Страница:
- Хорошо, Шура, ступай! Товарища вон задерживаем, ему отчет надо писать для самого Перегудова...
Впрочем, останься на секундочку. Вы позволите, Виктор Андреевич? У меня к Шуре маленькое поручение.
Я кивнул и вышел. Конечно, следует проинструктировать несмышленыша, мы понимаем...
- Кто из вас Шутов, товарищи? - громко спросил я, улыбаясь всем, и тут же сам понял - кто. Книголюб, читающий на стуле у двери, отложил роман и, не двигаясь с места, поплыл на меня пасмурной чернотой лица.
- Ну, я Шутов.
- Здравствуйте! Будем знакомы. Меня зовут Виктор Андреевич, - я протянул руку, которую Шутов небрежно стиснул, не отрывая зада от стула. Парень лет около тридцати, жгучий брюнет, как писали в старых романах. Ленивый взгляд из-под длинных трепещущих ресниц.
Не всякий рискнет развлекаться чтением романа в рабочее время, да еще на виду у всех. Шутов бездельничал демонстративно. Такое может позволить себе доверенное лицо, единомышленник, наперсник мрачных тайн, вдобавок зарвавшийся.
- Надо бы нам потолковать кое о чем, Петя. Тет а тет.
Жужжание приборов и голоса в комнате как бы стихли, и женщина на подоконнике, уже сходившая за тряпкой, застыла неподвижно в неудобной позе, прислушивалась.
- О чем толковать? - угрюмо буркнул Шутов. - Я на работе, видишь, занят.
Он не поинтересовался, кто я. Наверное, знал.
- А после работы?
- Чего?
- Я говорю, после работы если посидеть за кружечкой чая. А-а? Встретиться если?
Парень был в затруднении, подшипники у него в голове прокручивались туго.
- Чего надо-то? Говори сразу.
Я оглянулся. Женщина на подоконнике зачем-то подула на тряпку. Мужчины переглядывались.
- Выйдем в коридор, Шутов.
- Давай выйдем. Почему не выйти... Обед будет, и выйдем. У нас обед в половине первого.
Он нагло усмехался мне в лицо, и ноздри его вздрагивали от нехорошего возбуждения. Он был как оголенный электрический провод - попробуй дотронься.
Шура Порецкая прошелестела халатом у меня за спиной. Она выскользнула от шефа распухшая от доверенных ей инструкций.
- Ладно, Шутов, я зайду ближе к обеду. Только ты не удирай. Дельце у меня маленькое и обоюдовыгодное. Понял?
- Дельцами не занимаюсь.
- Книжка-то интересная?
- Чего?
- Роман, говорю, интересный читаешь?
Шутов глотнул воздух, точно акула, жиганул по мне черным огнем, посоветовал тихонько:
- Не увлекайся, приятель. Тут тебе не Москва.
Тут аккуратнее надо, вежливо. А книжка интересная, что ж. Про графа Монте-Кристо, сочинение Дюма-отца. Слыхал про такую?
- Хорошая книжка, - согласился я. - Для детей среднего школьного возраста.
Шутов тряхнул кудрями как бы подводя итог, заалел улыбкой.
- Встретимся, - сказал мне, - теперь вижу, непременно мы с тобой встретимся.
Шура потянула меня за рукав. В коридоре, пустом, как аллея ночью, заметила неодобрительно:
- Какой вы, однако, москвич. Всех уже разозлили, успели. Владимир Захарович курить бросил, из-за вас опять закурил И весь бледный Другие от вас не такие приезжали.
- А какие?
- Обходительные, вот какие.
- У меня характер собачий, - пояснил я. - Сколько я с ним помучился, Шура, вы не представляете. На работе меня никто не любит, соседи избегают, а поделать ничего с собой не могу. Видно, уж с чем родился, с тем и помрешь. Да я толком и не понимаю, в чем дело. Вроде ничего плохого не говорю, а люди отворачиваются, и некоторые даже плюются.
В ее серых, невинных, блестящих глазах зажглась укоризна:
- Вы думаете, я не понимаю? Думаете, дурочка?
- О чем вы, Шура?
- Думаете, я не вижу, как вы надсмехаетесь? Все вижу. Только я не обидчивая. Куда пойдем?
Я заглянул в свой список:
- Может, сначала съездим искупаться?
- Говорите серьезно, пожалуйста.
- Ну тогда к Геннадию Ивановичу Иванову, фрезеровщику. Далеко это?
Шура, не отвечая, пошла вперед. Когда-то и я умел ходить не оглядываясь, тогда шея моя еще легко выдерживала атмосферный столб, тогда еще на мне не висел проклятый груз сердечной одышки, тогда еще... Еще.
- Шура, - окликнул я, - мы уже на первом этаже.
Куда же ниже?
- Пойдемте, Виктор Андреевич, я знаю.
Мы миновали длинный подземный переход, где зеленоватые стены слезились холодной росой, снова поднялись по ступенькам и очутились в обыкновенном, не слишком большом цехе Верещали токарные станки, филином ухал прессовочный молот, копошились рабочие в спецовках. Густой воздух напоен едким металлическим ароматом.
Шура, как у себя в квартире, запетляла между станками и тумбочками, приветливо кивая туда, сюда, и привела меня к высокому пожилому человеку с усами цвета кедровых шишек. Человек протирал чистенькой веселенькой тряпочкой чистую матово-блестящую станину фрезерного супер-агрегата и с неудовольствием морщился, обнаруживая соринку.
- Поговорить надо, Геннадий Иванович, - сказал я, - а тут шумно очень.
Иванов охотно бросил тряпку в ящик, подмигнул Щуре и тяжело задумался.
- А пойдем в курилку, - сказал, хорошенько пораскинув мозгами, - там и нет никого, и тихо.
- Шурочка, вы подождите здесь, пожалуйста. Мы ненадолго.
Девушка надула губки, что-то хотела возразить, но, видимо, вспомнила инструкции и покорно присела на стульчик.
- Не трогай здесь ничего, дочка, - предупредил ее Иванов, ревниво оглядывая станок. - Полезешь - насмерть вдарит.
Я угостил Геннадия Ивановича московской сигаретой. Прежде чем задымить, он бережно повертел ее в пальцах, понюхал:
- Ява. У нас такие же продают, только местного изготовления. Не то, конечно. Федот, да не тот... Слушаю вас, товарищ...
- Виктор.
- Слушаю, Виктор. Весь, как говорится, внимание.
Его глаза желто светились под цвет усов, алые свежие молодые губы приоткрылись в легкой усмешке.
Ни любопытства, ни беспокойства - вежливый привет.
- Я, скорее всего, зря у вас отнимаю время, Геннадий Иванович. Уж тогда простите.
- Давай, Витя, давай, не тушуйся. Ты из Москвы, что ли?
- Ага.
- Значит, по прибору опять.
- С вами что же, уже беседовали?
- Со мной - нет. Не клеится там у вас чего-то?
- Трудно понять, Геннадий Иванович. Прибор вылизали до последнего волосика и ничего не нашли. И в том узле, который вы поставляете, ничего не нашли.
Но подозрение на него падает. Как хотите, а на него.
- Подозрение?
- Подозрение, Геннадий Иванович. Какой-то параметр не выдерживается.
- Параметр?
- Скорее всего.
Иванов насупился.
- Так это тебе к начальству надо обратиться, Виктор. К Капитанову лучше всего.
- Обращался. И не я один.
- Да-а. Прямо не знаю, что сказать. Если, к примеру, меня имеешь в виду, так я все по чертежу делаю. Пойдем, проверишь.
- А станок?
- Станок - первый сорт. Я и не мечтал на таком работать. На станок и грешить нечего. Подходящий станок, побольше бы таких. А он один у нас и есть.
Мне доверили, потому что другие боятся. Дорогая, скажу тебе, штука. Правда, я слыхал, теперь и наши начали делать. Но я не видел, врать не стану. А этот станок - экстра-класса. Лучший в мире. Финны, правда, я слыхал, еще лучше делают. Да куда уж лучше!
Сам увидишь.
- Ничего я не увижу, Геннадий Иванович. И вообще, дело мое швах.
- Чего так? Обидел кто?
В его вопросе не было подвоха, я понимал. Честный, простодушный человек со мной разговаривал.
Спроси я у него сейчас тридцатку взаймы - помнется, поднатужится - и даст. А я обман держал в кармане, как кастет.
- Вы давно здесь работаете, Геннадий Иванович?
- Давно, Витя. С самого начала. До войны пришел.
- Воевали?
- А как же. Все воевали, кто мог.
Он докурил сигарету до фильтра и с младенческим любопытством следил, как сизым дымком тлеет вата.
- Значит, когда Никорука назначили директором, вы уже здесь работали?
- Федор Николаевич ко мне советоваться приходил. Да. Уж поверь. Было время. Это теперь он далеко, аж на шестом этаже. А было время советовался.
Так-то.
Нехотя сделал я следующий шажок:
- Что же, так он сильно изменился?
Иванов поглядел на меня пристальнее, что-то хотел, видимо, разглядеть, только мои жалюзи наглухо закрыты, и замок на них пудовый. Вот это и не понравилось старику.
- Какой он, Витя, это нас не касается. Это вопросы высшего порядка. Да и тебе-то зачем?
И еще я сделал шажок, может, и лишний. За бровку вышел.
- Говорят, хорошая премия за узел вам светит?
Слыхали, Геннадий Иванович?
- Пошли, Виктор, засиделись. Кончился перекур.
Аида! - Встав, добавил назидательно: -Тебе тоже не посоветую одну за одной смолить. Легкие ссыхаются и чернеют.
Шура Порецкая - ангел сероглазый - терпеливо дожидалась, стерегла импортный станок. Но уже не одна. Около нее и даже как-то сверху тряс волосьями статный паренек, парил орел над случайной добычей.
- ...скукочища - тьфу! Катька Воробьева чухаря привела, фокусы показывал. Сдохнешь! Пятаки глотал, а Жмот ка-ак звезданет ему между лопаток - он пятаком и подавился. Еле откачали...
- Глупо! - жеманясь, сказала Шура. - И правильно, что я не пошла. Одни глупости там у вас.
- Подрыгались под маг, - не уступал парень. - Ко мне Зинка липла. Звала к себе в гости, между прочим.
Молодые люди так увлеклись беседой, что не заметили, как мы подошли.
- Брысь отсюда, бездельник! - приказал Геннадий Иванович. - Хиляй!
- Но-но, батя! - парень занавесился волосами, отодвинулся, но не оробел. - Не возникай!
Помедлив для приличия, он с форсом, покачивая бедрами, удалился.
- Хипарь вшивый! - сказал ему в спину Иванов. - Говорить-то по-русски не умеет.
Шура вступилась за знакомого:
- Почему не умеет. Манера просто такая, Геннадий Иванович. У вас свои слова, у молодежи свои. На слова ведь тоже мода есть, как на одежду.
Иванов с сомнением, но беззлобно покачал головой:
- Мода у него одна - груши околачивать.
- Ой! - сказала Шура. - Это уж совсем ни при чем.
- Как же ни при чем? По словам да по прическе если судить, ладно, можно и ошибиться. Согласен.
А по работе не ошибешься. Как человек работает, такой он и есть. Ты уж, Шурочка, не сомневайся. У твоего гаврика и руки кривые, и ум корявый, и душонка скользкая. Он у меня три месяца в учениках ходил, я знаю, что говорю.
- Он никакой не мой! - сказала Шура, слегка порозовев, что придало ей сходство с распускающимся бутоном.
- Спасибо за разговор, Геннадий Иванович, - сказал я. - До свидания. Может, еще придется встретиться.
Мне не хотелось, чтобы он остался обо мне совсем уж дурного мнения. Но и хорошего я оставить не мог.
Я мог только лезть в душу и знать, что, чем быстрее разойдутся слухи о моей пронырливости, тем лучше.
Иванов, протягивая на прощание руку, смотрел на меня с подкупающе-небрежной казацкой прямотой. Он смотрел на меня точно так, как боевой запорожец, вероятно, вглядывался в одуревшего от подозрительности турка.
- И ему вы не понравились, - с долей сочувствия отметила уже в подземном переходе ясноглазая Шура - К кому теперь пойдем?
- К кому?
- Да, к кому?
- А купаться не пора?
- Купаться вам придется одному, - сухо обронила девушка, с очень сложным, впрочем, подтекстом Уж если я сумел вызвать неприязнь у великолепного начальника Капитанова, если вывел из себя черноглазого книголюба Петю Шутова и огорчил пожилого фрезеровщика Иванова, то вряд ли мне стоит рассчитывать на ее симпатии. Вот что она сказала в подтексте Но не только это. Еще она сказала, что ее молодости и красоте нечего делать с моим запоздалым московским пижонством. Девушки не мастерицы на долгие речи, но умеют многое высказать обходным путем, таким, когда душа с душою говорит напрямик.
- Тогда пойдем обедать, Шура, - сказал я-Это, я думаю, входит в ваши обязанности.
- С чего вы взяли?
- Мне Капитанов объяснил. Он сказал, Шурочка тебя и в столовую сводит. Кстати, вы не родственники?
Шура вспыхнула, как лопнувшая почка:
- Почему родственники?
Так просто. Я слышал, на периферии очень распространена семейственность.
После этого она молча пошла по коридору, а я побрел за ней.
Чувствовалось, что близится обеденный перерыв.
По углам толпились курильщики и вообще царило приятное оживление, как на бульваре перед началом вечерних сеансов. Мы дошли до лифта в вестибюле, тут выстроилась очередь. Шура кого-то высмотрела в очеееди и кинулась с радостным приветствием: "Ой, Здравствуйте, Елизавета Марковна!"
Пожилая женщина с угловато-худым телом подростка, затянутая в узкое синее глухое платье, повернулась к нам, вытянула из очереди длинную тонкую руку и весело сказала:
- Шуренок, миленькая, что же ты не принесла мне чертежи с утра? И где ты была? Я тебе сто раз звонила.
Это была Шацкая, инженер, стоявшая у меня в списке под номером четыре. Именно в списке. В табеле, составленном мной еще в Москве, она занимала место никак не ниже второго, пожалуй, сразу после Капитанова.
Она взглянула на меня мельком, с небрежным прищуром, и я понял: Шацкая знает, кто я, и знает, зачем хожу и вынюхиваю. То есть веду себя не так, как прилично уважающему себя специалисту из столицы. В ее небрежном взгляде порхнула легкая улыбка и даже приглашение к чему-то, но никакой опаски или настороженности в нем не было.
- Шура меня вряд ли представит, - сказал я громко, так что многие повернули.к нам головы. - Она считает, что я приехал специально портить всем настроение. Может, она и права... Виктор Андреевич Семенов к вашим услугам.
- Очень приятно. Елизавета Марковна. Чем могу быть полезна?
- Я приехал по поводу нашего прибора, - сказал я еще громче, уставясь в пол. - Мне необходимо с вауи поговорить.
- Здесь?
- Где угодно. Можно и в столовой.
Стоя в очереди к раздаче, мы вели с Елизаветой Марковной светский разговор. Она интересовалась новостями столичной культуры, я отвечал односложно, помогая ей управляться с подносом. У нее были неловкие руки две тонкие жерди, наспех приколоченные к плоским детским плечам. Этими жердями она, того гляди, могла опрокинуть на меня помидорный салат, а то и дымящийся борщ, значившийся в меню под названием "Весенний".
- Значит, вы говорите, на Бронной ни одной стоящей премьеры?
- Какие сейчас премьеры - летом? Театры на гастролях - Я понимаю, что на гастролях. А зимой?
- И зимой не было.
- Так уж и не было, - приветливая, недобрая улыбка знающей себе цену ученой дамы. - Я была в январе в Москве. Две недели. И смогла попасть в театр всего один раз. Везде огромные очереди, аншлаг.
- Очереди есть, а премьер нету.
- Мне кажется, вы преувеличиваете, - мудрая улыбка на устах. Москвичи, как правило, избалованы, Виктор Андреевич. Знаете, если люди работают на кондитерской фабрике, они обычно пресыщены всем сладким. А нам, приезжим, хотя бы какой-нибудь леденец пососать, и то большая радость.
- Пресыщены - это которые на фабрике приворовывают, - возразил я, увернувшись от падающего компота.
Шура стояла впереди и каждое мое замечание встречала осуждающим хмыканьем. В зале - огромном, светлом, с букетиками цветов на пестрых клеенках- было многолюдно, шумно, но очень чисто. Чистота была здесь самостоятельным явлением, как бильярд в строительной конторе. Она бросалась в глаза, как дерзкий разрез юбки.
- Шура, разрешите, я заплачу за ваш обед, - сказал я. - Не стесняйтесь, у меня деньги шальные, командировочные.
Она не ответила, но с таким треском раздернула молнию на своем кошельке, что я испугался, не поранила ли она себе пальчик. Ее искренность была подобна самоослеплению.
Я замечал, люди иногда бывают чище и величественней в неприязни, чем в любви.
Догадываюсь, как любят такие девушки; скорее всего, фальшиво и заумно, со множеством уловок и черепашьей медлительностью; а вот неприязнь ко мне вспыхнула в ней с бесшабашной откровенностью, стремительно, как грозовой ливень. Когда мы расставляли тарелки, Шура держалась подчеркнуто независимо, будто намеревалась сесть за соседний стол. И поднос свой мне не доверила отнести, отнесла сама в дальний угол, где над столом торчала веселая табличка: "Место для использованной посуды", и, возвращаясь, сделала солидный крюк, лишь бы не прикоснуться ко мне невзначай.
- Ну-с, - сказала Елизавета Марковна, блеклой усмешкой давая понять, что от нее не ускользнула сложность наших с Шурой отношений. - О чем же вы хотели меня спросить, Виктор Андреевич?
- А вот о чем, - ответил я, зачерпнув ложку густого весеннего борща и держа ее над тарелкой. - Даже не знаю, вдруг вы обидитесь.
- Что за церемонии. Смелее, дорогой московский гость!
- Разрешите говорить прямодушно? Как с коллегой.
- Буду только рада.
В какой раз за сегодняшнее утро я увидел вариацию презрительно-ироничного понимания.
- Блок, который вы делаете для нашего прибора, Елизавета Марковна, слов нет - всем хорош. И его заслуженно выдвинули на премию. Я бы с удовольствием уже сегодня поздравил вас с успехом и почестями, если бы не одна мелочь. Из-за этого блока прибор не работает. Ну, не совсем, конечно, не работает, а как бы сказать - не тянет на полную катушку... - тут я сделал паузу и откушал пару ложек борща. - Иными словами, Елизавета Марковна, блок-то с брачком.
Попросту говоря, обмишурили вы заказчика, на мякине провели.
Шура Порецкая поперхнулась густо наперченным помидором.
- Запейте лимонадом! - сказал я и поспешил подать ей стакан, который она не заметила, заглядевшись на лицо Елизаветы Марковны. И было на что заглядеться. За секунду до того очаровательно светская, по-хорошему насмешливая улыбка вдруг заморозила щеки и уголки губ и окружья бровей инженера Шацкой, и весь ее облик напоминал теперь зимний каток на Чистых прудах.
На мгновение я почувствовал себя виноватым, но только на мгновение. Шацкая, конечно, была в курсе неисправности узла - она правая рука Капитанова.
Кто угодно, но не она. И поэтому я должен был каким угодно способом вывести ее из состояния благодушной созерцательности.
Разумеется, нагловатый наскок - не лучшее, что можно придумать, так ведь и времени у меня мало.
- Повторите, пожалуйста, что вы сказали? - попросила Елизавета Марковна.
- Бракованный поставляете нам комплект, - повторил я с большой готовностью. - Хуже некуда.
- Вы можете это доказать?
- Смогу, если вы мне пособите, Елизавета Марковна. А без вашей помощи вряд ли. У меня не семь пядей во лбу. Мои товарищи не смогли доказать, и я не смогу. Но ведь это ничего не значит. Обмануть можно даже Перегудова Владлена Осиповича - а это, замечу в скобках, замечательный в своем роде специалист, - государство нельзя водить за нос... Вы почему не кушаете, Шура? Такой вкусный супец...
За столом воцарилось гнетущее оцепенение, молчание нарушало только мое смачное интеллигентное прихлебывание.
- Вы отдаете себе отчет? - спросила Елизавета Марковна, необычно понизив голос.
- Отдаю, - сказал я. - Вполне.
Застать врасплох Елизавету Марковну было так же трудно, как поймать на голый крючок столетнего пескаря. Дело не в том, что крючок голый, а дело в том, что старый пескарь частенько страдает отсутствием аппетита.
- Вы странный товарищ, - сказала наконец Шацкая, приступая к трапезе. Я, кажется, должна бы наговорить вам резкостей и пойти нажаловаться, но мне почему-то не хочется это делать. Вам поручили невыполнимую задачу, в общем-то, поставили под удар, но вы решили доказать, какой вы прекрасный работник.
Так? И вы бросаете обвинения, за которые можно привлечь к ответственности в официальном порядке. Но я понимаю мотивы, которые вами движут... Давайте забудем этот разговор, пообедаем и разойдемся с миром.
К сожалению, после того, что вы сказали, я не смогу поддерживать с вами доверительных отношений.
- Вы же знаете, что я прав.
Елизавета Марковна спокойно положила ложку, мило улыбнулась Шурочке, кивнула кому-то вдаль, не говоря ни слова, встала и поплыла меж столов. Чудно двигалась ее плоская синяя фигура, огибая острые углы. Наивная угловатость задержавшегося в своем развитии подростка, изящная головка на высокой шее, кланяющаяся вперед при каждом шаге, - это было посвоему красиво, но оставляло привкус горечи.
- Виктор Андреевич, а вы не псих? - беспомощно спросила Шура. - Вам не кажется?
- К сожалению, нет, милая девушка Я очень уравновешенный человек. И очень несчастный.
- Почему же несчастный?
- Тот, кто ищет правду, всегда несчастен, независимо от того, найдет он ее или нет.
Шура сказала без прежнего отчуждения:
- Наверное, все-таки вы псих. Я даже представить не могла, чтобы кто-нибудь так вел себя с Елизаветой Марковной. Это ужасно! Она никогда вам не простит.
- Ничего. Я переживу.
Мы в молчании дообедали, я испытывал все большую благодарность к Шурочке за то, что она не ушла, сидит, ест и изредка посылает мне вежливые взгляды, в которых уже не серела вражда; за то, что она в недоумении, и за то, как она по-детски причмокивает, обсасывая косточки слив.
Я был благодарен ей за то, что она вне подозрений.
- Куда теперь? - вздохнула Шура, допив компот.
- На сегодня достаточно. Поедем купаться?
- Нет, - ответила Шура с ноткой сомнения, за которую я ей остался благодарен еще сто тысяч раз.
- Ну ладно, тогда в другой раз. Скажите, Шура, Шутов - холостяк?
- Опять вы начинаете...
- Да нет, это я по делу.
Она предупредила, округлив глаза; - Вы с ним не связывайтесь лучше, Виктор Андреевич. Вот он уж точно псих.
- Все учтено могучим ураганом, - сказал я. - Против лома нет приема.
Шура нехотя улыбнулась, поддержав немудреную шуточку, и это было нашим прощанием на сегодняшний день. Дорогу к проходной я отыскал самостоятельно...
Я хочу быть понят тобой, Наташа, да и собой тоже.
В молодости я часто смеялся без причин, а потом это куда-то ушло. Смех, спасительный, как антибиотики, возникал во мне все реже, все осторожнее. И может быть, из всех жизненных потерь я больнее всего ощущал смеховую атрофию, неспособность к безудержному, всепоглощающему веселью.
Какая-то бесценная часть сознания перегорела и повисла во мне, как сожженные электрические провода.
Как мы смеялись в молодости с милыми моими друзьями, как утопали в чудовищном смехе, погружались в него с макушкой, чуть не погибали в нем, на поверхность вылезали обессиленные и скрюченные, но счастливые до изумления. Шмели смеха просверливали во всех нас сквозные дырки, через которые проникал в души упоительный ветер свободы, гулял и распахивал, как форточки, каждую клетку. Всякий день гудел вокруг нас праздничными колоколами, не давал передышки, обещал новые и новые удачи и откровения.
Теперь постаревшие друзья мои, спутники тех лет, тоже реже смеются, да и встречаемся мы редко, всякий точно боится увидеть в другом непоправимые возрастные перемены. А встречаясь, разговаривая, бодрясь, мы пыжимся изо всех сил, чтобы доказать друг другу, что ничего не случилось, все по-прежнему дивно, мы - молоды, удачливы, и мир - прекрасен, переливается буйной акварелью единственно для нашей радости.
Смех - привилегия молодости, как поэзия.
Я знаю, какая губительная сила побеждает в нас счастливую способность воспринимать жизненные неурядицы юмористически. Эта сила - страх. Страх, который делится на огромное число разноликих страхов, они, чем дальше, тем крепче секут по нашим сухожилиям, вяжут в морские узлы наши нервы. Страх болезни, страх потери, страх унижения, страх перед неизвестностью, страх ошибок и самый сильный и неизбежный - страх смерти. Он потому самый сильный, что единственно оправданный и необманный, и долгий во времени, и реальный настолько, что его нельзя до конца одолеть никакими философскими построениями. Он уходит и возвращается, затихает на какой-то срок, будто навсегда, и снова щурится из недр естества такой желтой и томительной гримасой, что не лютее покажется и сама неизбежная криворукая гостья смерть.
Не все и неодинаково боятся смерти. Одни, большей частью женщины, живут припеваючи в каком-то младенческом неведении; вид самого мрачного кладбища, куда они периодически попадают, провожая своих близких, только на короткий миг прерывает их чириканье - так птицы умолкают на время грозы; других спасает от страха первобытная дикость души, а точнее, полное ее отсутствие, такие живут в обособлении от человечества, не разделяя и не чувствуя общей судьбы, - пираты моря житейского, из которых, как ни странно, частенько выходят и преступники и герои; третьих страх смерти заманивает в свои железные силки от случая к случаю, обрушивается на них, подобно малярии, и, чувствительно потряся, выпускает до следующего приступа; четвертые, гордецы и фанатики, обладают настолько мужественным складом ума и такой проницательной, твердой волей, что находят в себе силы бестрепетно переносить любые душевные перегрузки, для них предпочтительнее умереть, чем обнаружить в себе заячью трусость, они и умирают, когда подходит очередь, улыбаясь и не жмуря глаза, доказывая всем, что человеческая душевная стойкость выше элементарных биологических превращений.
И все-таки - как мы смеялись! Как ликовали от опьяняющего ощущения бесконечности жизни, принадлежавшей нам. Не мы явились в жизнь, а она пришла в нас, чтобы развлечь, распотешить, разбросать и снова соединить в дружеских и любовных объятиях.
Сладостная вакханалия чувств, торжество юного ума, не ведающего границ своей деятельности.
И когда же мы были правы -тогда, расточительные и сумасшедшие, или теперь, умудренные житейским опытом, научившиеся смаковать доступные нам маленькие радости? Тогда ли, когда не дорожили, целым светом, или теперь, дрожащие над каждым сладким глотком из чаши повседневности?
Впрочем, останься на секундочку. Вы позволите, Виктор Андреевич? У меня к Шуре маленькое поручение.
Я кивнул и вышел. Конечно, следует проинструктировать несмышленыша, мы понимаем...
- Кто из вас Шутов, товарищи? - громко спросил я, улыбаясь всем, и тут же сам понял - кто. Книголюб, читающий на стуле у двери, отложил роман и, не двигаясь с места, поплыл на меня пасмурной чернотой лица.
- Ну, я Шутов.
- Здравствуйте! Будем знакомы. Меня зовут Виктор Андреевич, - я протянул руку, которую Шутов небрежно стиснул, не отрывая зада от стула. Парень лет около тридцати, жгучий брюнет, как писали в старых романах. Ленивый взгляд из-под длинных трепещущих ресниц.
Не всякий рискнет развлекаться чтением романа в рабочее время, да еще на виду у всех. Шутов бездельничал демонстративно. Такое может позволить себе доверенное лицо, единомышленник, наперсник мрачных тайн, вдобавок зарвавшийся.
- Надо бы нам потолковать кое о чем, Петя. Тет а тет.
Жужжание приборов и голоса в комнате как бы стихли, и женщина на подоконнике, уже сходившая за тряпкой, застыла неподвижно в неудобной позе, прислушивалась.
- О чем толковать? - угрюмо буркнул Шутов. - Я на работе, видишь, занят.
Он не поинтересовался, кто я. Наверное, знал.
- А после работы?
- Чего?
- Я говорю, после работы если посидеть за кружечкой чая. А-а? Встретиться если?
Парень был в затруднении, подшипники у него в голове прокручивались туго.
- Чего надо-то? Говори сразу.
Я оглянулся. Женщина на подоконнике зачем-то подула на тряпку. Мужчины переглядывались.
- Выйдем в коридор, Шутов.
- Давай выйдем. Почему не выйти... Обед будет, и выйдем. У нас обед в половине первого.
Он нагло усмехался мне в лицо, и ноздри его вздрагивали от нехорошего возбуждения. Он был как оголенный электрический провод - попробуй дотронься.
Шура Порецкая прошелестела халатом у меня за спиной. Она выскользнула от шефа распухшая от доверенных ей инструкций.
- Ладно, Шутов, я зайду ближе к обеду. Только ты не удирай. Дельце у меня маленькое и обоюдовыгодное. Понял?
- Дельцами не занимаюсь.
- Книжка-то интересная?
- Чего?
- Роман, говорю, интересный читаешь?
Шутов глотнул воздух, точно акула, жиганул по мне черным огнем, посоветовал тихонько:
- Не увлекайся, приятель. Тут тебе не Москва.
Тут аккуратнее надо, вежливо. А книжка интересная, что ж. Про графа Монте-Кристо, сочинение Дюма-отца. Слыхал про такую?
- Хорошая книжка, - согласился я. - Для детей среднего школьного возраста.
Шутов тряхнул кудрями как бы подводя итог, заалел улыбкой.
- Встретимся, - сказал мне, - теперь вижу, непременно мы с тобой встретимся.
Шура потянула меня за рукав. В коридоре, пустом, как аллея ночью, заметила неодобрительно:
- Какой вы, однако, москвич. Всех уже разозлили, успели. Владимир Захарович курить бросил, из-за вас опять закурил И весь бледный Другие от вас не такие приезжали.
- А какие?
- Обходительные, вот какие.
- У меня характер собачий, - пояснил я. - Сколько я с ним помучился, Шура, вы не представляете. На работе меня никто не любит, соседи избегают, а поделать ничего с собой не могу. Видно, уж с чем родился, с тем и помрешь. Да я толком и не понимаю, в чем дело. Вроде ничего плохого не говорю, а люди отворачиваются, и некоторые даже плюются.
В ее серых, невинных, блестящих глазах зажглась укоризна:
- Вы думаете, я не понимаю? Думаете, дурочка?
- О чем вы, Шура?
- Думаете, я не вижу, как вы надсмехаетесь? Все вижу. Только я не обидчивая. Куда пойдем?
Я заглянул в свой список:
- Может, сначала съездим искупаться?
- Говорите серьезно, пожалуйста.
- Ну тогда к Геннадию Ивановичу Иванову, фрезеровщику. Далеко это?
Шура, не отвечая, пошла вперед. Когда-то и я умел ходить не оглядываясь, тогда шея моя еще легко выдерживала атмосферный столб, тогда еще на мне не висел проклятый груз сердечной одышки, тогда еще... Еще.
- Шура, - окликнул я, - мы уже на первом этаже.
Куда же ниже?
- Пойдемте, Виктор Андреевич, я знаю.
Мы миновали длинный подземный переход, где зеленоватые стены слезились холодной росой, снова поднялись по ступенькам и очутились в обыкновенном, не слишком большом цехе Верещали токарные станки, филином ухал прессовочный молот, копошились рабочие в спецовках. Густой воздух напоен едким металлическим ароматом.
Шура, как у себя в квартире, запетляла между станками и тумбочками, приветливо кивая туда, сюда, и привела меня к высокому пожилому человеку с усами цвета кедровых шишек. Человек протирал чистенькой веселенькой тряпочкой чистую матово-блестящую станину фрезерного супер-агрегата и с неудовольствием морщился, обнаруживая соринку.
- Поговорить надо, Геннадий Иванович, - сказал я, - а тут шумно очень.
Иванов охотно бросил тряпку в ящик, подмигнул Щуре и тяжело задумался.
- А пойдем в курилку, - сказал, хорошенько пораскинув мозгами, - там и нет никого, и тихо.
- Шурочка, вы подождите здесь, пожалуйста. Мы ненадолго.
Девушка надула губки, что-то хотела возразить, но, видимо, вспомнила инструкции и покорно присела на стульчик.
- Не трогай здесь ничего, дочка, - предупредил ее Иванов, ревниво оглядывая станок. - Полезешь - насмерть вдарит.
Я угостил Геннадия Ивановича московской сигаретой. Прежде чем задымить, он бережно повертел ее в пальцах, понюхал:
- Ява. У нас такие же продают, только местного изготовления. Не то, конечно. Федот, да не тот... Слушаю вас, товарищ...
- Виктор.
- Слушаю, Виктор. Весь, как говорится, внимание.
Его глаза желто светились под цвет усов, алые свежие молодые губы приоткрылись в легкой усмешке.
Ни любопытства, ни беспокойства - вежливый привет.
- Я, скорее всего, зря у вас отнимаю время, Геннадий Иванович. Уж тогда простите.
- Давай, Витя, давай, не тушуйся. Ты из Москвы, что ли?
- Ага.
- Значит, по прибору опять.
- С вами что же, уже беседовали?
- Со мной - нет. Не клеится там у вас чего-то?
- Трудно понять, Геннадий Иванович. Прибор вылизали до последнего волосика и ничего не нашли. И в том узле, который вы поставляете, ничего не нашли.
Но подозрение на него падает. Как хотите, а на него.
- Подозрение?
- Подозрение, Геннадий Иванович. Какой-то параметр не выдерживается.
- Параметр?
- Скорее всего.
Иванов насупился.
- Так это тебе к начальству надо обратиться, Виктор. К Капитанову лучше всего.
- Обращался. И не я один.
- Да-а. Прямо не знаю, что сказать. Если, к примеру, меня имеешь в виду, так я все по чертежу делаю. Пойдем, проверишь.
- А станок?
- Станок - первый сорт. Я и не мечтал на таком работать. На станок и грешить нечего. Подходящий станок, побольше бы таких. А он один у нас и есть.
Мне доверили, потому что другие боятся. Дорогая, скажу тебе, штука. Правда, я слыхал, теперь и наши начали делать. Но я не видел, врать не стану. А этот станок - экстра-класса. Лучший в мире. Финны, правда, я слыхал, еще лучше делают. Да куда уж лучше!
Сам увидишь.
- Ничего я не увижу, Геннадий Иванович. И вообще, дело мое швах.
- Чего так? Обидел кто?
В его вопросе не было подвоха, я понимал. Честный, простодушный человек со мной разговаривал.
Спроси я у него сейчас тридцатку взаймы - помнется, поднатужится - и даст. А я обман держал в кармане, как кастет.
- Вы давно здесь работаете, Геннадий Иванович?
- Давно, Витя. С самого начала. До войны пришел.
- Воевали?
- А как же. Все воевали, кто мог.
Он докурил сигарету до фильтра и с младенческим любопытством следил, как сизым дымком тлеет вата.
- Значит, когда Никорука назначили директором, вы уже здесь работали?
- Федор Николаевич ко мне советоваться приходил. Да. Уж поверь. Было время. Это теперь он далеко, аж на шестом этаже. А было время советовался.
Так-то.
Нехотя сделал я следующий шажок:
- Что же, так он сильно изменился?
Иванов поглядел на меня пристальнее, что-то хотел, видимо, разглядеть, только мои жалюзи наглухо закрыты, и замок на них пудовый. Вот это и не понравилось старику.
- Какой он, Витя, это нас не касается. Это вопросы высшего порядка. Да и тебе-то зачем?
И еще я сделал шажок, может, и лишний. За бровку вышел.
- Говорят, хорошая премия за узел вам светит?
Слыхали, Геннадий Иванович?
- Пошли, Виктор, засиделись. Кончился перекур.
Аида! - Встав, добавил назидательно: -Тебе тоже не посоветую одну за одной смолить. Легкие ссыхаются и чернеют.
Шура Порецкая - ангел сероглазый - терпеливо дожидалась, стерегла импортный станок. Но уже не одна. Около нее и даже как-то сверху тряс волосьями статный паренек, парил орел над случайной добычей.
- ...скукочища - тьфу! Катька Воробьева чухаря привела, фокусы показывал. Сдохнешь! Пятаки глотал, а Жмот ка-ак звезданет ему между лопаток - он пятаком и подавился. Еле откачали...
- Глупо! - жеманясь, сказала Шура. - И правильно, что я не пошла. Одни глупости там у вас.
- Подрыгались под маг, - не уступал парень. - Ко мне Зинка липла. Звала к себе в гости, между прочим.
Молодые люди так увлеклись беседой, что не заметили, как мы подошли.
- Брысь отсюда, бездельник! - приказал Геннадий Иванович. - Хиляй!
- Но-но, батя! - парень занавесился волосами, отодвинулся, но не оробел. - Не возникай!
Помедлив для приличия, он с форсом, покачивая бедрами, удалился.
- Хипарь вшивый! - сказал ему в спину Иванов. - Говорить-то по-русски не умеет.
Шура вступилась за знакомого:
- Почему не умеет. Манера просто такая, Геннадий Иванович. У вас свои слова, у молодежи свои. На слова ведь тоже мода есть, как на одежду.
Иванов с сомнением, но беззлобно покачал головой:
- Мода у него одна - груши околачивать.
- Ой! - сказала Шура. - Это уж совсем ни при чем.
- Как же ни при чем? По словам да по прическе если судить, ладно, можно и ошибиться. Согласен.
А по работе не ошибешься. Как человек работает, такой он и есть. Ты уж, Шурочка, не сомневайся. У твоего гаврика и руки кривые, и ум корявый, и душонка скользкая. Он у меня три месяца в учениках ходил, я знаю, что говорю.
- Он никакой не мой! - сказала Шура, слегка порозовев, что придало ей сходство с распускающимся бутоном.
- Спасибо за разговор, Геннадий Иванович, - сказал я. - До свидания. Может, еще придется встретиться.
Мне не хотелось, чтобы он остался обо мне совсем уж дурного мнения. Но и хорошего я оставить не мог.
Я мог только лезть в душу и знать, что, чем быстрее разойдутся слухи о моей пронырливости, тем лучше.
Иванов, протягивая на прощание руку, смотрел на меня с подкупающе-небрежной казацкой прямотой. Он смотрел на меня точно так, как боевой запорожец, вероятно, вглядывался в одуревшего от подозрительности турка.
- И ему вы не понравились, - с долей сочувствия отметила уже в подземном переходе ясноглазая Шура - К кому теперь пойдем?
- К кому?
- Да, к кому?
- А купаться не пора?
- Купаться вам придется одному, - сухо обронила девушка, с очень сложным, впрочем, подтекстом Уж если я сумел вызвать неприязнь у великолепного начальника Капитанова, если вывел из себя черноглазого книголюба Петю Шутова и огорчил пожилого фрезеровщика Иванова, то вряд ли мне стоит рассчитывать на ее симпатии. Вот что она сказала в подтексте Но не только это. Еще она сказала, что ее молодости и красоте нечего делать с моим запоздалым московским пижонством. Девушки не мастерицы на долгие речи, но умеют многое высказать обходным путем, таким, когда душа с душою говорит напрямик.
- Тогда пойдем обедать, Шура, - сказал я-Это, я думаю, входит в ваши обязанности.
- С чего вы взяли?
- Мне Капитанов объяснил. Он сказал, Шурочка тебя и в столовую сводит. Кстати, вы не родственники?
Шура вспыхнула, как лопнувшая почка:
- Почему родственники?
Так просто. Я слышал, на периферии очень распространена семейственность.
После этого она молча пошла по коридору, а я побрел за ней.
Чувствовалось, что близится обеденный перерыв.
По углам толпились курильщики и вообще царило приятное оживление, как на бульваре перед началом вечерних сеансов. Мы дошли до лифта в вестибюле, тут выстроилась очередь. Шура кого-то высмотрела в очеееди и кинулась с радостным приветствием: "Ой, Здравствуйте, Елизавета Марковна!"
Пожилая женщина с угловато-худым телом подростка, затянутая в узкое синее глухое платье, повернулась к нам, вытянула из очереди длинную тонкую руку и весело сказала:
- Шуренок, миленькая, что же ты не принесла мне чертежи с утра? И где ты была? Я тебе сто раз звонила.
Это была Шацкая, инженер, стоявшая у меня в списке под номером четыре. Именно в списке. В табеле, составленном мной еще в Москве, она занимала место никак не ниже второго, пожалуй, сразу после Капитанова.
Она взглянула на меня мельком, с небрежным прищуром, и я понял: Шацкая знает, кто я, и знает, зачем хожу и вынюхиваю. То есть веду себя не так, как прилично уважающему себя специалисту из столицы. В ее небрежном взгляде порхнула легкая улыбка и даже приглашение к чему-то, но никакой опаски или настороженности в нем не было.
- Шура меня вряд ли представит, - сказал я громко, так что многие повернули.к нам головы. - Она считает, что я приехал специально портить всем настроение. Может, она и права... Виктор Андреевич Семенов к вашим услугам.
- Очень приятно. Елизавета Марковна. Чем могу быть полезна?
- Я приехал по поводу нашего прибора, - сказал я еще громче, уставясь в пол. - Мне необходимо с вауи поговорить.
- Здесь?
- Где угодно. Можно и в столовой.
Стоя в очереди к раздаче, мы вели с Елизаветой Марковной светский разговор. Она интересовалась новостями столичной культуры, я отвечал односложно, помогая ей управляться с подносом. У нее были неловкие руки две тонкие жерди, наспех приколоченные к плоским детским плечам. Этими жердями она, того гляди, могла опрокинуть на меня помидорный салат, а то и дымящийся борщ, значившийся в меню под названием "Весенний".
- Значит, вы говорите, на Бронной ни одной стоящей премьеры?
- Какие сейчас премьеры - летом? Театры на гастролях - Я понимаю, что на гастролях. А зимой?
- И зимой не было.
- Так уж и не было, - приветливая, недобрая улыбка знающей себе цену ученой дамы. - Я была в январе в Москве. Две недели. И смогла попасть в театр всего один раз. Везде огромные очереди, аншлаг.
- Очереди есть, а премьер нету.
- Мне кажется, вы преувеличиваете, - мудрая улыбка на устах. Москвичи, как правило, избалованы, Виктор Андреевич. Знаете, если люди работают на кондитерской фабрике, они обычно пресыщены всем сладким. А нам, приезжим, хотя бы какой-нибудь леденец пососать, и то большая радость.
- Пресыщены - это которые на фабрике приворовывают, - возразил я, увернувшись от падающего компота.
Шура стояла впереди и каждое мое замечание встречала осуждающим хмыканьем. В зале - огромном, светлом, с букетиками цветов на пестрых клеенках- было многолюдно, шумно, но очень чисто. Чистота была здесь самостоятельным явлением, как бильярд в строительной конторе. Она бросалась в глаза, как дерзкий разрез юбки.
- Шура, разрешите, я заплачу за ваш обед, - сказал я. - Не стесняйтесь, у меня деньги шальные, командировочные.
Она не ответила, но с таким треском раздернула молнию на своем кошельке, что я испугался, не поранила ли она себе пальчик. Ее искренность была подобна самоослеплению.
Я замечал, люди иногда бывают чище и величественней в неприязни, чем в любви.
Догадываюсь, как любят такие девушки; скорее всего, фальшиво и заумно, со множеством уловок и черепашьей медлительностью; а вот неприязнь ко мне вспыхнула в ней с бесшабашной откровенностью, стремительно, как грозовой ливень. Когда мы расставляли тарелки, Шура держалась подчеркнуто независимо, будто намеревалась сесть за соседний стол. И поднос свой мне не доверила отнести, отнесла сама в дальний угол, где над столом торчала веселая табличка: "Место для использованной посуды", и, возвращаясь, сделала солидный крюк, лишь бы не прикоснуться ко мне невзначай.
- Ну-с, - сказала Елизавета Марковна, блеклой усмешкой давая понять, что от нее не ускользнула сложность наших с Шурой отношений. - О чем же вы хотели меня спросить, Виктор Андреевич?
- А вот о чем, - ответил я, зачерпнув ложку густого весеннего борща и держа ее над тарелкой. - Даже не знаю, вдруг вы обидитесь.
- Что за церемонии. Смелее, дорогой московский гость!
- Разрешите говорить прямодушно? Как с коллегой.
- Буду только рада.
В какой раз за сегодняшнее утро я увидел вариацию презрительно-ироничного понимания.
- Блок, который вы делаете для нашего прибора, Елизавета Марковна, слов нет - всем хорош. И его заслуженно выдвинули на премию. Я бы с удовольствием уже сегодня поздравил вас с успехом и почестями, если бы не одна мелочь. Из-за этого блока прибор не работает. Ну, не совсем, конечно, не работает, а как бы сказать - не тянет на полную катушку... - тут я сделал паузу и откушал пару ложек борща. - Иными словами, Елизавета Марковна, блок-то с брачком.
Попросту говоря, обмишурили вы заказчика, на мякине провели.
Шура Порецкая поперхнулась густо наперченным помидором.
- Запейте лимонадом! - сказал я и поспешил подать ей стакан, который она не заметила, заглядевшись на лицо Елизаветы Марковны. И было на что заглядеться. За секунду до того очаровательно светская, по-хорошему насмешливая улыбка вдруг заморозила щеки и уголки губ и окружья бровей инженера Шацкой, и весь ее облик напоминал теперь зимний каток на Чистых прудах.
На мгновение я почувствовал себя виноватым, но только на мгновение. Шацкая, конечно, была в курсе неисправности узла - она правая рука Капитанова.
Кто угодно, но не она. И поэтому я должен был каким угодно способом вывести ее из состояния благодушной созерцательности.
Разумеется, нагловатый наскок - не лучшее, что можно придумать, так ведь и времени у меня мало.
- Повторите, пожалуйста, что вы сказали? - попросила Елизавета Марковна.
- Бракованный поставляете нам комплект, - повторил я с большой готовностью. - Хуже некуда.
- Вы можете это доказать?
- Смогу, если вы мне пособите, Елизавета Марковна. А без вашей помощи вряд ли. У меня не семь пядей во лбу. Мои товарищи не смогли доказать, и я не смогу. Но ведь это ничего не значит. Обмануть можно даже Перегудова Владлена Осиповича - а это, замечу в скобках, замечательный в своем роде специалист, - государство нельзя водить за нос... Вы почему не кушаете, Шура? Такой вкусный супец...
За столом воцарилось гнетущее оцепенение, молчание нарушало только мое смачное интеллигентное прихлебывание.
- Вы отдаете себе отчет? - спросила Елизавета Марковна, необычно понизив голос.
- Отдаю, - сказал я. - Вполне.
Застать врасплох Елизавету Марковну было так же трудно, как поймать на голый крючок столетнего пескаря. Дело не в том, что крючок голый, а дело в том, что старый пескарь частенько страдает отсутствием аппетита.
- Вы странный товарищ, - сказала наконец Шацкая, приступая к трапезе. Я, кажется, должна бы наговорить вам резкостей и пойти нажаловаться, но мне почему-то не хочется это делать. Вам поручили невыполнимую задачу, в общем-то, поставили под удар, но вы решили доказать, какой вы прекрасный работник.
Так? И вы бросаете обвинения, за которые можно привлечь к ответственности в официальном порядке. Но я понимаю мотивы, которые вами движут... Давайте забудем этот разговор, пообедаем и разойдемся с миром.
К сожалению, после того, что вы сказали, я не смогу поддерживать с вами доверительных отношений.
- Вы же знаете, что я прав.
Елизавета Марковна спокойно положила ложку, мило улыбнулась Шурочке, кивнула кому-то вдаль, не говоря ни слова, встала и поплыла меж столов. Чудно двигалась ее плоская синяя фигура, огибая острые углы. Наивная угловатость задержавшегося в своем развитии подростка, изящная головка на высокой шее, кланяющаяся вперед при каждом шаге, - это было посвоему красиво, но оставляло привкус горечи.
- Виктор Андреевич, а вы не псих? - беспомощно спросила Шура. - Вам не кажется?
- К сожалению, нет, милая девушка Я очень уравновешенный человек. И очень несчастный.
- Почему же несчастный?
- Тот, кто ищет правду, всегда несчастен, независимо от того, найдет он ее или нет.
Шура сказала без прежнего отчуждения:
- Наверное, все-таки вы псих. Я даже представить не могла, чтобы кто-нибудь так вел себя с Елизаветой Марковной. Это ужасно! Она никогда вам не простит.
- Ничего. Я переживу.
Мы в молчании дообедали, я испытывал все большую благодарность к Шурочке за то, что она не ушла, сидит, ест и изредка посылает мне вежливые взгляды, в которых уже не серела вражда; за то, что она в недоумении, и за то, как она по-детски причмокивает, обсасывая косточки слив.
Я был благодарен ей за то, что она вне подозрений.
- Куда теперь? - вздохнула Шура, допив компот.
- На сегодня достаточно. Поедем купаться?
- Нет, - ответила Шура с ноткой сомнения, за которую я ей остался благодарен еще сто тысяч раз.
- Ну ладно, тогда в другой раз. Скажите, Шура, Шутов - холостяк?
- Опять вы начинаете...
- Да нет, это я по делу.
Она предупредила, округлив глаза; - Вы с ним не связывайтесь лучше, Виктор Андреевич. Вот он уж точно псих.
- Все учтено могучим ураганом, - сказал я. - Против лома нет приема.
Шура нехотя улыбнулась, поддержав немудреную шуточку, и это было нашим прощанием на сегодняшний день. Дорогу к проходной я отыскал самостоятельно...
Я хочу быть понят тобой, Наташа, да и собой тоже.
В молодости я часто смеялся без причин, а потом это куда-то ушло. Смех, спасительный, как антибиотики, возникал во мне все реже, все осторожнее. И может быть, из всех жизненных потерь я больнее всего ощущал смеховую атрофию, неспособность к безудержному, всепоглощающему веселью.
Какая-то бесценная часть сознания перегорела и повисла во мне, как сожженные электрические провода.
Как мы смеялись в молодости с милыми моими друзьями, как утопали в чудовищном смехе, погружались в него с макушкой, чуть не погибали в нем, на поверхность вылезали обессиленные и скрюченные, но счастливые до изумления. Шмели смеха просверливали во всех нас сквозные дырки, через которые проникал в души упоительный ветер свободы, гулял и распахивал, как форточки, каждую клетку. Всякий день гудел вокруг нас праздничными колоколами, не давал передышки, обещал новые и новые удачи и откровения.
Теперь постаревшие друзья мои, спутники тех лет, тоже реже смеются, да и встречаемся мы редко, всякий точно боится увидеть в другом непоправимые возрастные перемены. А встречаясь, разговаривая, бодрясь, мы пыжимся изо всех сил, чтобы доказать друг другу, что ничего не случилось, все по-прежнему дивно, мы - молоды, удачливы, и мир - прекрасен, переливается буйной акварелью единственно для нашей радости.
Смех - привилегия молодости, как поэзия.
Я знаю, какая губительная сила побеждает в нас счастливую способность воспринимать жизненные неурядицы юмористически. Эта сила - страх. Страх, который делится на огромное число разноликих страхов, они, чем дальше, тем крепче секут по нашим сухожилиям, вяжут в морские узлы наши нервы. Страх болезни, страх потери, страх унижения, страх перед неизвестностью, страх ошибок и самый сильный и неизбежный - страх смерти. Он потому самый сильный, что единственно оправданный и необманный, и долгий во времени, и реальный настолько, что его нельзя до конца одолеть никакими философскими построениями. Он уходит и возвращается, затихает на какой-то срок, будто навсегда, и снова щурится из недр естества такой желтой и томительной гримасой, что не лютее покажется и сама неизбежная криворукая гостья смерть.
Не все и неодинаково боятся смерти. Одни, большей частью женщины, живут припеваючи в каком-то младенческом неведении; вид самого мрачного кладбища, куда они периодически попадают, провожая своих близких, только на короткий миг прерывает их чириканье - так птицы умолкают на время грозы; других спасает от страха первобытная дикость души, а точнее, полное ее отсутствие, такие живут в обособлении от человечества, не разделяя и не чувствуя общей судьбы, - пираты моря житейского, из которых, как ни странно, частенько выходят и преступники и герои; третьих страх смерти заманивает в свои железные силки от случая к случаю, обрушивается на них, подобно малярии, и, чувствительно потряся, выпускает до следующего приступа; четвертые, гордецы и фанатики, обладают настолько мужественным складом ума и такой проницательной, твердой волей, что находят в себе силы бестрепетно переносить любые душевные перегрузки, для них предпочтительнее умереть, чем обнаружить в себе заячью трусость, они и умирают, когда подходит очередь, улыбаясь и не жмуря глаза, доказывая всем, что человеческая душевная стойкость выше элементарных биологических превращений.
И все-таки - как мы смеялись! Как ликовали от опьяняющего ощущения бесконечности жизни, принадлежавшей нам. Не мы явились в жизнь, а она пришла в нас, чтобы развлечь, распотешить, разбросать и снова соединить в дружеских и любовных объятиях.
Сладостная вакханалия чувств, торжество юного ума, не ведающего границ своей деятельности.
И когда же мы были правы -тогда, расточительные и сумасшедшие, или теперь, умудренные житейским опытом, научившиеся смаковать доступные нам маленькие радости? Тогда ли, когда не дорожили, целым светом, или теперь, дрожащие над каждым сладким глотком из чаши повседневности?