канистрой, - крик навстречу Сурову, женский, детский ужас! Плеснул на сухие бревна, и они сразу сделались черными, точно обуглились. Но бензин упал и на зеленое шинельное сукно, зачернил и его, потек по сапогам Сурова. Вот что значит без практики! Вытягивая руки, чтобы не обливаться, не измазаться, Суров побежал вдоль стены воющего сарая и все плескал на бревна, и за ним оставалась неровная, расползающаяся чернота. Она вместе с запахом бензина вползла и в сарай, потому что оттуда уже несется крик страшный, стучат, ломятся в подпертые ворота. Немец соскочил с бронетранспортера и побежал к сараю, на ходу щелкая зажигалкой. Наклонился к стенке и сразу отпрянул - бесцветное пламя нежно блеснуло и как бы пропало, но тут же рванулось вслед за Суровым. Как бы выследив, молнией метнулось к нему, поливавшему остатками бензина угол сарая. Он уронил канистру. Белому показалось, что из рукавов, из-под полы суровской шинели вырвалась, затрепетала красная тряпка. Суров побежал по полю. И все пытается оторвать ее, отбросить. Машина, подпиравшая ворота, отъехала, крупнокалиберный пулемет, автоматы и винтовки бьют по сараю, пронизывая и ощипывая стены, заглушая и покрывая все...
   Поселок четвертый
   Из показаний Тупиги И. Е. в 1960 году:
   "Мельниченко Иван Дмитриевич командовал ротой. Командиром роты был немец Поль, но назывались "мельниченковцы". А Мельниченко откуда-то из-под Киева, он грамотный был, он и раньше лейтенантом был. В общем, пустой человек, с коня не слезал и вечно пьяный. И все мельниченковцы такие, вот и в Нивках сразу кинулись по сундукам да погребам. Мы бы всех партизан припутали, если бы не эти мародеры. Один Мелешка молодец, не растерялся, установил пулемет и... Я про то, что никакой дисциплины, одна самогонка и грабеж. Потом, в конце войны, Мельниченко и еще сколько-то убежали в лес..."
   Пьяный, как Поль, Мельниченко носился по огородам, среди побитых, пострелянных его ротой жителей. "Диты мои! Соколики!" - фразы, обрывки из какого-то кино или песни или самим придуманное копошилось в памяти, на языке. Он батька, атаман на коне-звере, а кругом басурмане, и он кличет свое войско на геройство и смерть. А сам с поднятой плетью налетает на своих мельниченковцев, замахивается в воинственном гневе, но при этом помнит, что и "майстэры" бродят по полю и заняты тем же - пристреливают, и что даже командир не имеет права их пальцем тронуть. Если сам он не немец. Зато своих достает плетью с удовольствием: "Не журись, казачура!" - а они удивленно охают, скалятся, как улыбающиеся волки, и выкрикивают что-то вслед. А он все кличет: "Диты! Соколики! Мельниченко завсегда с вами!" Конь под ним - картинка, дорогой конь. ("Сволочь, Циммерманн, такой годинник, золотой весь, увез в свою Германию!"). Но этот зверь прежде носил на себе партизана - Мельниченко не забыл, не простил. Хлещет его плетью со смаком.
   - Волчье мясо, ты у меня потанцуешь! Бандюга!
   Лупит, сечет плетью коня, достает и своих пьянчуг, носится меж трупов (бабы и дети больше кучками лежат, они будто сползаются друг к дружке), конь все кожей дергается, ногами перебирает по воздуху, когда вот-вот наступит на тело, бросает желтую пену, дико косит глазом.
   - Ах ты, бандюга, будешь как миленький! Я научу под Мельниченко ходить! Узнаете, кто такой Мельниченко!
   Даже штурмфюрер Муравьев не был в Германии, а Иван Мельниченко был, посылали. Поль брал его в фатерлянд показать родителям-немцам своего спасителя: не окажись его тогда рядом, бандиты уволокли бы Поля, как барана.
   Да, было что порассказать, когда вернулись из Германии. Хотя бы про Лейпциг, немецкий город. Оказывается, это немцы Наполеона разгромили, а не под Москвой. И тут набрехали москали. Есть памятник в Лейпциге - специально по этому случаю. Каменная громадина, похожая на домну. Зенитки наверху кажутся спичками - такая высота. И как раз начали палить по американцам, плавающим над тучами. Эхо, как в громадной бочке, перекатывалось. Ревела каменная домна, как медведь.
   Мельниченко в числе первых пошел против Советов, жидов и москалей. Знал Бандеру, знал Войновского, был в Косове, когда они только начинали формировать первую "украинскую дивизию". Правда, далеко это не пошло - с дивизиями. Немцы вдруг увезли руководителей в Берлин, а дивизию раскрошили на роты, взводы и разбросали кого куда. Взвод Мельниченко попал в Белоруссию, его нарастили до роты, это когда уже появился Дирлевангер. Ядро - "галицийцы", а еще два взвода из военнопленных - "восточники". "Западники" тверже, идейнее, послушнее, но темные, как бутылка пивная, многие и расписаться не умеют. Со своими, с "восточниками", больше мороки и всяких неприятностей (с Горбатого моста эти сбежали!), но зато они не святоши и не куркули. Те дисциплинированнее: навытяжку и глазами ест. Но готовы слопать и взаправду. На рожах написано: "Все вы тут, москали, бога продали!" И попа, еще косовского, таскают за собой везде. Хоть бы бандиты его утащили, как Поля пытались.
   Со своими проще, но тоже хватает забот. Дисциплину с них и не спрашивай. Будто колхоз им тут. А с Мельниченко спрашивают. Да и Муравьев только и дожидается, ловит случай, чтобы в глазах немцев его унизить...
   А, вот он где лежит, тот дядька, что бежал первым! Ноги-руки раскинул, и нет ему дела до того, что спугнул деревню, своим криком дурным погнал на поле: "Бабы, гореть будете!" Набегался, лежишь теперь! И пацан его здесь, в борозду откатился, поджал голые коленки к тому месту, раскровяненному, где у него подбородочек был... Бывало, задремлешь вот так на жнивье, пахнущем теплой пылью, проснешься от холодных, как бы чужих ног, а тебя уже ищут, за вишнями матери голос: "Иванку, сынку, дэ тэбэ носить!"
   - Куда пятишься, гад, куда, я спрашиваю? Я тебя научу родину любить!
   Уже пена кровавая слетает с оскаленных конских зубов, с удил, раздирающих храп, но конь все уходит в сторону, чуть не по воздуху ногами сучит, чтобы не наступить... Наразбрасывали пацанов по всему полю! Плетью погнал коня к березняку. Надо снять оцепление. Нечего им прохлаждаться, пусть идут к сараю - кончать дело. Мог бы послать кого другого, но ему надо куда-то скакать, кому-то что-то кричать - такой у него настрой. Оглянулся несколько раз на сарай: кто это там? Чьи? Не подослал ли помощничков Муравьев - специально, чтобы показать, что мельниченковцы не справляются? Ничего, придет и на Муравьева капут, неважно, что штурмфюрер. Сколько веревочке ни виться... Мельниченко захохотал. Представил Муравьева делающим трусливые шажки к, поджидающей среди плаца "вдове". Громко захохотал среди поля, даже пьянчуги за своими выстрелами услышали, удивленно оглядываются что это с их командиром?
   Вот бы заманить штурмфюрера Муравьева "в партизаны". Как тех дурачков, которых специальные "связные" по цепочке переправили из Могилева в деревню, а там их поджидало СД: сюда, сюда, соколики!
   Это ж надо, забрал из роты Мельниченко целый взвод, чтобы сколотить кацапскую роту. Этих немцев уже не поймешь. Сначала было понятно, а теперь и черт не разберет. Вот бы и Муравьева так - по цепочке и в лапы СД: это ты не давал жить честным патриотам?
   До поездки в Германию многое мог стерпеть Мельниченко, а теперь дудки, Муравьеву придется поубрать свои лапы, если не хочет, чтобы ему их оторвали. Большое к себе уважение привез из Германии гауптшарфюрер Мельниченко. Но и смущение некоторое. Сидит оно в душе, как заноза. Но про это не расскажешь, как про лейпцигский памятник.
   Добирались до Германии поездом долго, как на край света. Впервые ощутил по-настоящему, сколько у этих немцев врагов, и не только в России. Такое было чувство, что не в тыл, а от фронта к фронту едешь. Поезда не идут, а ползут, бандиты прямо за колеса хватают. Уже за Бобруйском, проехали какой-то Ясень, и паровоз напоролся на мину. Пока до Минска доползли, дважды обстреливали. Немцы вынуждены вырубать леса вдоль дорог. Дым по всему пути, военнопленных и жителей гоняют лес валить. Но партизаны могут и вот так: возле Барановичей подбили паровоз из противотанкового ружья, издали. Как куропатку. Паром окутался и встал. Где тут паровозов, вагонов набраться! Благо много их захватили в первые недели войны.
   В Польше поехали быстрее вроде бы, но тут же голова поезда пошла под откос. Полмира у них в руках, а всякий может по ногам их лупить из-за куста. Жгут, палят этих белорусов, этих поляков, а они все свое, сами не живут и другим не дают!
   Только Поль, очумевший от шнапса, ничего не замечал. Остановка среди леса, рельсы бандиты утопили в болоте, а он рвется но какой-то "вокзал" прикупить спиртного. И все тычет пальцем за окно: рейх! орднунг!
   Слово "орднунг" Мельниченко слышал по всей Германии, у них это как "хай живо"! Порядок, что и говорить, во всем. Даже устаешь от него. Только среди развалин и чувствовал себя человеком. И уже радовался воздушным тревогам, ничего, побегайте, и вам не помешает!
   Первые дни гостевания в Лейпциге, пока был шнапс в привезенной канистре, проходили в каком-то желтом тумане, из которого выплывала то белая огромная прическа, голова "муттер", то красный и широкий, как плотницкий карандаш, рот невесты Поля. Орднунг в доме (двухэтажном, с внутренними лестницами, лесенками) держался на "муттер", на ее тихом ровном голосе. Рядом с нею и лысенький батька Поля и грузный Поль, оба излишне болтливые, суетливые походили, в лучшем случае, на фольксдойчей. "Муттер" со своей огромной белой прической высилась над всем и всеми; зенитки можно устанавливать, как на том памятнике "домне".
   В Киев въезжал с волнением. Родители знали, что он в немецкой армии. Для тех, кто в немецких формированиях служит, почта работает, и Мельниченко даже от стариков весточку получил: живут, где жили, старший брат и младший неизвестно где сейчас... Братья, видно, не сообразили вовремя, что рухнуло все, позволили затащить себя к Москве, если, конечно, целы. Да, была жизнь и поменялась, как рубли на марки. Уже и не верится, что бумажки деньгами казались. Что с того, что и верили, и песни пели. Как-то умели все забывать. Зато теперь Мельниченко все помнит.
   Как встретят его старики, старался не думать, радовался, и только. Увидит снова их, свой домишко, накрытый кусками толя поверх побитой черепицы, садик, сползающий к Днепру. Войдет в жалкую халупу и выложит из большого, красивого чемодана подарки. Почти все из Белоруссии, только чемодан немецкий, и это хорошо, что такой он немецкий. Как бы из Германии подарки. И марок привез, хотя пришлось их располовинить: в Германии гость хорош, если за угощение платит. Пошел с Полем и положил на сберкнижку Тюммелей пять сотен. Эльза, невеста Поля, даже поцеловала на прощание. Губы у нее оказались теплые.
   Киев после Германии поразил не развалинами и пожарищами (этого и в Германии насмотрелся, не говоря уже о Белоруссии и Польше), а безлюдием. Казалось, что одни немцы да полицаи заселили город, их только и видишь, и слышишь. Неужто правду говорили, что всех, кто с руками и ногами, вывозят? Совсем оголится земля: то мор голодный, то вот это!
   Но все равно это Киев, золотой, голубонебый. И, куда ни глянь, Днепр! Пилотку сунул в рюкзак! Какой дурак придумал эти черепа с костями?
   Мельниченко с Полем пешком добрались до киевской окраины, матеря здешние порядки. Мать с глиняной миской стояла на пороге, три курицы толклись у ее босых ног. Она с беспокойством смотрела на двух немцев, которые задержались у калитки. Испугалась по-настоящему, когда в одном признала сына.
   - Батька, батька! - закричала громко и обидно. Будто на помощь кликала. А тот выскочил из сарайчика - худющий, с обвислыми усами, без очков (спал), ничего не понимает.
   - Що ему трэба? - спросил он. - Неси там яйки чи що! А то курей похватають.
   Сын сказал:
   - Добридень, мама.
   Подошел и привлек ее растрепанную голову, прижал к мундиру, чтобы не пялилась на него так. Но мать мягко его оттолкнула и сама боязливо притянула его обнаженную голову. И заплакала.
   А Поль стоит напротив, распаренный жарой и шнапсом, широко улыбается, и черепа на его рукаве, на пилотке скалятся. ("Нашли, черти, чем играть!") Совсем напугал старуху, когда схватил ее руку, все еще зажимающую сырой куриный корм, и неожиданно поцеловал.
   А батька и того хуже! Совсем бабой сделался. Повернулся и побежал в халупу. Оказалось, за очками. Так и не поцеловались. И потом косился, не мог привыкнуть к мундиру. А сам все про то, кого забрали, повесили, увезли в неметчину. Забыл, старый хрен, как ночи не спал, сидел у окна, дрожал, начисто забыл!
   - Усе ж не чужие, свои.
   - Сыскали "своих"! Тем хуже, когда свои. А что немцам робить? Вы бы посмотрели, сколько всюду бандитов.
   На это батька, пока пьяный Поль спит, взялся обрадованно шептать про партизан и про то, как дрожат немцы. Как офицерскую столовую и клуб немецкий взорвали на Крещатике. позавчера застрелили еще нескольких офицеров. А в селах что делается! Везде партизаны!
   - Яки це партизаны? Сталинские бандиты! Вы бы побывали в Белоруссии...
   Но, что там, рассказывать не хотелось. А батька все гудел, что Украину вывезут, семени не оставят - ни людского, ни пшеничного.
   - Нас богато, - отбивался сын, - хоть свету побачать, работать немцы научат.
   Будто и не слышит, хрыч старый. Все расспрашивает, правда ли, что в лесном краю, на Черниговщине, людей живьем палят, целыми деревнями.
   - Кого не вывезут с Украины, спалят!
   А мать про то, как убивали евреев, еще прошлым летом. Гнали по улицам, а их столько: "Як ти демонстранти!" А одна женщина-еврейка забросила в огород ребеночка.
   - И такое разумненькое! Лежит, хотя и вдарилось, не плаче. Я покликала: "Сюда бежи, дитятко!"
   Мельниченко аж похолодел: прячут, этого еще не хватало! Нет, умерла, мать и число помнит. Тиф привязался, но никому сказать нельзя было: подопрут хату и спалят вместе с больными!
   - Дезинфекция така у вас! - буркнул батька. Стал злиться и сын, кричать про то, как до войны было и про евреев все, что сам батька, бывало, говорил, когда с дружками выпивал. Нет, все забыл! Талдычит свое:
   - И не кажи мне! По всему видно, що евреев им на один зуб. На евреях только замесять, як на дрожжах, а з нас спечуть. На уголь зробять. Як з тых, що на Черниговщине. И в Белоруссии. Думаешь, мы ничего не ведаем, не чули!
   Совсем разбрехался старый, рад, что сын его, как тот мальчик, не побежит в комендатуру. Ходили туда с Полем, но для того, чтобы обрадовать стариков, переселить в хороший дом. Все-таки не у каждого здесь сын гауптшарфюрер СС!