Страница:
Другая ей вторила грустно:
- Ихняя воля, Клавдия! Что хочут, то творят над нами. У этого-то, видала, какая будка? У главного?
Она имела в виду начальника станции, вероятно.
Я видел, как он только что прошагал в свой кабинет:
краснощекий, крупный мужчина, непроницаемым выражением лица похожий на генерала. К нему я и направился в кабинет.
Начальник станции сидел за столом в просторной комнате и пил чай из стакана с металлическим подстаканником, в каких разносят чай в поездах. Под рукой у него лежала коробка шоколадных конфет. Когда я вошел, он как раз прицеливался, какую выбрать.
Физиономия у него была благодушная, довольная, но стоило ему поднять на меня взгляд, как она тут же приобрела непроницаемое генеральское выражение.
- Стучаться бы положено, товарищ! - заметил он холодно. Я быстро пересек кабинет и протянул ему руку:
- Семенов! Здравствуйте!
Он в недоумении сунул мне вялую пухлую ладошку. Не встал, конечно. Где там. Начальник станции в курортный сезон - это царь.
Я сел без приглашения. И молчал. Молчал и он.
Я мог сидеть и молчать до вечера. Он - вряд ли.
- Билетов нет, - объявил он наконец. - Если вы по этому вопросу.
- Вам три раза звонил Никорук Федор Николаевич, - сказал я. - К сожалению, вас не было на месте.
- Никорук?
- Да. Но вы отсутствовали.
Непроницаемость на его лице уступила место лукавой, солдатской усмешке. Я тоже улыбнулся. Он хмыкнул. Я весело захохотал. Мы смотрели друг на друга и смеялись. Начальник станции утер глаза рукавом форменной рубашки.
- Сегодня, между прочим, воскресенье, молодой человек! - выдавил он сквозь смех.
- А я думал - понедельник!
Из кабинета я вышел с запиской, которую передал в окошечко кассирше. Та, прочитав, молча выдала мне билет на местный, фирменный.
Я пошел на рынок. Благо его навесы, ларьки и грузовики расположились неподалеку от станции. В нашем коллективе есть обычай привозить из командировок и раздаривать мелкие сувениры. Некоторые, по забывчивости или из бережливости, пренебрегают этим обычаем, но на них смотрят косо. Они не пользуются уважением товарищей, более того, их возвращение в коллектив проходит незамеченным...
О, это был не рынок, а скорее ярмарка: веселое столпотворение, мешанина говоров и лиц, буйство красок с преобладанием зеленой, изобилие товаров и над всем этим иссушенный многодневным солнцем прозрачный купол неба. Празднично, нарядно, беззаботно. Смешавшись с радостной толпой, я вскоре убедился, что это не только ярмарка, но и барахолка.
Какой-то русоголовый хлопец, блестя озорными глазками, козырнул мне из-под пиджака рубиновой водолазкой, торчащей воротом из газетного кулька; женщина с цыганским лицом, приняв меня за работника милиции, спешно умяла в кожаный чемодан россыпь разноцветных галстуков и улыбнулась мне зазывающей улыбкой. Куда уж она меня поманила, не ведаю.
Много раз отпихнутый от каких-то прилавков, оглушенный, возбужденный, с неизвестно отчего забившимся в ребра сердцем, я наконец увидел то, что искал. Женщина в цветастом восточном халате держала в кулаке веер самодельных деревянных шариковых ручек, ярко и аляповато раскрашенных. На два рубля я купил десяток. Потом течение прибило меня к грузовику, с которого парень в спецовке продавал тупорылые, необычного вида мужские ботинки на гигантской платформе. Чтобы стать выше ростом, я не задумываясь отвалил четвертной. И совершил ошибку. Миновав продовольственные ряды, где торговали овощами, фруктами, мясом, медом, грибами, орехами, рыбой, тво-рогом, салом, вдоволь налюбовавшись и напробовавшись, уже собираясь уходить, я наткнулся на деда, распялившего на деревянной стойке три женских платка необычайной красоты. Это были не платки, а сияния тончайшего лазорево-серого оттенка.
Пушистые, огромные, к ним, казалось, невозможно прикоснуться - так легки они была на вид. Старичок струился над ними белой бородкой, как волшебник.
Может быть, это было что-то не то, раз тут люди не толпились, но это для кого-то было не то, а для меня то самое. То, что я должен был подарить Наталье. Я должен был подарить ей именно такой платок, в котором ее плечи утонули бы, как в облаке. Старичок, приметив мою заинтересованность, сверкнул золотыми зубами и небрежно провел над платками смуглой морщинистой рукой. Платки порхнули, ожили и отбросили в воздух рой серебристых лучиков.
- Товар! - кивнул мне старичок, - Истинный бог, первый сорт товар.
- А чье производство? - спросил я.
- Наше. Нашенской инвалидной артели, - сверкнул вторично золотом божий одуванчик, - из Балабихи мы, слыхал?
Я отрицательно мотнул головой.
- И почем?
- Цена известная, пять красненьких.
Пятьдесят рублей! У меня оставалось около тридцати рублей с мелочью.
- А что, дед, - сказал я голосом унтера Пришибеева, - ежели я все разом куплю, какая мне, к примеру, выйдет скидка?
Дед отстранился от своего богатства и внимательно оглядел меня с ног до головы.
- Никакой, сынок, не будет тебе скидки.
- Это почему же? Оптовый покупатель всегда имеет облегчение.
- Оптовый - это мы понимаем, - сказал старичок. - Но ведь ты после спекулировать ими станешь.
А это нам ни к чему.
- Я? Спекулировать?
- Да уж, видно, так. Или же у тебя три жены имеется?
Артельный инвалид возрадовался своей шутке и от удовольствия чуть не перевалился через прилавок. Он упал грудью на серебряное сияние. Подошла женщина, приценилась, поцокала языком и ушла.
- Видите, - сказал я, - никто у вас не возьмет за такую непомерную цену.
- Не возьмут - не надо, - невозмутимо буркнул старик. - А по дешевке тоже спускать не резон. Это же какие платки, сынок. Вязьменские. В них свет и тепло. Они же не простые, не магазинные. В них секрет. Его наша только артель ведает, этот секрет.
Пора было уходить, но я не мог. И дед, видимо, проникся ко мне сочувствием.
- У тебя что же, денег не хватает?
- То-то и оно.
- Так ты два купи, не три.
- У меня и на один не наскребется.
Старик не удивился, но стал безразличным. Золотые его зубы потухли, нырнули под пшеничные усы.
И тут я сообразил, как надо поступить.
- Смотрите, - заговорил я торопливо. - Вот у меня ботинки. Я их только что купил за четвертной.
Берите, и еще двадцать пять рублей в придачу. Новые ботинки, вы же видите!
Он покосился, как бы пересиливая себя, протянул лапу, покорябал ногтем платформу:
- Отвалятся?
- В гробу отвалятся, - пошутил я, - не раньше.
Ему шутка понравилась, сверкнуло золото зубов.
Но все же он сказал:
- Ботинки и тридцатку.
- По рукам!
Платки были почти одинаковые, я выбрал тот, в котором чуть больше теплилось серого мерцания, цвета печали. Артельный упаковал платок в затейливую коробочку из бересты (чудесно!), перевязал ленточкой.
- Будешь добром поминать! - посулил он на прощание.
К гостинице я подходил счастливый и умиротворенный. В кармане позвякивали медяки. Ничего, на метро хватит. В холле, за журнальным столиком поджидал меня Дмитрий Васильевич Прохоров, читал газету и одновременно смотрел поверх нее на входную дверь. Увидев меня, приветливо заерзал, поклонился сидя. Мыслями я уже находился в Москве, и необходимость нового разговора с Прохоровым меня разозлила. У меня был хороший, четкий план, как провести время до вечера; Прохоров в план не вписывался.
- Меня ожидаете, Дмитрий Васильевич?
- Вас, вас, - ох, это убийственное шуршание пиджака. - Как договаривались.
- Мы разве договаривались?
Невинно-скорбная физия Прохорова расплылась в благостной гримасе.
- А вы хотели удрать не повидавшись, - он захихикал. - Не годится, голубчик вы мой, не годится.
А как же мое послание к Перегудову?
- Принесли?
Жестом фокусника он извлек из своего необъятного пиджака объемистый конверт. Не письмо, а целую бандероль.
- Это что же, исповедь ваша? - Я задирал его, чтобы он побыстрее ушел. Все, все. Я прощался с городом и его обитателями. Командировка закруглялась. Ни с кем мне не хотелось больше встречаться, и уж меньше всего с этим человеком. Я не знал, каков он был прежде, в молодости, был ли талантлив или бездарен, всеведущ или наивен, но то, во что превратились его способности и его чаяния, не внушало симпатий. Он сводил счеты с миром и при этом мерзко шуршал пиджаком. Вино ли в том виновато, люди ли, коварство обстоятельств - все это теперь ничего не значило. У человека, озабоченного сведением счетов, на лбу сияет Каинова печать. И ее не заклеишь пластырем красивых фраз. Впрочем, Прохоров и не пытался.
Он не хитрил, прощальный взгляд его был тревожен и едок, как пыль.
- Тут кое-какие предложения и расчеты, - пояснил он, не заметив моей колкости. - Надеюсь, это заинтересует Владлена Осиповича. Можете передать, что разрабатывать эту тему я готов на любых условиях. На любых! Так... Что еще? Да, с прибором. Здесь тоже все сказано и рассчитано. Чтобы исправить положение, потребуется не меньше четырех-пяти месяцев. Вы когда едете? Завтра?
- Сегодня.
- Я так и предполагал. Бельмо на глазу...
Он не дал мне времени ответить, поднялся, издавая звуки рассохшегося пианино, но почему-то руки мне не протянул. Уже уходя, замешкался, оглянулся, и я увидел на его лице муку, пронзившую мое сердце.
- Не заблуждайтесь, - произнес он с мертвой улыбкой. - Никто никого не предает. Никто, Виктор Андреевич. И никто никому не подставляет плечо. Это все детские представления, ложные. У вас шоры на глазах, я вам говорю. Вы их откиньте, откиньте.
С шорами легче, конечно, но без них как-то просторнее.
Он уже ушел, а я все стоял около столика, не двигаясь, прижимая к груди туесок с платком и пухлый прохоровский конверт. Это что же такое, в самом деле?
Два человека, совершенно разных, в течение суток уверяют меня, что я слеп. В чем слеп? Кто их тянет за язык? Допустим, они правы, каждый по-своему. Но это же неприлично, попросту неприлично говорить убогому, что он убог. А если я уже не могу прозреть?
Если моя слепота окончательная и неизлечима?
Я тряхнул головой - все, все! - и побрел к себе в номер. Там пообедал остатками сыра и печеньем.
Вкусную еду запивал водой из-под крана. В ящике стола обнаружил непочатую коробку шоколадных конфет. Это пойдет на ужин. Позавтракаю в поезде.
Денег хватит на стакан чаю и на калорийную булочку. Превосходные булочки иногда продают в поездах.
Одну можно грызть сутки напролет.
В последний раз побрился, уложил чемодан. Мне очень хотелось хотя бы мельком проглядеть бумаги Прохорова, но я себя пересилил, сунул конверт на дно чемодана, под рубашки.
Теперь надо бы попрощаться кое с кем. Но есть ли в этом городе справочная служба?
Я набрал 09 и через несколько минут, к огромному моему удивлению, получил домашние телефоны Порецкой, Шутова и Капитанова. Обзванивал адресатов я в такой очередности: Владимир Захарович, Петя, друг, Шурочка, душа моей души. Все три прощания получились довольно однообразными. Поначалу заминка изумления и неловкости, потом шаблонные сухие пожелания доброго пути. Никто не изъявил охоты меня проводить, и никто не пригласил приезжать еще. Грустно это, грустно. Владимир Захарович учтиво поинтересовался, к каким выводам я пришел. Я коротко ему объяснил свое понимание проблемы. Просил передать мои извинения Шацкой, которую если и обидел, то неумышленно. Капитанов холодно пообещал. По тону чувствовалось, разговор со мной, а скорее - я сам, ему осточертел. Петя Шутов пробормотал что-то невнятное о прелести московских ресторанов, выдавливал слова неохотно, с отчуждением.
Я сказал ему: "Приезжай, Петя, в Москву, погуляем".
Он ответил: "Приеду, приеду, в отпуск, наверное, приеду". О делах ни гу-гу. В трубку доносился детский плач, раздраженный женский голос. Я представил, попрощавшись, как он с облегчением и мрачной гримасой швырнул трубку на рычаг... Шурочку я благодарил за помощь, клялся, что она удивительная девушка, что цены ей нет. Она жеманно, незнакомым голосом ответила: "Ну да уж, ну да уж, скажете тоже".
Она рассталась со мной, видимо, задолго до моего звонка.
Часа три, до самого поезда, я проваландался на пляже. Играли с Кирсановыми в подкидного дурака, купались, болтали о всякой чепухе. Сменный инженер бросал на меня завистливые взгляды, видно было, что готов поменяться со мной местами. Сказал с отвращением: "А нам еще девять дней отдыхать".
К вечеру на бирюзово-чистое небо набежали резвые угловатые тучки, и неожиданно пролился теплый, как из чайника, дождь. Все попрятались под деревья, а я остался сидеть на песке, жадно ловил губами нежные небесные капли. Громыхнуло за горизонтом.
Чиркнула по сини короткая желтая молния. Шурик примчался из-под укрытия и принес мне мамин пестрый зонтик. Ему очень хотелось остаться со мной под дождем, но он не рискнул ослушаться зычного отцова окрика.
С Кирсановым мы, как и положено, обменялись домашними телефонами.
На станцию я пошел кружным путем, чтобы еще раз полюбоваться игрушечным городком. Чужим я сюда приехал и уезжаю чужим, никому не сделав добра.
Никто не пригласил меня возвратиться.
Может быть, Шурочка выполнит обещание и напишет письмо. А скорее всего - не напишет. Зачем это ей? Забудет.
К поезду явился минут за десять до отправления, закинул чемодан в багажник, забрался на верхнюю полку и пролежал там до утра не слезая. Спал плохо, урывками. Всегда плохо сплю в поездах, сердце отчего-то ноет, тормоза визжат о рельсы, как кожу сдирают, долгие эти ночные остановки с гулкими голосами на платформах - все мешает, дергает, тревожит.
А некоторые, я знаю, спят в поездах как убитые...
25 июля. Вторник
- С приездом, Виктор Андреевич... Здравствуйте!
В нашем доме живет много молодых и средних лет мамаш, которые целыми днями толкутся около подъездов со своими детишками, колясками, прогуливаются вдоль дома, как по набережной. Я их всех почти знаю и со всеми здороваюсь, и, предполагаю, моя холостяцкая жизнь служит неисчерпаемой темой для обсуждения в этом своеобразном клубе. Я ловлю на себе взгляды доброжелательные, кокетливые, осуждающие, а иной раз откровенно негодующие. По этим взглядам и улыбкам легко догадаться, в каком качестве я каждый отдельный раз предстаю со стороны:
несчастный одинокий человек, повеса, хитрый малый или добродетельный служащий. Сегодня все улыбки одинаково приветливы, даже Инна Сидоровна, женщина, впервые родившая в сорокалетнем возрасте, благожелательно мне кивает и машет ручкой своего пухлого бутуза, восседающего у нее на плече. Понятно, сегодня я деловой человек, вернувшийся из служебной командировки. Старые мои грехи забыты общественностью, а новых пока нет. Ср"ди прогуливающихся мамаш выделяется колоритная фигура Герасима Петровского, высокого, безукоризненно одетого мужчины, кстати, ответственного работника Внешторга. Супруга Петровского, журналистка Элеонора, настолько эмансипированная особа, что, когда заболевает их четырехгодовалый сынишка и его забирают из детского садика, больничный всегда берет сам Герасим. Кажется, его вполне устраивает такое положение, он весел, улыбчив и в женско-детском обществе чувствует себя как рыба в воде.
- Здорово, Витек! - кричит он мне. - Как съездил?
Я подымаю вверх большой палец. Симпатичная Людочка, медсестра, со своими близнецами как бы случайно оказывается-у меня на пути. У нас с ней давний невинный флирт.
- Тю-тю-тю! - Я склоняюсь над двухместной коляской и делаю близнятам общую козу рогатую. Они сопят и выпускают из ротиков совершенно одинаковые пузыри. Людочка озорно косит глазами:
- Не пора ли своих завести, Виктор Андреевич?
- Ох, пора, пора! Да не с кем... - Я многозначительно заглядываю ей в лицо. Людочка с деланным испугом оборачивается на подруг.
И вот я у себя. Один в собственной двухкомнатной квартире. Я счастлив, как будто не был дома несколько месяцев. Здесь все знакомо, каждая мелочь переставлена и сдвинута моей рукой, и все здесь действует успокаивающе. Я прохожу на кухню и вижу, что перед отъездом даже не помыл посуду. По столу, по стенам ползают толстые, разомлевшие от сытости мухи. Выгнать, выгнать немедля. Распахиваю настежь окно и машу полотенцем до тех пор, пока в помещении не остается ни одной летучей твари. А это непростое дело. Мухи хитры и нагловаты, пытаются отсидеться на потолке, прячутся на кухонном шкафу, со шмелиным грозным жужжанием прорываются в коридор, а оттуда в комнаты. Но и там нет им спасения. Все окна настежь, балкон настежь, да здравствуют сквозняки.
В изнеможении падаю в кресло около телефона и почти машинально набираю Наташин номер. Длинные гудки. Длинные гудки. Длинные гудки. Она, может быть, еще на работе. О да! Лечит своих больных, выстукивает печень, выслушивает сердце, рассматривает воспаленные миндалины. Наталья! Я так хочу сказать тебе, что все забыто. Забыто, что было, и чего не было, и что будет. Я приехал, Наталья, и привез тебе подарок, изумительный пушистый платок. Мы еще давай помучаем друг друга. Сколько хватит сил.
Еще попробуем. Если ты любишь меня и если не любишь - все равно. Со мной происходит беда. Все клубочки моих клеток, весь я иссох. Это не объяснишь словами. Мне пустыня без тебя. Я хочу попросить прощения. Хочу ощутить на твоих губах вкус собственного раскаяния. Я жил шумно и не научился жить. Некогда было. Прости меня! Я как звереныш, мне хорошо знать, что тебе больно. Прости меня, Наталья, не осуждай. Я знаю, женщины умеют отказываться раз и навсегда. Не откажись от меня, Наталья! Не откажись. Еще разок попробуй стерпеть. С каждым днем я буду становиться лучше. Уж поверь. Твой муж великий человсх, эталон добродетели, но ты же не любила его. Мы обнимемся с тобой и уснем. Твое дыхание станет глубоким и ровным. Ничего, что дни наши отмерены, во сне не бывает пределов. Только бы уснуть вместе, и все образуется. Сном исцелятся печали. Почему у тебя отвечают длинные гудки?
Странно, свое одиночество в квартире я никогда не воспринимал как одиночество. Наоборот, всегда с нетерпением спешил домой. Спрятаться, отдохнуть. Так было до появления Натальи. Друзья навещали меня редко отдаленный район. Женщин я не приводил к себе вовсе. Наталья вошла в мою квартиру, в мой дом, как к себе домой, и я ни разу не подумал, что ей тут не место. Это ли не свидетельство, по крайней мере, необычности происходящего между нами? Перст судьбы. Смешно, чем глубже погружается человек в мир точных исчислений, тем привлекательнее становятся для него теологические символы. Не случайно один мой высокоумный приятель как-то с пеной у рта доказывал, что второй закон термодинамики и учение мистиков сомкнулись. Он в это не верил, но ему очень хотелось в это поверить.
Уже седьмой час, где же она все-таки болтается?
Я набирал ее номер раз и другой. Принял душ и поставил чайник. В хлебнице засыхало полбуханки черного хлеба. Я решил, что открою шпроты и этим поужинаю. В магазин идти было лень. Подозрительно начинало покалывать в левом плече.
В половине восьмого дозвонился. Хрипловатый, низкий, как со сна, голос Наташи сказал: "Алло, я вас слушаю!" Она меня слушала, еще не подозревая, что это я.
- Из прокуратуры вас беспокоят, - сказал я. - Поступил сигнал, что вы распространяете в районе холерные палочки. Это правда?
Чего уж я ожидал - бури восторга, пения, потери сознания? Сам я мгновенно ослабел до испарины.
- Виктор? Ты? - мое чуткое ухо уловило какойто перебой в ее голосе. Здравствуй!
- Узнала все-таки! Где тебя черти носят? Третий час названиваю. Наташенька, дорогая! Давай, накидывай быстро распашонку и ко мне. Какой я тебе подарок привез - зашатаешься и упадешь. - Чутье подсказывало мне, что надо трещать, не останавливаясь. - Ах как я рад тебя слышать, Натали. У тебя все в порядке? Ну, конечно. Ты еще не готова? Я отопру, ты не звони. Дверь открыта, прямо сразу входи. Давай, Наталья, поскорее. Ты соскучилась? Я весь прямо высох. Ну быстрее, миленькая. Ой, умираю! Врача, врача! Участкового!
- Витя, - сказала она, - перестань паясничать.
- Почему?
- Ты можешь меня выслушать?
- Обязательно по телефону?
Уже выползало из трубки ядовитое жало, уже видел я его свинцовый блеск, но не хотел видеть, отворачивался, гундосил с натужной бодростью:
- Что с тобой, дорогая? Что случилось? Я не попимаю. Приходи ко мне. Будем пить чай, и ты все расскажешь.
- Я больше не буду к тебе приходить, Виктор.
- Как это? Ты что, ногу сломала? Тогда я к тебе сейчас прибегу.
- Не надо, Витя. Я решила.
- Ты решила?
Жало настигло меня и вонзилось в левый бок под лопатку. Я и охнуть не успел. Это бывает. О любовь разбивают лбы, как о скалу. Но сейчас-то повода не было, никакого повода у нее не было так себя вести.
- Какая муха тебя укусила, Талка?
Я как бы и не замечал зловещих пауз в нашем разговоре, как бы и не замечал, что некоторые мои вопросы она небрежно оставляет без ответа. Не замечал, потому что это было слишком.
- Ты уехал, не попрощавшись, - сказала она. - Мне было очень тяжело. Я много думала о нас. Ты жесток, Виктор. И несправедлив. Я не хочу больше ничего...
Гудки. Отбой. Что за ерунда? Я присмотрелся к трубке. Обыкновенная телефонная трубка. Пока я снова набирал номер, в моем мгновенно воспалившемся мозгу пронесся рой самых невероятных предположений.
- Ты это брось! - крикнул я. - Не смей вешать трубку. Говори по-человечески. Ты себе нового хахаля нашла, да? Так и скажи. У вас это быстро делается. Смена караулов. А трубки нечего швырять, слышишь. Не смей!
- Витя, - сказала она, - веди себя прилично.
Я попытался выудить из ее голоса хотя бы оттенок волнения, живого чувства, нет, он был ровен и безразличен, как текущая вода. Хуже, в нем было чувство, но чувство мелкое. Обыденное. Так раздражаются, когда вынуждены вести надоевший разговор.
- Ничего не понимаю, - искренне произнес я. - Объясни, Наташа, сделай милость. Да, мы поссорились, я уехал в командировку. Это обычная ситуация в отношениях двух людей. Если говорить начистоту, я до сих пор считаю, что ты вела себя некрасиво. Не предупредила, куда-то пропала. Но ладно, это прошлое. То, что ты говоришь сейчас, просто нереально, противоестественно... Допустим, ты полоумная, но ведь я нормальный человек. Мне надо иметь какие-то объяснения, какие-то факты. Или мы не люди, Наталья?
Ты меня сейчас отшвыриваешь, как будто я чемодан.
Ты что? Опомнись! Даже в поведении сумасшедших есть своя логика. В твоем поведении логики нет... Ступай ко мне немедленно!
Она досадливо вздохнула.
- Ты чего молчишь? Онемела?
- Витя, нам нельзя быть вместе.
- Это я слышал, дальше!
Некий проблеск надежды мелькнул мне, и я уселся поудобнее, поджал под себя ноги, которые тряслись.
- Я уже была с жестокими людьми, - сказала Наташа. - Больше я не выдержу. У меня дочка, Витя.
Маленькая дочка, ей нужна мать. Ты все время называешь меня полоумной. А вдруг я и правда сойду с ума? С кем останется моя девочка? Витя, я не умею объяснить, ты сам потом поймешь, так лучше. Постарайся мне не звонить больше...
- Буду звонить, - заревел я. - Буду! Я тебя отведу к лучшему в Москве психиатру... - Каким-то телепатическим зрением я увидел, что она собирается положить трубку. - Подожди! Не смей! Слушай меня.
Я знаю, что кроется за твоими выкрутасами. Все очень просто. Пока я был в командировке, ты с кем-то снюхалась, и теперь тебе кажется, он лучше меня. Добряка встретила? Этот добряк тебя и укокошит. У добряков в кармане финка. Я знаю. Ты что это, Талка!
Вот, слушай. Я тебе подарок привез. Приходи, мы все обсудим.
- Ты не изменишься, - с полоумной убежденностью возразила Наталья. - Ты таким родился. Витя, не отнимай у меня время...
Я не выдержал:
- Пропади ты пропадом, дрянь безмозглая! Я тебе звонить не буду. Я сейчас к тебе сам приду! Я тебя выведу на чистую воду!
Бедный мой аппарат треснул от удара трубкой.
Я ни минуты не сомневался, что все это пустая блажь. Подлый женский каприз.
Я не пошел к ней, напился чаю и лег спать. Я ее ненавидел и проклинал всю эту долгую, теплую, влажную летнюю ночь.
26 июля. Среда
Опять автобус, утренняя московская толчея, пересадка на "Октябрьской" как будто никуда не уезжал.
Коллектив встретил меня сдержанно. Некоторое оживление наступило, когда я начал раздавать самодельные шариковые ручки. Но и то какое-то умиротворенное оживление. Даже Мария Алексеевна Кондакова, наш профорг, была, против обыкновения, замкнута и молчалива.
- Будто с похорон все! - удивился я.
Оказалось, угадал. Вчера похоронили Валерия Захаровича Анжелова, заместителя Перегудова, милейшего пятидесятилетнего человека, миротворца, к которому из всех отделов ходили за советами и за помощью, как к брахману. Он умер на диванчике в коридоре. Возвращался с планерки в свой кабинет, почувствовал себя плохо, присел на диванчик. Вежливо улыбаясь, попросил у кого-то проходящего мимо таблетку валидола. Пока тот бегал за лекарством, Анжелов умер.
- Не может быть! - сказал я глупо. - Не может быть!
- Помер, помер! - подтвердила Мария Алексеевна, утирая платочком сухие, блеклые глаза. Я вспомнил, поговаривали о старинном романе между ней и покойным. Покойным! Когда я уезжал, Валерий Захарович меня напутствовал:
- Вы поосторожнее там, пожалуйста, Виктор Андреевич. Не давайте волю эмоциям.
На лице у него было выражение, будто он знал что-то такое, о чем не мог сказать. Впрочем, это его обычное выражение. С таким же лицом он сидел на собраниях и летучках, выслушивал жалобы и просьбы, подписывал деловые бумаги, поедал в столовой порционные обеды. Одно уточнение. Это его тайное знание, которым он скорее всего действительно владел, не было тягостным и мрачным. Валерий Захарович своим видом словно постоянно намекал всем и каждому: погоди-ка, братец, ты думаешь, у тебя неприятности, а я знаю такую вещь, от которой ты скоро радостно запляшешь. Только наберись терпения. Такое лицо - капитал, талант. Никто и не подозревал, что у Анжелова больное сердце. Да оно у него и не болело, если он не носил с собой валидол.
- Ихняя воля, Клавдия! Что хочут, то творят над нами. У этого-то, видала, какая будка? У главного?
Она имела в виду начальника станции, вероятно.
Я видел, как он только что прошагал в свой кабинет:
краснощекий, крупный мужчина, непроницаемым выражением лица похожий на генерала. К нему я и направился в кабинет.
Начальник станции сидел за столом в просторной комнате и пил чай из стакана с металлическим подстаканником, в каких разносят чай в поездах. Под рукой у него лежала коробка шоколадных конфет. Когда я вошел, он как раз прицеливался, какую выбрать.
Физиономия у него была благодушная, довольная, но стоило ему поднять на меня взгляд, как она тут же приобрела непроницаемое генеральское выражение.
- Стучаться бы положено, товарищ! - заметил он холодно. Я быстро пересек кабинет и протянул ему руку:
- Семенов! Здравствуйте!
Он в недоумении сунул мне вялую пухлую ладошку. Не встал, конечно. Где там. Начальник станции в курортный сезон - это царь.
Я сел без приглашения. И молчал. Молчал и он.
Я мог сидеть и молчать до вечера. Он - вряд ли.
- Билетов нет, - объявил он наконец. - Если вы по этому вопросу.
- Вам три раза звонил Никорук Федор Николаевич, - сказал я. - К сожалению, вас не было на месте.
- Никорук?
- Да. Но вы отсутствовали.
Непроницаемость на его лице уступила место лукавой, солдатской усмешке. Я тоже улыбнулся. Он хмыкнул. Я весело захохотал. Мы смотрели друг на друга и смеялись. Начальник станции утер глаза рукавом форменной рубашки.
- Сегодня, между прочим, воскресенье, молодой человек! - выдавил он сквозь смех.
- А я думал - понедельник!
Из кабинета я вышел с запиской, которую передал в окошечко кассирше. Та, прочитав, молча выдала мне билет на местный, фирменный.
Я пошел на рынок. Благо его навесы, ларьки и грузовики расположились неподалеку от станции. В нашем коллективе есть обычай привозить из командировок и раздаривать мелкие сувениры. Некоторые, по забывчивости или из бережливости, пренебрегают этим обычаем, но на них смотрят косо. Они не пользуются уважением товарищей, более того, их возвращение в коллектив проходит незамеченным...
О, это был не рынок, а скорее ярмарка: веселое столпотворение, мешанина говоров и лиц, буйство красок с преобладанием зеленой, изобилие товаров и над всем этим иссушенный многодневным солнцем прозрачный купол неба. Празднично, нарядно, беззаботно. Смешавшись с радостной толпой, я вскоре убедился, что это не только ярмарка, но и барахолка.
Какой-то русоголовый хлопец, блестя озорными глазками, козырнул мне из-под пиджака рубиновой водолазкой, торчащей воротом из газетного кулька; женщина с цыганским лицом, приняв меня за работника милиции, спешно умяла в кожаный чемодан россыпь разноцветных галстуков и улыбнулась мне зазывающей улыбкой. Куда уж она меня поманила, не ведаю.
Много раз отпихнутый от каких-то прилавков, оглушенный, возбужденный, с неизвестно отчего забившимся в ребра сердцем, я наконец увидел то, что искал. Женщина в цветастом восточном халате держала в кулаке веер самодельных деревянных шариковых ручек, ярко и аляповато раскрашенных. На два рубля я купил десяток. Потом течение прибило меня к грузовику, с которого парень в спецовке продавал тупорылые, необычного вида мужские ботинки на гигантской платформе. Чтобы стать выше ростом, я не задумываясь отвалил четвертной. И совершил ошибку. Миновав продовольственные ряды, где торговали овощами, фруктами, мясом, медом, грибами, орехами, рыбой, тво-рогом, салом, вдоволь налюбовавшись и напробовавшись, уже собираясь уходить, я наткнулся на деда, распялившего на деревянной стойке три женских платка необычайной красоты. Это были не платки, а сияния тончайшего лазорево-серого оттенка.
Пушистые, огромные, к ним, казалось, невозможно прикоснуться - так легки они была на вид. Старичок струился над ними белой бородкой, как волшебник.
Может быть, это было что-то не то, раз тут люди не толпились, но это для кого-то было не то, а для меня то самое. То, что я должен был подарить Наталье. Я должен был подарить ей именно такой платок, в котором ее плечи утонули бы, как в облаке. Старичок, приметив мою заинтересованность, сверкнул золотыми зубами и небрежно провел над платками смуглой морщинистой рукой. Платки порхнули, ожили и отбросили в воздух рой серебристых лучиков.
- Товар! - кивнул мне старичок, - Истинный бог, первый сорт товар.
- А чье производство? - спросил я.
- Наше. Нашенской инвалидной артели, - сверкнул вторично золотом божий одуванчик, - из Балабихи мы, слыхал?
Я отрицательно мотнул головой.
- И почем?
- Цена известная, пять красненьких.
Пятьдесят рублей! У меня оставалось около тридцати рублей с мелочью.
- А что, дед, - сказал я голосом унтера Пришибеева, - ежели я все разом куплю, какая мне, к примеру, выйдет скидка?
Дед отстранился от своего богатства и внимательно оглядел меня с ног до головы.
- Никакой, сынок, не будет тебе скидки.
- Это почему же? Оптовый покупатель всегда имеет облегчение.
- Оптовый - это мы понимаем, - сказал старичок. - Но ведь ты после спекулировать ими станешь.
А это нам ни к чему.
- Я? Спекулировать?
- Да уж, видно, так. Или же у тебя три жены имеется?
Артельный инвалид возрадовался своей шутке и от удовольствия чуть не перевалился через прилавок. Он упал грудью на серебряное сияние. Подошла женщина, приценилась, поцокала языком и ушла.
- Видите, - сказал я, - никто у вас не возьмет за такую непомерную цену.
- Не возьмут - не надо, - невозмутимо буркнул старик. - А по дешевке тоже спускать не резон. Это же какие платки, сынок. Вязьменские. В них свет и тепло. Они же не простые, не магазинные. В них секрет. Его наша только артель ведает, этот секрет.
Пора было уходить, но я не мог. И дед, видимо, проникся ко мне сочувствием.
- У тебя что же, денег не хватает?
- То-то и оно.
- Так ты два купи, не три.
- У меня и на один не наскребется.
Старик не удивился, но стал безразличным. Золотые его зубы потухли, нырнули под пшеничные усы.
И тут я сообразил, как надо поступить.
- Смотрите, - заговорил я торопливо. - Вот у меня ботинки. Я их только что купил за четвертной.
Берите, и еще двадцать пять рублей в придачу. Новые ботинки, вы же видите!
Он покосился, как бы пересиливая себя, протянул лапу, покорябал ногтем платформу:
- Отвалятся?
- В гробу отвалятся, - пошутил я, - не раньше.
Ему шутка понравилась, сверкнуло золото зубов.
Но все же он сказал:
- Ботинки и тридцатку.
- По рукам!
Платки были почти одинаковые, я выбрал тот, в котором чуть больше теплилось серого мерцания, цвета печали. Артельный упаковал платок в затейливую коробочку из бересты (чудесно!), перевязал ленточкой.
- Будешь добром поминать! - посулил он на прощание.
К гостинице я подходил счастливый и умиротворенный. В кармане позвякивали медяки. Ничего, на метро хватит. В холле, за журнальным столиком поджидал меня Дмитрий Васильевич Прохоров, читал газету и одновременно смотрел поверх нее на входную дверь. Увидев меня, приветливо заерзал, поклонился сидя. Мыслями я уже находился в Москве, и необходимость нового разговора с Прохоровым меня разозлила. У меня был хороший, четкий план, как провести время до вечера; Прохоров в план не вписывался.
- Меня ожидаете, Дмитрий Васильевич?
- Вас, вас, - ох, это убийственное шуршание пиджака. - Как договаривались.
- Мы разве договаривались?
Невинно-скорбная физия Прохорова расплылась в благостной гримасе.
- А вы хотели удрать не повидавшись, - он захихикал. - Не годится, голубчик вы мой, не годится.
А как же мое послание к Перегудову?
- Принесли?
Жестом фокусника он извлек из своего необъятного пиджака объемистый конверт. Не письмо, а целую бандероль.
- Это что же, исповедь ваша? - Я задирал его, чтобы он побыстрее ушел. Все, все. Я прощался с городом и его обитателями. Командировка закруглялась. Ни с кем мне не хотелось больше встречаться, и уж меньше всего с этим человеком. Я не знал, каков он был прежде, в молодости, был ли талантлив или бездарен, всеведущ или наивен, но то, во что превратились его способности и его чаяния, не внушало симпатий. Он сводил счеты с миром и при этом мерзко шуршал пиджаком. Вино ли в том виновато, люди ли, коварство обстоятельств - все это теперь ничего не значило. У человека, озабоченного сведением счетов, на лбу сияет Каинова печать. И ее не заклеишь пластырем красивых фраз. Впрочем, Прохоров и не пытался.
Он не хитрил, прощальный взгляд его был тревожен и едок, как пыль.
- Тут кое-какие предложения и расчеты, - пояснил он, не заметив моей колкости. - Надеюсь, это заинтересует Владлена Осиповича. Можете передать, что разрабатывать эту тему я готов на любых условиях. На любых! Так... Что еще? Да, с прибором. Здесь тоже все сказано и рассчитано. Чтобы исправить положение, потребуется не меньше четырех-пяти месяцев. Вы когда едете? Завтра?
- Сегодня.
- Я так и предполагал. Бельмо на глазу...
Он не дал мне времени ответить, поднялся, издавая звуки рассохшегося пианино, но почему-то руки мне не протянул. Уже уходя, замешкался, оглянулся, и я увидел на его лице муку, пронзившую мое сердце.
- Не заблуждайтесь, - произнес он с мертвой улыбкой. - Никто никого не предает. Никто, Виктор Андреевич. И никто никому не подставляет плечо. Это все детские представления, ложные. У вас шоры на глазах, я вам говорю. Вы их откиньте, откиньте.
С шорами легче, конечно, но без них как-то просторнее.
Он уже ушел, а я все стоял около столика, не двигаясь, прижимая к груди туесок с платком и пухлый прохоровский конверт. Это что же такое, в самом деле?
Два человека, совершенно разных, в течение суток уверяют меня, что я слеп. В чем слеп? Кто их тянет за язык? Допустим, они правы, каждый по-своему. Но это же неприлично, попросту неприлично говорить убогому, что он убог. А если я уже не могу прозреть?
Если моя слепота окончательная и неизлечима?
Я тряхнул головой - все, все! - и побрел к себе в номер. Там пообедал остатками сыра и печеньем.
Вкусную еду запивал водой из-под крана. В ящике стола обнаружил непочатую коробку шоколадных конфет. Это пойдет на ужин. Позавтракаю в поезде.
Денег хватит на стакан чаю и на калорийную булочку. Превосходные булочки иногда продают в поездах.
Одну можно грызть сутки напролет.
В последний раз побрился, уложил чемодан. Мне очень хотелось хотя бы мельком проглядеть бумаги Прохорова, но я себя пересилил, сунул конверт на дно чемодана, под рубашки.
Теперь надо бы попрощаться кое с кем. Но есть ли в этом городе справочная служба?
Я набрал 09 и через несколько минут, к огромному моему удивлению, получил домашние телефоны Порецкой, Шутова и Капитанова. Обзванивал адресатов я в такой очередности: Владимир Захарович, Петя, друг, Шурочка, душа моей души. Все три прощания получились довольно однообразными. Поначалу заминка изумления и неловкости, потом шаблонные сухие пожелания доброго пути. Никто не изъявил охоты меня проводить, и никто не пригласил приезжать еще. Грустно это, грустно. Владимир Захарович учтиво поинтересовался, к каким выводам я пришел. Я коротко ему объяснил свое понимание проблемы. Просил передать мои извинения Шацкой, которую если и обидел, то неумышленно. Капитанов холодно пообещал. По тону чувствовалось, разговор со мной, а скорее - я сам, ему осточертел. Петя Шутов пробормотал что-то невнятное о прелести московских ресторанов, выдавливал слова неохотно, с отчуждением.
Я сказал ему: "Приезжай, Петя, в Москву, погуляем".
Он ответил: "Приеду, приеду, в отпуск, наверное, приеду". О делах ни гу-гу. В трубку доносился детский плач, раздраженный женский голос. Я представил, попрощавшись, как он с облегчением и мрачной гримасой швырнул трубку на рычаг... Шурочку я благодарил за помощь, клялся, что она удивительная девушка, что цены ей нет. Она жеманно, незнакомым голосом ответила: "Ну да уж, ну да уж, скажете тоже".
Она рассталась со мной, видимо, задолго до моего звонка.
Часа три, до самого поезда, я проваландался на пляже. Играли с Кирсановыми в подкидного дурака, купались, болтали о всякой чепухе. Сменный инженер бросал на меня завистливые взгляды, видно было, что готов поменяться со мной местами. Сказал с отвращением: "А нам еще девять дней отдыхать".
К вечеру на бирюзово-чистое небо набежали резвые угловатые тучки, и неожиданно пролился теплый, как из чайника, дождь. Все попрятались под деревья, а я остался сидеть на песке, жадно ловил губами нежные небесные капли. Громыхнуло за горизонтом.
Чиркнула по сини короткая желтая молния. Шурик примчался из-под укрытия и принес мне мамин пестрый зонтик. Ему очень хотелось остаться со мной под дождем, но он не рискнул ослушаться зычного отцова окрика.
С Кирсановым мы, как и положено, обменялись домашними телефонами.
На станцию я пошел кружным путем, чтобы еще раз полюбоваться игрушечным городком. Чужим я сюда приехал и уезжаю чужим, никому не сделав добра.
Никто не пригласил меня возвратиться.
Может быть, Шурочка выполнит обещание и напишет письмо. А скорее всего - не напишет. Зачем это ей? Забудет.
К поезду явился минут за десять до отправления, закинул чемодан в багажник, забрался на верхнюю полку и пролежал там до утра не слезая. Спал плохо, урывками. Всегда плохо сплю в поездах, сердце отчего-то ноет, тормоза визжат о рельсы, как кожу сдирают, долгие эти ночные остановки с гулкими голосами на платформах - все мешает, дергает, тревожит.
А некоторые, я знаю, спят в поездах как убитые...
25 июля. Вторник
- С приездом, Виктор Андреевич... Здравствуйте!
В нашем доме живет много молодых и средних лет мамаш, которые целыми днями толкутся около подъездов со своими детишками, колясками, прогуливаются вдоль дома, как по набережной. Я их всех почти знаю и со всеми здороваюсь, и, предполагаю, моя холостяцкая жизнь служит неисчерпаемой темой для обсуждения в этом своеобразном клубе. Я ловлю на себе взгляды доброжелательные, кокетливые, осуждающие, а иной раз откровенно негодующие. По этим взглядам и улыбкам легко догадаться, в каком качестве я каждый отдельный раз предстаю со стороны:
несчастный одинокий человек, повеса, хитрый малый или добродетельный служащий. Сегодня все улыбки одинаково приветливы, даже Инна Сидоровна, женщина, впервые родившая в сорокалетнем возрасте, благожелательно мне кивает и машет ручкой своего пухлого бутуза, восседающего у нее на плече. Понятно, сегодня я деловой человек, вернувшийся из служебной командировки. Старые мои грехи забыты общественностью, а новых пока нет. Ср"ди прогуливающихся мамаш выделяется колоритная фигура Герасима Петровского, высокого, безукоризненно одетого мужчины, кстати, ответственного работника Внешторга. Супруга Петровского, журналистка Элеонора, настолько эмансипированная особа, что, когда заболевает их четырехгодовалый сынишка и его забирают из детского садика, больничный всегда берет сам Герасим. Кажется, его вполне устраивает такое положение, он весел, улыбчив и в женско-детском обществе чувствует себя как рыба в воде.
- Здорово, Витек! - кричит он мне. - Как съездил?
Я подымаю вверх большой палец. Симпатичная Людочка, медсестра, со своими близнецами как бы случайно оказывается-у меня на пути. У нас с ней давний невинный флирт.
- Тю-тю-тю! - Я склоняюсь над двухместной коляской и делаю близнятам общую козу рогатую. Они сопят и выпускают из ротиков совершенно одинаковые пузыри. Людочка озорно косит глазами:
- Не пора ли своих завести, Виктор Андреевич?
- Ох, пора, пора! Да не с кем... - Я многозначительно заглядываю ей в лицо. Людочка с деланным испугом оборачивается на подруг.
И вот я у себя. Один в собственной двухкомнатной квартире. Я счастлив, как будто не был дома несколько месяцев. Здесь все знакомо, каждая мелочь переставлена и сдвинута моей рукой, и все здесь действует успокаивающе. Я прохожу на кухню и вижу, что перед отъездом даже не помыл посуду. По столу, по стенам ползают толстые, разомлевшие от сытости мухи. Выгнать, выгнать немедля. Распахиваю настежь окно и машу полотенцем до тех пор, пока в помещении не остается ни одной летучей твари. А это непростое дело. Мухи хитры и нагловаты, пытаются отсидеться на потолке, прячутся на кухонном шкафу, со шмелиным грозным жужжанием прорываются в коридор, а оттуда в комнаты. Но и там нет им спасения. Все окна настежь, балкон настежь, да здравствуют сквозняки.
В изнеможении падаю в кресло около телефона и почти машинально набираю Наташин номер. Длинные гудки. Длинные гудки. Длинные гудки. Она, может быть, еще на работе. О да! Лечит своих больных, выстукивает печень, выслушивает сердце, рассматривает воспаленные миндалины. Наталья! Я так хочу сказать тебе, что все забыто. Забыто, что было, и чего не было, и что будет. Я приехал, Наталья, и привез тебе подарок, изумительный пушистый платок. Мы еще давай помучаем друг друга. Сколько хватит сил.
Еще попробуем. Если ты любишь меня и если не любишь - все равно. Со мной происходит беда. Все клубочки моих клеток, весь я иссох. Это не объяснишь словами. Мне пустыня без тебя. Я хочу попросить прощения. Хочу ощутить на твоих губах вкус собственного раскаяния. Я жил шумно и не научился жить. Некогда было. Прости меня! Я как звереныш, мне хорошо знать, что тебе больно. Прости меня, Наталья, не осуждай. Я знаю, женщины умеют отказываться раз и навсегда. Не откажись от меня, Наталья! Не откажись. Еще разок попробуй стерпеть. С каждым днем я буду становиться лучше. Уж поверь. Твой муж великий человсх, эталон добродетели, но ты же не любила его. Мы обнимемся с тобой и уснем. Твое дыхание станет глубоким и ровным. Ничего, что дни наши отмерены, во сне не бывает пределов. Только бы уснуть вместе, и все образуется. Сном исцелятся печали. Почему у тебя отвечают длинные гудки?
Странно, свое одиночество в квартире я никогда не воспринимал как одиночество. Наоборот, всегда с нетерпением спешил домой. Спрятаться, отдохнуть. Так было до появления Натальи. Друзья навещали меня редко отдаленный район. Женщин я не приводил к себе вовсе. Наталья вошла в мою квартиру, в мой дом, как к себе домой, и я ни разу не подумал, что ей тут не место. Это ли не свидетельство, по крайней мере, необычности происходящего между нами? Перст судьбы. Смешно, чем глубже погружается человек в мир точных исчислений, тем привлекательнее становятся для него теологические символы. Не случайно один мой высокоумный приятель как-то с пеной у рта доказывал, что второй закон термодинамики и учение мистиков сомкнулись. Он в это не верил, но ему очень хотелось в это поверить.
Уже седьмой час, где же она все-таки болтается?
Я набирал ее номер раз и другой. Принял душ и поставил чайник. В хлебнице засыхало полбуханки черного хлеба. Я решил, что открою шпроты и этим поужинаю. В магазин идти было лень. Подозрительно начинало покалывать в левом плече.
В половине восьмого дозвонился. Хрипловатый, низкий, как со сна, голос Наташи сказал: "Алло, я вас слушаю!" Она меня слушала, еще не подозревая, что это я.
- Из прокуратуры вас беспокоят, - сказал я. - Поступил сигнал, что вы распространяете в районе холерные палочки. Это правда?
Чего уж я ожидал - бури восторга, пения, потери сознания? Сам я мгновенно ослабел до испарины.
- Виктор? Ты? - мое чуткое ухо уловило какойто перебой в ее голосе. Здравствуй!
- Узнала все-таки! Где тебя черти носят? Третий час названиваю. Наташенька, дорогая! Давай, накидывай быстро распашонку и ко мне. Какой я тебе подарок привез - зашатаешься и упадешь. - Чутье подсказывало мне, что надо трещать, не останавливаясь. - Ах как я рад тебя слышать, Натали. У тебя все в порядке? Ну, конечно. Ты еще не готова? Я отопру, ты не звони. Дверь открыта, прямо сразу входи. Давай, Наталья, поскорее. Ты соскучилась? Я весь прямо высох. Ну быстрее, миленькая. Ой, умираю! Врача, врача! Участкового!
- Витя, - сказала она, - перестань паясничать.
- Почему?
- Ты можешь меня выслушать?
- Обязательно по телефону?
Уже выползало из трубки ядовитое жало, уже видел я его свинцовый блеск, но не хотел видеть, отворачивался, гундосил с натужной бодростью:
- Что с тобой, дорогая? Что случилось? Я не попимаю. Приходи ко мне. Будем пить чай, и ты все расскажешь.
- Я больше не буду к тебе приходить, Виктор.
- Как это? Ты что, ногу сломала? Тогда я к тебе сейчас прибегу.
- Не надо, Витя. Я решила.
- Ты решила?
Жало настигло меня и вонзилось в левый бок под лопатку. Я и охнуть не успел. Это бывает. О любовь разбивают лбы, как о скалу. Но сейчас-то повода не было, никакого повода у нее не было так себя вести.
- Какая муха тебя укусила, Талка?
Я как бы и не замечал зловещих пауз в нашем разговоре, как бы и не замечал, что некоторые мои вопросы она небрежно оставляет без ответа. Не замечал, потому что это было слишком.
- Ты уехал, не попрощавшись, - сказала она. - Мне было очень тяжело. Я много думала о нас. Ты жесток, Виктор. И несправедлив. Я не хочу больше ничего...
Гудки. Отбой. Что за ерунда? Я присмотрелся к трубке. Обыкновенная телефонная трубка. Пока я снова набирал номер, в моем мгновенно воспалившемся мозгу пронесся рой самых невероятных предположений.
- Ты это брось! - крикнул я. - Не смей вешать трубку. Говори по-человечески. Ты себе нового хахаля нашла, да? Так и скажи. У вас это быстро делается. Смена караулов. А трубки нечего швырять, слышишь. Не смей!
- Витя, - сказала она, - веди себя прилично.
Я попытался выудить из ее голоса хотя бы оттенок волнения, живого чувства, нет, он был ровен и безразличен, как текущая вода. Хуже, в нем было чувство, но чувство мелкое. Обыденное. Так раздражаются, когда вынуждены вести надоевший разговор.
- Ничего не понимаю, - искренне произнес я. - Объясни, Наташа, сделай милость. Да, мы поссорились, я уехал в командировку. Это обычная ситуация в отношениях двух людей. Если говорить начистоту, я до сих пор считаю, что ты вела себя некрасиво. Не предупредила, куда-то пропала. Но ладно, это прошлое. То, что ты говоришь сейчас, просто нереально, противоестественно... Допустим, ты полоумная, но ведь я нормальный человек. Мне надо иметь какие-то объяснения, какие-то факты. Или мы не люди, Наталья?
Ты меня сейчас отшвыриваешь, как будто я чемодан.
Ты что? Опомнись! Даже в поведении сумасшедших есть своя логика. В твоем поведении логики нет... Ступай ко мне немедленно!
Она досадливо вздохнула.
- Ты чего молчишь? Онемела?
- Витя, нам нельзя быть вместе.
- Это я слышал, дальше!
Некий проблеск надежды мелькнул мне, и я уселся поудобнее, поджал под себя ноги, которые тряслись.
- Я уже была с жестокими людьми, - сказала Наташа. - Больше я не выдержу. У меня дочка, Витя.
Маленькая дочка, ей нужна мать. Ты все время называешь меня полоумной. А вдруг я и правда сойду с ума? С кем останется моя девочка? Витя, я не умею объяснить, ты сам потом поймешь, так лучше. Постарайся мне не звонить больше...
- Буду звонить, - заревел я. - Буду! Я тебя отведу к лучшему в Москве психиатру... - Каким-то телепатическим зрением я увидел, что она собирается положить трубку. - Подожди! Не смей! Слушай меня.
Я знаю, что кроется за твоими выкрутасами. Все очень просто. Пока я был в командировке, ты с кем-то снюхалась, и теперь тебе кажется, он лучше меня. Добряка встретила? Этот добряк тебя и укокошит. У добряков в кармане финка. Я знаю. Ты что это, Талка!
Вот, слушай. Я тебе подарок привез. Приходи, мы все обсудим.
- Ты не изменишься, - с полоумной убежденностью возразила Наталья. - Ты таким родился. Витя, не отнимай у меня время...
Я не выдержал:
- Пропади ты пропадом, дрянь безмозглая! Я тебе звонить не буду. Я сейчас к тебе сам приду! Я тебя выведу на чистую воду!
Бедный мой аппарат треснул от удара трубкой.
Я ни минуты не сомневался, что все это пустая блажь. Подлый женский каприз.
Я не пошел к ней, напился чаю и лег спать. Я ее ненавидел и проклинал всю эту долгую, теплую, влажную летнюю ночь.
26 июля. Среда
Опять автобус, утренняя московская толчея, пересадка на "Октябрьской" как будто никуда не уезжал.
Коллектив встретил меня сдержанно. Некоторое оживление наступило, когда я начал раздавать самодельные шариковые ручки. Но и то какое-то умиротворенное оживление. Даже Мария Алексеевна Кондакова, наш профорг, была, против обыкновения, замкнута и молчалива.
- Будто с похорон все! - удивился я.
Оказалось, угадал. Вчера похоронили Валерия Захаровича Анжелова, заместителя Перегудова, милейшего пятидесятилетнего человека, миротворца, к которому из всех отделов ходили за советами и за помощью, как к брахману. Он умер на диванчике в коридоре. Возвращался с планерки в свой кабинет, почувствовал себя плохо, присел на диванчик. Вежливо улыбаясь, попросил у кого-то проходящего мимо таблетку валидола. Пока тот бегал за лекарством, Анжелов умер.
- Не может быть! - сказал я глупо. - Не может быть!
- Помер, помер! - подтвердила Мария Алексеевна, утирая платочком сухие, блеклые глаза. Я вспомнил, поговаривали о старинном романе между ней и покойным. Покойным! Когда я уезжал, Валерий Захарович меня напутствовал:
- Вы поосторожнее там, пожалуйста, Виктор Андреевич. Не давайте волю эмоциям.
На лице у него было выражение, будто он знал что-то такое, о чем не мог сказать. Впрочем, это его обычное выражение. С таким же лицом он сидел на собраниях и летучках, выслушивал жалобы и просьбы, подписывал деловые бумаги, поедал в столовой порционные обеды. Одно уточнение. Это его тайное знание, которым он скорее всего действительно владел, не было тягостным и мрачным. Валерий Захарович своим видом словно постоянно намекал всем и каждому: погоди-ка, братец, ты думаешь, у тебя неприятности, а я знаю такую вещь, от которой ты скоро радостно запляшешь. Только наберись терпения. Такое лицо - капитал, талант. Никто и не подозревал, что у Анжелова больное сердце. Да оно у него и не болело, если он не носил с собой валидол.