Страница:
И вот, веришь ли, стало что-то под лопатой похрустывать, и вроде блеск снизу поплыл, засветился. Верно, золото. То я потный был, а то враз охолодел, дыханье пресеклось. Неужели, думаю, неужели! Батюшки светы! Небывалый фарт, судьба окаянная в руки идет. Тут, гляжу, Васька - шалый пес - взялся из своей ямки в мою лопаты перекидывать. Уж не знаю, от зависти, что ли. Света не взвидя, выскочил я из земли да и огрел его черенком по костлявой спине. Так он и торкнулся мордой вниз. Я- обратно к себе, лопату в сторону, горстями гребу сухие блестки. Пихаю по карманам, за пазуху. Эх, думаю, мешка нет.
Вадька очухался, ползком ко мне добрался, поглядел, как гаркнет: "Золото, братцы!" Я испугался - тише, мол, и кулак ему в зубы. Озверел вконец... Вижу, люди к нам бегут. Что делать? Ватник скинул, рубаху сымаю, хочу из нее мешок связать. Нагнулся стягивать-то через голову -тут и достал меня Щуплов солдатской бляхой промеж ушей. Тяжела медная, Кувырнулся я в свою яму, как в могилу. Полежал вглуби, отдыхался, кровь утер рукавом, хотел подыматься - а вокруг-то уже сражение идет. Хряск, всхлипы, ругань - и все тихонечко, глухо. Это, значит, каждый хочет первый в мою яму, где я нахожусь, залезть и черпнуть из золотой чаши. Высунулся я, впопыхах, без оглядки, ну, кто-то и огрел меня вторично - не знаю уже чем - по затылку. Вырубил надолго из общего дела.
Когда я зенки продрал, уже светало, зыбко так, будто в парной. Лежу на краю своей ямы, до пояса снегом и землей завален. Неподалеку Васькины сапоги торчат. Еще кто-то один в трех шагах распластался на спине - спит ли, убитый ли? - и больше никого.
Только гляжу, стоит надо мной белый-белый бородатый дед, на посошок опирается, голова под облака.
Эх, - шамкает, - робята! Не золото это - слюда! Слюда! Анчутка вас за руку-то тянет. Анчутка!
На этом месте дедушка обрывал свою повесть и надолго впадал в задумчивость. О чем жалел, о чем вспоминал? То ли о том, что золото слюдой обернулось, обмануло, как всегда оно обманывает в конце концов; то ли о жизни своей прожитой? Спрашивать у него, что дальше случилось с ним, с Васькой Щупловым (убили его, что ли?) - было бесполезно.
Умер дедушка Сабуров от сердечного приступа, в одиночестве у себя в домике. Два дня пролежал мертвый, пока соседи спохватились, что не видать старика.
Дедушка оставил завещание, тетрадный листочек в клеточку, на котором корявым почерком было выведено: "Я, Сабуров Сергей Демьянович, в полном уме и трезвости желаю, чтобы после моей прискорбной кончины все имущество и все, что имею, а также четыре тысячи рублей на книжке и золотой перстень с камушком отошли дочери моей Катерине. Сыновьям моим Петру и Владимиру я ничего не оставляю и прошу их не держать сердца, а понять, что ей нужнее. Вы ребята сильные, крепкие, работящие, а Катерина без мужа с дитем. Больше никаких пожеланий и поручений у меня не имеется, а только хочу напоследок сказать- живите все добром и друг дружке помогайте в случае какой надобности. С тем подписуюсь как ваш отец Сергей Сабуров".
Листочек с завещанием я обнаружил совсем недавно, перебирая домашний архив - тетради отца, его письма с фронта, пакеты с фотографиями, пожелтевшие от времени какие-то квитанции, счета, записки - все, что так бережно сохраняла мама в нижнем ящике комода. Прочитал и понял, что мама нарушила волю своего отца и даже никому не показала его завещание, утаила. Домик и участок были проданы, и вырученные деньги поделили поровну между братьями, моими дядьями, и сестрой. Перстень, действительно редкий и дорогой, можно сказать, фамильный, ненеизвестно какими путями попавший еще к прадеду Сергея Сабурова (предположить, конечно, можно какими: в жилах деда текла кровь донских казаков, его предки, вероятно, бывали в веселых набегах на турецкие берега и отечественных купчиков в лихие дни гладили против шерстки - так что глупо было бы утверждать, что перстень заработан честным трудом) - этот грешный перстень остался у матери и теперь принадлежит мне.
Я часто разглядываю его и вспоминаю самых дорогих для меня людей, которых больше нет. Их нет, они покинули меня и остались во мне - до тех пор, пока и я не закончу свою беготню. По отдельным маминым рассказам, по эпизодам, по обмолвкам, которые я бессознательно удерживал в памяти, я могу довольно ясно и полно представить картину их встречи. Отец мой Андрей Степанович - не всегда был офицером и не всегда был курсантом, а сначала, в те дни, когда свела его судьба с Катей Сабуровой, он был типичный семнадцатилетний бродяга, безотцовщина, дитя Москвы тридцатых годов, в которой было густо намешано всего и всякого; свежие побеги нового быта прорастали в густом тумане старорежимных и посленэповских испарений. Москва - днем благополучная и умытая, расцвеченная алыми косынками комсомолок, звенящая бравурными маршами, к вечеру странно затихала, ощеривалась подворотнями и становилась опасной и настороженной. По призрачным улицам скользили таинственные фигуры в длиннополых пальто, тишину изредка разрывали яростно дребезжащие милицейские свистки, а шуршание по асфальту немногочисленных еще "эмок" напоминало непривычному уху змеиное шипение. По городу, соприкасаясь локтями в трамваях, теснясь у светофоров, проходили мешочники и герои, первопроходцы и проходимцы, мечтатели и добытчики - чудесное смурное время неопределенности, обновления и сумасшедших надежд.
Передышка между грозами, грань между светом и тьмой: старинная, пыльная, закопченная, великая Москва торопясь сбрасывала многовековую кожу.
Андрей Семенов, краса и гордость замоскворецких четырех проходных дворов, не сомневался в своем светлом будущем. Он собирался защищать родину и, с блеском окончив школу, отнес документы в высшее военное заведение. В графе "родители" гордо проставил: "Отец неизвестен" - и стал спокойно готовиться к экзаменам. Однако кому-то все же оказался известен его отец, пропавший без вести в двадцать четвертом году, владелец двух бакалейных магазинов некто Иннокентий Прохорчук.
Документы Андрею вернули по почте без всяких объяснений. Недоумевая, он помчался в деканат выяснять, что случилось, но к декану не попал на прием, а попал в небольшой кабинет без таблички, где за столом сидел усталый, с серым лицом человек в армейском кителе. "Зачем же ты, братец, написал, что отца не знаешь? - спросил человек, зябко поеживаясь. - Твоего отца многие знают, а ты, значит, один не в курсе?" - "Нет, не знаю, - ответил Андрей. - А если вы такой знающий, то разъясните". Дело в том, что Андрей действительно не знал, кто его отец. Несколько раз (давно) пытался поговорить с матерью на щекотливую тему, но та принималась сразу плакать навзрыд, и он отступал. А потом привык. Подумаешь, нет отца, у многих в ту пору не было отцов.
В детстве он создавал воображением образ лихого красногвардейца, мчащегося с обнаженной шашкой, рубящего беляков, как капусту, и с небрежной улыбкой погибающего в чистом поле, в окружении своих товарищей красных конников. Повзрослев, Андрей, естественно, начал подозревать, что его появление на свет было обставлено не совсем как должно, и от этих нехороших мыслей проникся особенной болезненной жалостью к своей несчастной, одинокой матери. Человек в армейском кителе, брезгливо морщась, подробно рассказал ему о пропавшем папаше, нэпмане и недобитой контре. С Андреем случилось мгновенное умопомешательство, он шагнул к столу и намерился опустить на голову обидчику чернильный прибор, но тот оказался и шустрее, и опытнее в подобных штуках. После короткой схватки он болевым приемом заломил будущему разведчику руку за спину, довел, матерясь, до двери и вытолкал вон.
Сердце Андрея налилось терпким ядом недоумения и обиды. Он не мог переварить противоречие. Что такое? Все пути открыты, неограниченные возможности, труд, как праздник, общество счастливых людей, музыка с утра до ночи, не ленись, товарищ, пробуй, дерзай, твори, гляди смело вперед, страшными усилиями, неисчислимыми жертвами завоеван этот мир, - и Андрей готов был дерзать, творить, защищать, шагать в ногу со всеми, иного для себя не представлял. И вдруг открывается, что именно для него ходу нет. Лбом в стену. Почему? Потому что отец, которого он в глаза не видел, враг. Ну и что? Даже если так? Он-то при чем? Он, Андрей Семенов, человек с чистой совестью, ясными представлениями о жизни, готовый зубами грызть врагов мировой революции. Хотя бы и отца, если понадобится. В честном бою, наповал. Кто не с нами, тот против нас. Но он-то с нами, с нами!
Я живо представляю бледного, измотанного парнишку с потухшим взглядом, моего отца, мечущегося по Москве в тщетной надежде вырваться из капкана.
А тем временем добрая, гордая, юная мама моя, заводская девчонка, огненный мотылек, каждый день вскакивала в четыре утра, готовила завтрак братьям и отцу, прибиралась, выходила из дому, сорок минут шла пешком до станции, тридцать минут ехала на поезде, десять минут на трамвае, еще двадцать минут пешком - и с торжествующей улыбкой влетала в проходную, ученица наладчика токарных станков, рабочий класс, самая равноправная из всех равноправных.
В обеденный перерыв, если не было каких-нибудь срочных комсомольских поручений, Катя Сабурова бежала в полюбившийся ей укромный скверик неподалеку от завода, с аппетитом съедала там на скамейке принесенные из дома припасы и успевала минуток десять - пятнадцать сладко подремать.
Однажды, прибежав, она с огорчением увидела, что ее скамейка, затаившаяся в кустах сирени, занята.
На ней, как-то неестественно уткнувшись щекой в плечо, полусидел-полулежал светловолосый юноша.
Из закрытых, сожмуренных глаз парня, по бледной нездоровой коже, струились два ручейка слез, серыми полосками сливаясь у подбородка и затекая за воротник. Если бы не эти слезы, можно было подумать, что лицо принадлежит мертвецу: знобящая неподвижность в склоненной фигуре, неживой серый цвет обливает скулы.
- Вам плохо? - спросила она негромким, дрогнувшим голосом. - Эй, гражданин, вам плохо?!
Мой отец нехотя очнулся и распахнул на Катю такое море печали и ярости, что она чуть было не утонула в нем. И он спросил:
- Тебе чего, девушка?
- Ничего, мне... - забормотала Катя, протягивая, как защиту, пакет с едой. - Вы лежите... я думала...
А так - ничего...
- Если ничего, то и проваливай!
- Может быть, вы хотите покушать?
- Покушать хочу, - сказал отверженный. - А ты деревенская, я вижу. Потому и лезешь без приглашения... Ладно, садись.
- Я не лезу. - Катя, заалев от возмущения, бросила ему пакет, отвернулась и пошла прочь.
- Погоди! - попросил вдогонку Андрей. - Не обижайся!
Они вместе перекусили на этой лавочке, поболтали, посмеялись. Андрея как прорвало. Он все выложил доверчивой незнакомке: про себя, про отца-контру, про несправедливость жизни, про конец света.
Катя солила ему помидоры, сочувственно всплескивала руками, попискивала, потом солидно заметила, покашляв в ладошку:
- Подумаешь, документы вернули. Иди к нам на завод. У нас такие люди хорошие, сам удивишься...
И добавила некстати: - Это моя лавочка, я всегда тут обедаю.
- Хорошо, - сказал Андрей, - я запомню.
- Я побежала, пора. Больше, гляди, не плачь.
- Спасибо тебе!
Легко шагал домой Андрей Семенов. Новое сильног впечатление столкнуло груз с души. "Какая девушка, - ошеломленно думал он. - Как ребенок. Подошла, накормила. Все чисто, просто. Какая волшебная девушка".
Властные трубы любви прочищают голоса, прежде чем загреметь в полную мощь. Он еще не подозревал об этом. Пока он лишь с удивлением заметил, что в Москве - лето, жизнь продолжается и улицы полны смеющимися людьми.
Хорошие люди работали не только на Катином заводе. В школе, где учился Андрей, справляла должность завуча женщина средних лет, суровая, как ветер гражданской, с впалыми щеками, пробитыми, казалось насквозь, дырочками оспы, носившая редкую и смешную фамилию Сверчок-Разумовская. Это она, узнав от матери Андрея о случившемся, составила письмо-характеристику, заверила письмо у директора школы и у педагогов, учивших Семенова, и с этим письмом исходила все нужные инстанции.
Андрею пришел официальный вызов на экзамены.
Он был принят.
Любопытно, что тайный доброжелатель не смирился и год спустя снова сообщил в училище всю правду об Андреевом отце, присовокупив не без сарказма, что сесли приняли учиться сына такого человека, то, может быть, стоит поинтересоваться, кто у вас сидит в кадрах?".
Было комсомольское собрание второго курса, где Семенов еще раз подробно изложил свою историю.
Собрание приняло резолюцию о доверии курсанту Андрею Семенову. Присутствовал тут и безымянный человек в армейском кителе без знаков различия, он притулился в уголхе аудитории, издали поощрительно улыбался Андрею и один раз подмигнул, точно хорошему приятелю. Из-за него мой отец, выступая, сбивался, г ям л ил и неожиданно для себя высказал спорную, мягко говоря, мысль о том, что бдительность не должна быть ни близорукой, ни слишком дальнозоркой. Как раз после этой фразы из угла донесся зловещий смешок. Однако все обошлось.
Как много людей неизвестно для нас вмешиваются и решают нашу судьбу так же, как и мы, порой не давая себе отчета, влияем на чужие судьбы. Задумаешься, сколько ошибок надо бы поправить, а возвращаться назад нет охоты. Дай мне возможность все начать сначала, откажусь. Скучно и лень. Да и какой смысл? Ожившие надежды погибнут вторично, воскресшие дорогие образы заново канут в тьму. Это жестоко. Иное дело -влажные побрякушки воспоминаний, они всегда под рукой. Надоест перебирать и утешаться, пожалуйте на полочку до следующего раза.
Спустя четыре месяца мой отец, Андрей Семенов, в полном курсантском обмундировании, сияя пуговицами и сапогами, знобясь от декабрьской измороси, терпеливо поджидал на скамейке в скверике. Он Катю не забыл. Он вкус ее хлеба и помидоров помнил.
Она не пришла в этот раз. Может, скамейку поменяла? Может, в столовой обедает по зимнему времени? Все может быть. Если бы хоть фамилию знать.
В следующее увольнение, в пятницу, он стоял у проходной, старательно вглядываясь в текущий широкий людской поток. Конец смены. От напряжения слезились глаза, и ветер швырял в лицо осеннюю слизень. Он прождал больше часа, стоял, когда уже давно все вышли. Он приезжал пять увольнений подряд, и видение вытекающей из узкой щели дверей людской реки, темной и мрачноватой, постепенно мелеющей и сужающейся, преследовало его по ночам.
В шестой раз - был крепкий стеклянный январский день - он неуверенно вычленил глазами из толпы худенькую стройную фигурку и чуть не вскрикнул от радости. Он ее узнал, а она не узнала, и, когда он пробился к ней, расталкивая руками идущих, и дернул сзади за руку, она подняла глаза с тревожным изумлением. Но это было только мгновение.
- Надо же! - удивилась Катя. - Это ты? Приняли, значит?
Не отвечая, он за руку вытянул ее из течения в сторону, не выпуская руки, довел до скверика.
- Посидим, Катя.
- Да что с тобой, - смеялась она. - Опять есть хочешь? У меня ничего нет. Приходи завтра, принесу.
- Я пять раз тебя встречал, Катя.
- Здесь?
- Где же еще. Я не знаю, где ты живешь.
- Так я же в центральную проходную обычно выхожу. Там мне ближе. Надо же, какой смешной...
А тебе идет форма.
Тут он и высказался, не мешкая:
- Катя, я хочу, чтобы ты стала моей женой.
Мама моя, милая, нежная, гордая, певучая мама
моя, как ты ответила? Ты не сказала, жеманясь: "Ах, мы так мало с вами знакомы"; ты не сказала: "Это так неожиданно, мне надо подумать"; ты не сказала:
"Ой, мне надо купить к ужину картошки"; ты не смалодушничала, не покривила душой, не мучила отца; порозовев от мороза и смущения, ты покорно шепнула: "Я тоже очень хочу быть твоей женой".
Это любовь была. Самое то, чем жив человек.
Прозрачная и глубокая, как воздух. Она не обманывает смелых и прекраснодушных.
Мама много раз (особенно часто после смерти отца) повторяла эту историю. "Хочу, чтобы ты стала моей женой!". "Очень хочу быть твоей женой!" Заводская девочка в сером шерстяном платке поверх тоненькой яркой косынки - и ослепительный, с холодеющими в щегольских сапожках ступнями курсант.
Мои мать и отец. В скверике. Сто лет назад.
Мама говорила, что влюбилась в отца в ту же минуту, как увидела слезы на его слящем лице. В скверике.
Неужто и впрямь вас я никогда больше не увижу?
Где вы оба, отец и мать? Вы реальны в моих снах, а в самой реальности вас нет. Хотел бы я встретить того, кто шутит над нами эти проклятые шутки.
Разбудил меня телефонный звонок. Мельком взглянув на часы - седьмой час, - поднял трубку.
- Алло, Семенов? - голос телефонистки ни с чьим другим не спутаешь.
- Да, слушаю.
- С вами будет говорить Москва.
Пятиминутная пауза, заполненная возбуждающими скрипами и шорохами эфира, и вот оно - благодушное покашливание Владлена Осиповича, дорогого шефа.
- Виктор Андреевич, ну как у тебя?
- Спасибо, Владлен Осипович. Немножко голова побаливает, боюсь, не застудился ли. Вчера на пляже загорал, с непривычки, знаете ли, мог переборщить.
- Виктор, учти, разговор междугородный -пятнадцать копеек за минуту.
- Так вы же по служебному звоните?
- Государство - это мы, товарищ Семенов. Давай, пожалуйста, без фанаберии, ближе к делу.
- Вам кто просигналил? Никорук?
Покашливание, треск, грозовые помехи. В любую минуту могу бросить трубку, а потом сослаться на неисправность линии. Это хорошо, отступление обеспечено.
- Федор Николаевич обеспокоен твоей бурной деятельностью. Говорит, что ты превышаешь полномочия. Что там у тебя?
- Пока ничего, Владлен Осипович. Провожу раскопки. Думаю, понадобится еще денька четыре-пять.
- Виктор Андреевич, слышишь меня?
- Хорошо слышу, как из соседнего номера. Вы не в гостинице?
- Послушай, Виктор. Ты никаких особенно экстравагантных ходов не делай. Выяснишь и домой.
Здесь на месте решим.
- Спросить хочу, Владлен Осипович. Все раньше как-то забывал. Вы с Федором Николаевичем старинные приятели?
Пауза, потрескивание. Вопросик, конечно, с наглинкой.
- Виктор, мне твое настроение не нравится. Ты что, в самом деле заболел?
- Просквозило малость на ветру. В коридорах всюду дует. Но сам город замечательный. Филиал Сочи. Только что моря нет. Зато какой парк, какое озеро. Да что я вам рассказываю, вы лучше меня знаете.
Я потянулся за стаканом, хлебнул водички.
- Хорошо, Семенов. Я чувствую, вы не в настроении. Завтра еще позвоню. Только помни, Виктор, есть техническая проблема и есть сложнейшие человеческие взаимоотношения. Не надо их в кучу смешивать.
- Жалеете, что меня послали?
- Хм-хм!
- Я не подведу, Владлен Осипович.
- Спасибо, Виктор. До завтра. Прими на ночь чего-нибудь. Аспирину там, что ли. Или сульфадиметоксинчик тяпни.
- Я по-русски привык лечиться. Огненной водицей .
На прощание доброжелательный смех, точно похлопывание по плечу. Отбой.
Только повесил трубку, приятно возбужденный разговором с начальством, снова звонок. Ожила моя временная обитель. Капитанов Владимир Захаровичсобственной персоной, фигурально говоря. Тон не так чтобы задушевный и братский, но деликатный.
- Что же вы ко мне не заглянули, Виктор Андреевич?
- А что такое?
- Просто так. Попутно.
Я представил, как Капитанов держит трубку в богатырской руке, как силится удержаться в рамках светского политеса.
- Виктор Андреевич, говорят, вы с лесенки вчера упали?
Хорошо поставлена информационная служба в группе.
- Было дело. Всю физию себе раскорябал.
- Может, врача вызвать?
- Спасибо, обойдусь.
- Ну тогда до свидания. Не переутомляйте себя, Виктор Андреевич. Это хорошо, что благополучно обошлось, а то ведь по-разному с лесенок падают.
- Всего доброго.
Нервничает, подумал я, нервничает Капитанов, все от нервов. И звонок, и угроза. Неужели Шутов ему доложился? Невероятно. Грош мне тогда цена. А про лесенку кто сказал? Шурочка?
С улыбкой я вообразил, как после беседы со мной каждый сотрудник сломя голову мчится к Капитанову. Бежит, задыхаясь, тучный Давыдюк, переливается с этажа на этаж, шурша пиджаком, многажды излеченный от алкоголизма Прохоров, горделивой походкой, соперничая остротой плеч с прямоугольниками дверей, плывет Шацкая -товарищ Капитанов всех внимательно выслушивает, сопоставляет данные, делает выводы. Я ни в чем не ошибусь, Владимир Захарович, да и не во мне теперь дело. Вопрос-то ясный, как утро. Задачка для первоклассника, и ответ сияет огромными буквами на обложке. Мы все знаем ответ.
Зачем только понадобился мой приезд?
Существует техническая проблема, сказал умнейший Перегудов, и существует человеческая.
Нет, никогда они не существовали отдельно.
Я смотрел на телефон в непонятной уверенности, что сейчас он опять затрезвонит. Непременно будет третий звонок. Я болезненно ощущал, как кто-то медленно, в раздумье раскручивает диск. Пальчик в отверстие-раз, пальчик в отверстие - два. Ну!
- Алло, это вы, Виктор Андреевич?
- Добрый вечер, Шурочка. Хорошо, что ты позвонила. В чужом городе все чужие, и вдруг - вечерний звонок, как улыбка друга. Это ты сказала Капитанову, что я с лесенки звезданулся?
- Не надо было?
- Почему не надо. Событие важное, чем больше людей будет знать, тем лучше. А он тебе что сказал?
- Как это?
- Ты ему сообщила, что я упал с лесенки, а он на это что ответил? Заплакал?
- Хотите правду знать?
- Шура!
- Он сказал, нормальные люди с лесенок не падают.
Я улыбнулся ей из своего номера. Я был рад, что она позвонила. Она желала мне добра.
- Шура, мне необходимо сказать тебе кое-что, но я не решаюсь.
- Говорите.
- Мы не сможем сегодня вечером выйти на прогулку. Ко мне придет гость.
Она торопливо дышала мне в ухо из трубки.
- Я только хотела узнать, как вы себя чувствуете.
- Шура, кто твои родители?
- Зачем вам это? Ну, папа - врач, а мама-домохозяйка.
- Семья большая у вас?
- Бабушки две, дедушка, мамин папа, сестра, ее муж Владик и их крохотуля. Большая семья.
- Я всем вам желаю огромного человеческого счастья.
- Виктор Андреевич, если будете насмехаться, я никогда в жизни вам больше не позвоню.
Так мы даем поспешные обеты, смешные, может быть, всевидящей судьбе. Скольким людям я не собиь рался больше звонить. И звонил. И был на побегушках. Мы всегда в плену, свобода - призрак, зов ее - тоненькая свирель самообмана. Да и кому нужна свобода. Мне - нет. А тебе, Натали?
- Не стыдись добрых поступков, Шура! Ты мне очень помогла сегодня.
Дыхание ее выровнялось, легкая птичья гортань сузилась.
- Тогда я пойду, спокойной ночи.
- Спокойной ночи и тебе.
Я немного полежал, помечтал - четвертого звонка не было...
В буфете на этаже прислуживала кофейному божку новая жрица, не кустодиевская красавица с потусторонним взором. Отнюдь. За стойкой бронзовела парфюмерией наша современница в заштопанных вельветовых брючках и в кокетливой распашонке. Я поглядел на нее из дверей, она мне не понравилась, и решил сходить в магазин, там прикупить чего-нибудь к встрече, а заодно поинтересоваться продуктовым снабжением города.
Я люблю ходить по магазинам.
Мне доставляет эстетическое удовольствие вид витрин, заставленных товарами, сложная гамма запахов (соленая рыба, сыры, сырое мясо, сдобные пышки, фрукты - прекрасный коктейль ароматов), нравится возможность выбора, я могу долго без скуки следить за движениями большого ножа, каким продавщица вспарывает сочную колбасную плоть. В продовольственных магазинах уютнее, чем в промтоварных, где продавщицы, как правило, спят и рты открывают с металлическим щелканьем. В продовольственных - здоровее, опрятнее, лучше.
Страсть к хождению по магазинам - атавизм, слабость, неудобно признаться, но что имеем, то имеем.
Мне все мои слабости дороги, как больные дети матери.
В том магазинчике "Продукты", куда я попал - в ста шагах от гостиницы, - был рай для понимающего человека. Густой запах нерафинированного подсолнечного масла стерильно перешибал все другие запахи. Народу никого. Часто мерцают лазурью витрины, дощатый пол поскрипывает под ногами от удовольствия. Я пробил полкило ветчины, батон хлеба, два пакета кефира (на ночь), триста граммов рокфора, полкило малосольных огурчиков, жестянку шпрот, коробку шоколадных конфет "Цветы моря", несколько пачек печенья (впрок).
Опрятная женщина-продавец уложила все это в один большой пакет и накрепко завязала красивой белой ленточкой, сделав сверху бантик (умеем, если захотим, черт возьми!).
Под впечатлением неслыханного сервиса я прошествовал в винный отдел и сгоряча купил бутылку армянского коньяка в изящной упаковке и бутылку болгарского "Рислинга". Таким образом мои финансы за какие-то пять минут уменьшились на пятнадцать рублей тридцать четыре копейки. И если я намеревался так жить дальше, то уже сегодня следовало купить обратный билет, чтобы не пришлось тревожить щедрость друзей слезными телеграммами.
Зато теперь я не боялся ударить в грязь лицом перед Петей Шутовым. В номер я вернулся около восьми, умылся, причесался, глушанул головную боль еще одной порцией тройчатки, лег поверх одеяла и поставил себе градусник, который вожу с собой в командировку, как иные не ленятся сунуть в чемодан пару гантелей.
Еще больше, чем ходить по магазинам, я люблю мерить себе температуру. Но отношу это не к слабостям, а к достоинствам, ибо считаю вдумчивую заботу о своем организме признаком достаточно высокой внутренней культуры. Привычку эту я приобрел после операции, когда чуть не сдох от шестидневной сорокаградусной лихорадки.
Вадька очухался, ползком ко мне добрался, поглядел, как гаркнет: "Золото, братцы!" Я испугался - тише, мол, и кулак ему в зубы. Озверел вконец... Вижу, люди к нам бегут. Что делать? Ватник скинул, рубаху сымаю, хочу из нее мешок связать. Нагнулся стягивать-то через голову -тут и достал меня Щуплов солдатской бляхой промеж ушей. Тяжела медная, Кувырнулся я в свою яму, как в могилу. Полежал вглуби, отдыхался, кровь утер рукавом, хотел подыматься - а вокруг-то уже сражение идет. Хряск, всхлипы, ругань - и все тихонечко, глухо. Это, значит, каждый хочет первый в мою яму, где я нахожусь, залезть и черпнуть из золотой чаши. Высунулся я, впопыхах, без оглядки, ну, кто-то и огрел меня вторично - не знаю уже чем - по затылку. Вырубил надолго из общего дела.
Когда я зенки продрал, уже светало, зыбко так, будто в парной. Лежу на краю своей ямы, до пояса снегом и землей завален. Неподалеку Васькины сапоги торчат. Еще кто-то один в трех шагах распластался на спине - спит ли, убитый ли? - и больше никого.
Только гляжу, стоит надо мной белый-белый бородатый дед, на посошок опирается, голова под облака.
Эх, - шамкает, - робята! Не золото это - слюда! Слюда! Анчутка вас за руку-то тянет. Анчутка!
На этом месте дедушка обрывал свою повесть и надолго впадал в задумчивость. О чем жалел, о чем вспоминал? То ли о том, что золото слюдой обернулось, обмануло, как всегда оно обманывает в конце концов; то ли о жизни своей прожитой? Спрашивать у него, что дальше случилось с ним, с Васькой Щупловым (убили его, что ли?) - было бесполезно.
Умер дедушка Сабуров от сердечного приступа, в одиночестве у себя в домике. Два дня пролежал мертвый, пока соседи спохватились, что не видать старика.
Дедушка оставил завещание, тетрадный листочек в клеточку, на котором корявым почерком было выведено: "Я, Сабуров Сергей Демьянович, в полном уме и трезвости желаю, чтобы после моей прискорбной кончины все имущество и все, что имею, а также четыре тысячи рублей на книжке и золотой перстень с камушком отошли дочери моей Катерине. Сыновьям моим Петру и Владимиру я ничего не оставляю и прошу их не держать сердца, а понять, что ей нужнее. Вы ребята сильные, крепкие, работящие, а Катерина без мужа с дитем. Больше никаких пожеланий и поручений у меня не имеется, а только хочу напоследок сказать- живите все добром и друг дружке помогайте в случае какой надобности. С тем подписуюсь как ваш отец Сергей Сабуров".
Листочек с завещанием я обнаружил совсем недавно, перебирая домашний архив - тетради отца, его письма с фронта, пакеты с фотографиями, пожелтевшие от времени какие-то квитанции, счета, записки - все, что так бережно сохраняла мама в нижнем ящике комода. Прочитал и понял, что мама нарушила волю своего отца и даже никому не показала его завещание, утаила. Домик и участок были проданы, и вырученные деньги поделили поровну между братьями, моими дядьями, и сестрой. Перстень, действительно редкий и дорогой, можно сказать, фамильный, ненеизвестно какими путями попавший еще к прадеду Сергея Сабурова (предположить, конечно, можно какими: в жилах деда текла кровь донских казаков, его предки, вероятно, бывали в веселых набегах на турецкие берега и отечественных купчиков в лихие дни гладили против шерстки - так что глупо было бы утверждать, что перстень заработан честным трудом) - этот грешный перстень остался у матери и теперь принадлежит мне.
Я часто разглядываю его и вспоминаю самых дорогих для меня людей, которых больше нет. Их нет, они покинули меня и остались во мне - до тех пор, пока и я не закончу свою беготню. По отдельным маминым рассказам, по эпизодам, по обмолвкам, которые я бессознательно удерживал в памяти, я могу довольно ясно и полно представить картину их встречи. Отец мой Андрей Степанович - не всегда был офицером и не всегда был курсантом, а сначала, в те дни, когда свела его судьба с Катей Сабуровой, он был типичный семнадцатилетний бродяга, безотцовщина, дитя Москвы тридцатых годов, в которой было густо намешано всего и всякого; свежие побеги нового быта прорастали в густом тумане старорежимных и посленэповских испарений. Москва - днем благополучная и умытая, расцвеченная алыми косынками комсомолок, звенящая бравурными маршами, к вечеру странно затихала, ощеривалась подворотнями и становилась опасной и настороженной. По призрачным улицам скользили таинственные фигуры в длиннополых пальто, тишину изредка разрывали яростно дребезжащие милицейские свистки, а шуршание по асфальту немногочисленных еще "эмок" напоминало непривычному уху змеиное шипение. По городу, соприкасаясь локтями в трамваях, теснясь у светофоров, проходили мешочники и герои, первопроходцы и проходимцы, мечтатели и добытчики - чудесное смурное время неопределенности, обновления и сумасшедших надежд.
Передышка между грозами, грань между светом и тьмой: старинная, пыльная, закопченная, великая Москва торопясь сбрасывала многовековую кожу.
Андрей Семенов, краса и гордость замоскворецких четырех проходных дворов, не сомневался в своем светлом будущем. Он собирался защищать родину и, с блеском окончив школу, отнес документы в высшее военное заведение. В графе "родители" гордо проставил: "Отец неизвестен" - и стал спокойно готовиться к экзаменам. Однако кому-то все же оказался известен его отец, пропавший без вести в двадцать четвертом году, владелец двух бакалейных магазинов некто Иннокентий Прохорчук.
Документы Андрею вернули по почте без всяких объяснений. Недоумевая, он помчался в деканат выяснять, что случилось, но к декану не попал на прием, а попал в небольшой кабинет без таблички, где за столом сидел усталый, с серым лицом человек в армейском кителе. "Зачем же ты, братец, написал, что отца не знаешь? - спросил человек, зябко поеживаясь. - Твоего отца многие знают, а ты, значит, один не в курсе?" - "Нет, не знаю, - ответил Андрей. - А если вы такой знающий, то разъясните". Дело в том, что Андрей действительно не знал, кто его отец. Несколько раз (давно) пытался поговорить с матерью на щекотливую тему, но та принималась сразу плакать навзрыд, и он отступал. А потом привык. Подумаешь, нет отца, у многих в ту пору не было отцов.
В детстве он создавал воображением образ лихого красногвардейца, мчащегося с обнаженной шашкой, рубящего беляков, как капусту, и с небрежной улыбкой погибающего в чистом поле, в окружении своих товарищей красных конников. Повзрослев, Андрей, естественно, начал подозревать, что его появление на свет было обставлено не совсем как должно, и от этих нехороших мыслей проникся особенной болезненной жалостью к своей несчастной, одинокой матери. Человек в армейском кителе, брезгливо морщась, подробно рассказал ему о пропавшем папаше, нэпмане и недобитой контре. С Андреем случилось мгновенное умопомешательство, он шагнул к столу и намерился опустить на голову обидчику чернильный прибор, но тот оказался и шустрее, и опытнее в подобных штуках. После короткой схватки он болевым приемом заломил будущему разведчику руку за спину, довел, матерясь, до двери и вытолкал вон.
Сердце Андрея налилось терпким ядом недоумения и обиды. Он не мог переварить противоречие. Что такое? Все пути открыты, неограниченные возможности, труд, как праздник, общество счастливых людей, музыка с утра до ночи, не ленись, товарищ, пробуй, дерзай, твори, гляди смело вперед, страшными усилиями, неисчислимыми жертвами завоеван этот мир, - и Андрей готов был дерзать, творить, защищать, шагать в ногу со всеми, иного для себя не представлял. И вдруг открывается, что именно для него ходу нет. Лбом в стену. Почему? Потому что отец, которого он в глаза не видел, враг. Ну и что? Даже если так? Он-то при чем? Он, Андрей Семенов, человек с чистой совестью, ясными представлениями о жизни, готовый зубами грызть врагов мировой революции. Хотя бы и отца, если понадобится. В честном бою, наповал. Кто не с нами, тот против нас. Но он-то с нами, с нами!
Я живо представляю бледного, измотанного парнишку с потухшим взглядом, моего отца, мечущегося по Москве в тщетной надежде вырваться из капкана.
А тем временем добрая, гордая, юная мама моя, заводская девчонка, огненный мотылек, каждый день вскакивала в четыре утра, готовила завтрак братьям и отцу, прибиралась, выходила из дому, сорок минут шла пешком до станции, тридцать минут ехала на поезде, десять минут на трамвае, еще двадцать минут пешком - и с торжествующей улыбкой влетала в проходную, ученица наладчика токарных станков, рабочий класс, самая равноправная из всех равноправных.
В обеденный перерыв, если не было каких-нибудь срочных комсомольских поручений, Катя Сабурова бежала в полюбившийся ей укромный скверик неподалеку от завода, с аппетитом съедала там на скамейке принесенные из дома припасы и успевала минуток десять - пятнадцать сладко подремать.
Однажды, прибежав, она с огорчением увидела, что ее скамейка, затаившаяся в кустах сирени, занята.
На ней, как-то неестественно уткнувшись щекой в плечо, полусидел-полулежал светловолосый юноша.
Из закрытых, сожмуренных глаз парня, по бледной нездоровой коже, струились два ручейка слез, серыми полосками сливаясь у подбородка и затекая за воротник. Если бы не эти слезы, можно было подумать, что лицо принадлежит мертвецу: знобящая неподвижность в склоненной фигуре, неживой серый цвет обливает скулы.
- Вам плохо? - спросила она негромким, дрогнувшим голосом. - Эй, гражданин, вам плохо?!
Мой отец нехотя очнулся и распахнул на Катю такое море печали и ярости, что она чуть было не утонула в нем. И он спросил:
- Тебе чего, девушка?
- Ничего, мне... - забормотала Катя, протягивая, как защиту, пакет с едой. - Вы лежите... я думала...
А так - ничего...
- Если ничего, то и проваливай!
- Может быть, вы хотите покушать?
- Покушать хочу, - сказал отверженный. - А ты деревенская, я вижу. Потому и лезешь без приглашения... Ладно, садись.
- Я не лезу. - Катя, заалев от возмущения, бросила ему пакет, отвернулась и пошла прочь.
- Погоди! - попросил вдогонку Андрей. - Не обижайся!
Они вместе перекусили на этой лавочке, поболтали, посмеялись. Андрея как прорвало. Он все выложил доверчивой незнакомке: про себя, про отца-контру, про несправедливость жизни, про конец света.
Катя солила ему помидоры, сочувственно всплескивала руками, попискивала, потом солидно заметила, покашляв в ладошку:
- Подумаешь, документы вернули. Иди к нам на завод. У нас такие люди хорошие, сам удивишься...
И добавила некстати: - Это моя лавочка, я всегда тут обедаю.
- Хорошо, - сказал Андрей, - я запомню.
- Я побежала, пора. Больше, гляди, не плачь.
- Спасибо тебе!
Легко шагал домой Андрей Семенов. Новое сильног впечатление столкнуло груз с души. "Какая девушка, - ошеломленно думал он. - Как ребенок. Подошла, накормила. Все чисто, просто. Какая волшебная девушка".
Властные трубы любви прочищают голоса, прежде чем загреметь в полную мощь. Он еще не подозревал об этом. Пока он лишь с удивлением заметил, что в Москве - лето, жизнь продолжается и улицы полны смеющимися людьми.
Хорошие люди работали не только на Катином заводе. В школе, где учился Андрей, справляла должность завуча женщина средних лет, суровая, как ветер гражданской, с впалыми щеками, пробитыми, казалось насквозь, дырочками оспы, носившая редкую и смешную фамилию Сверчок-Разумовская. Это она, узнав от матери Андрея о случившемся, составила письмо-характеристику, заверила письмо у директора школы и у педагогов, учивших Семенова, и с этим письмом исходила все нужные инстанции.
Андрею пришел официальный вызов на экзамены.
Он был принят.
Любопытно, что тайный доброжелатель не смирился и год спустя снова сообщил в училище всю правду об Андреевом отце, присовокупив не без сарказма, что сесли приняли учиться сына такого человека, то, может быть, стоит поинтересоваться, кто у вас сидит в кадрах?".
Было комсомольское собрание второго курса, где Семенов еще раз подробно изложил свою историю.
Собрание приняло резолюцию о доверии курсанту Андрею Семенову. Присутствовал тут и безымянный человек в армейском кителе без знаков различия, он притулился в уголхе аудитории, издали поощрительно улыбался Андрею и один раз подмигнул, точно хорошему приятелю. Из-за него мой отец, выступая, сбивался, г ям л ил и неожиданно для себя высказал спорную, мягко говоря, мысль о том, что бдительность не должна быть ни близорукой, ни слишком дальнозоркой. Как раз после этой фразы из угла донесся зловещий смешок. Однако все обошлось.
Как много людей неизвестно для нас вмешиваются и решают нашу судьбу так же, как и мы, порой не давая себе отчета, влияем на чужие судьбы. Задумаешься, сколько ошибок надо бы поправить, а возвращаться назад нет охоты. Дай мне возможность все начать сначала, откажусь. Скучно и лень. Да и какой смысл? Ожившие надежды погибнут вторично, воскресшие дорогие образы заново канут в тьму. Это жестоко. Иное дело -влажные побрякушки воспоминаний, они всегда под рукой. Надоест перебирать и утешаться, пожалуйте на полочку до следующего раза.
Спустя четыре месяца мой отец, Андрей Семенов, в полном курсантском обмундировании, сияя пуговицами и сапогами, знобясь от декабрьской измороси, терпеливо поджидал на скамейке в скверике. Он Катю не забыл. Он вкус ее хлеба и помидоров помнил.
Она не пришла в этот раз. Может, скамейку поменяла? Может, в столовой обедает по зимнему времени? Все может быть. Если бы хоть фамилию знать.
В следующее увольнение, в пятницу, он стоял у проходной, старательно вглядываясь в текущий широкий людской поток. Конец смены. От напряжения слезились глаза, и ветер швырял в лицо осеннюю слизень. Он прождал больше часа, стоял, когда уже давно все вышли. Он приезжал пять увольнений подряд, и видение вытекающей из узкой щели дверей людской реки, темной и мрачноватой, постепенно мелеющей и сужающейся, преследовало его по ночам.
В шестой раз - был крепкий стеклянный январский день - он неуверенно вычленил глазами из толпы худенькую стройную фигурку и чуть не вскрикнул от радости. Он ее узнал, а она не узнала, и, когда он пробился к ней, расталкивая руками идущих, и дернул сзади за руку, она подняла глаза с тревожным изумлением. Но это было только мгновение.
- Надо же! - удивилась Катя. - Это ты? Приняли, значит?
Не отвечая, он за руку вытянул ее из течения в сторону, не выпуская руки, довел до скверика.
- Посидим, Катя.
- Да что с тобой, - смеялась она. - Опять есть хочешь? У меня ничего нет. Приходи завтра, принесу.
- Я пять раз тебя встречал, Катя.
- Здесь?
- Где же еще. Я не знаю, где ты живешь.
- Так я же в центральную проходную обычно выхожу. Там мне ближе. Надо же, какой смешной...
А тебе идет форма.
Тут он и высказался, не мешкая:
- Катя, я хочу, чтобы ты стала моей женой.
Мама моя, милая, нежная, гордая, певучая мама
моя, как ты ответила? Ты не сказала, жеманясь: "Ах, мы так мало с вами знакомы"; ты не сказала: "Это так неожиданно, мне надо подумать"; ты не сказала:
"Ой, мне надо купить к ужину картошки"; ты не смалодушничала, не покривила душой, не мучила отца; порозовев от мороза и смущения, ты покорно шепнула: "Я тоже очень хочу быть твоей женой".
Это любовь была. Самое то, чем жив человек.
Прозрачная и глубокая, как воздух. Она не обманывает смелых и прекраснодушных.
Мама много раз (особенно часто после смерти отца) повторяла эту историю. "Хочу, чтобы ты стала моей женой!". "Очень хочу быть твоей женой!" Заводская девочка в сером шерстяном платке поверх тоненькой яркой косынки - и ослепительный, с холодеющими в щегольских сапожках ступнями курсант.
Мои мать и отец. В скверике. Сто лет назад.
Мама говорила, что влюбилась в отца в ту же минуту, как увидела слезы на его слящем лице. В скверике.
Неужто и впрямь вас я никогда больше не увижу?
Где вы оба, отец и мать? Вы реальны в моих снах, а в самой реальности вас нет. Хотел бы я встретить того, кто шутит над нами эти проклятые шутки.
Разбудил меня телефонный звонок. Мельком взглянув на часы - седьмой час, - поднял трубку.
- Алло, Семенов? - голос телефонистки ни с чьим другим не спутаешь.
- Да, слушаю.
- С вами будет говорить Москва.
Пятиминутная пауза, заполненная возбуждающими скрипами и шорохами эфира, и вот оно - благодушное покашливание Владлена Осиповича, дорогого шефа.
- Виктор Андреевич, ну как у тебя?
- Спасибо, Владлен Осипович. Немножко голова побаливает, боюсь, не застудился ли. Вчера на пляже загорал, с непривычки, знаете ли, мог переборщить.
- Виктор, учти, разговор междугородный -пятнадцать копеек за минуту.
- Так вы же по служебному звоните?
- Государство - это мы, товарищ Семенов. Давай, пожалуйста, без фанаберии, ближе к делу.
- Вам кто просигналил? Никорук?
Покашливание, треск, грозовые помехи. В любую минуту могу бросить трубку, а потом сослаться на неисправность линии. Это хорошо, отступление обеспечено.
- Федор Николаевич обеспокоен твоей бурной деятельностью. Говорит, что ты превышаешь полномочия. Что там у тебя?
- Пока ничего, Владлен Осипович. Провожу раскопки. Думаю, понадобится еще денька четыре-пять.
- Виктор Андреевич, слышишь меня?
- Хорошо слышу, как из соседнего номера. Вы не в гостинице?
- Послушай, Виктор. Ты никаких особенно экстравагантных ходов не делай. Выяснишь и домой.
Здесь на месте решим.
- Спросить хочу, Владлен Осипович. Все раньше как-то забывал. Вы с Федором Николаевичем старинные приятели?
Пауза, потрескивание. Вопросик, конечно, с наглинкой.
- Виктор, мне твое настроение не нравится. Ты что, в самом деле заболел?
- Просквозило малость на ветру. В коридорах всюду дует. Но сам город замечательный. Филиал Сочи. Только что моря нет. Зато какой парк, какое озеро. Да что я вам рассказываю, вы лучше меня знаете.
Я потянулся за стаканом, хлебнул водички.
- Хорошо, Семенов. Я чувствую, вы не в настроении. Завтра еще позвоню. Только помни, Виктор, есть техническая проблема и есть сложнейшие человеческие взаимоотношения. Не надо их в кучу смешивать.
- Жалеете, что меня послали?
- Хм-хм!
- Я не подведу, Владлен Осипович.
- Спасибо, Виктор. До завтра. Прими на ночь чего-нибудь. Аспирину там, что ли. Или сульфадиметоксинчик тяпни.
- Я по-русски привык лечиться. Огненной водицей .
На прощание доброжелательный смех, точно похлопывание по плечу. Отбой.
Только повесил трубку, приятно возбужденный разговором с начальством, снова звонок. Ожила моя временная обитель. Капитанов Владимир Захаровичсобственной персоной, фигурально говоря. Тон не так чтобы задушевный и братский, но деликатный.
- Что же вы ко мне не заглянули, Виктор Андреевич?
- А что такое?
- Просто так. Попутно.
Я представил, как Капитанов держит трубку в богатырской руке, как силится удержаться в рамках светского политеса.
- Виктор Андреевич, говорят, вы с лесенки вчера упали?
Хорошо поставлена информационная служба в группе.
- Было дело. Всю физию себе раскорябал.
- Может, врача вызвать?
- Спасибо, обойдусь.
- Ну тогда до свидания. Не переутомляйте себя, Виктор Андреевич. Это хорошо, что благополучно обошлось, а то ведь по-разному с лесенок падают.
- Всего доброго.
Нервничает, подумал я, нервничает Капитанов, все от нервов. И звонок, и угроза. Неужели Шутов ему доложился? Невероятно. Грош мне тогда цена. А про лесенку кто сказал? Шурочка?
С улыбкой я вообразил, как после беседы со мной каждый сотрудник сломя голову мчится к Капитанову. Бежит, задыхаясь, тучный Давыдюк, переливается с этажа на этаж, шурша пиджаком, многажды излеченный от алкоголизма Прохоров, горделивой походкой, соперничая остротой плеч с прямоугольниками дверей, плывет Шацкая -товарищ Капитанов всех внимательно выслушивает, сопоставляет данные, делает выводы. Я ни в чем не ошибусь, Владимир Захарович, да и не во мне теперь дело. Вопрос-то ясный, как утро. Задачка для первоклассника, и ответ сияет огромными буквами на обложке. Мы все знаем ответ.
Зачем только понадобился мой приезд?
Существует техническая проблема, сказал умнейший Перегудов, и существует человеческая.
Нет, никогда они не существовали отдельно.
Я смотрел на телефон в непонятной уверенности, что сейчас он опять затрезвонит. Непременно будет третий звонок. Я болезненно ощущал, как кто-то медленно, в раздумье раскручивает диск. Пальчик в отверстие-раз, пальчик в отверстие - два. Ну!
- Алло, это вы, Виктор Андреевич?
- Добрый вечер, Шурочка. Хорошо, что ты позвонила. В чужом городе все чужие, и вдруг - вечерний звонок, как улыбка друга. Это ты сказала Капитанову, что я с лесенки звезданулся?
- Не надо было?
- Почему не надо. Событие важное, чем больше людей будет знать, тем лучше. А он тебе что сказал?
- Как это?
- Ты ему сообщила, что я упал с лесенки, а он на это что ответил? Заплакал?
- Хотите правду знать?
- Шура!
- Он сказал, нормальные люди с лесенок не падают.
Я улыбнулся ей из своего номера. Я был рад, что она позвонила. Она желала мне добра.
- Шура, мне необходимо сказать тебе кое-что, но я не решаюсь.
- Говорите.
- Мы не сможем сегодня вечером выйти на прогулку. Ко мне придет гость.
Она торопливо дышала мне в ухо из трубки.
- Я только хотела узнать, как вы себя чувствуете.
- Шура, кто твои родители?
- Зачем вам это? Ну, папа - врач, а мама-домохозяйка.
- Семья большая у вас?
- Бабушки две, дедушка, мамин папа, сестра, ее муж Владик и их крохотуля. Большая семья.
- Я всем вам желаю огромного человеческого счастья.
- Виктор Андреевич, если будете насмехаться, я никогда в жизни вам больше не позвоню.
Так мы даем поспешные обеты, смешные, может быть, всевидящей судьбе. Скольким людям я не собиь рался больше звонить. И звонил. И был на побегушках. Мы всегда в плену, свобода - призрак, зов ее - тоненькая свирель самообмана. Да и кому нужна свобода. Мне - нет. А тебе, Натали?
- Не стыдись добрых поступков, Шура! Ты мне очень помогла сегодня.
Дыхание ее выровнялось, легкая птичья гортань сузилась.
- Тогда я пойду, спокойной ночи.
- Спокойной ночи и тебе.
Я немного полежал, помечтал - четвертого звонка не было...
В буфете на этаже прислуживала кофейному божку новая жрица, не кустодиевская красавица с потусторонним взором. Отнюдь. За стойкой бронзовела парфюмерией наша современница в заштопанных вельветовых брючках и в кокетливой распашонке. Я поглядел на нее из дверей, она мне не понравилась, и решил сходить в магазин, там прикупить чего-нибудь к встрече, а заодно поинтересоваться продуктовым снабжением города.
Я люблю ходить по магазинам.
Мне доставляет эстетическое удовольствие вид витрин, заставленных товарами, сложная гамма запахов (соленая рыба, сыры, сырое мясо, сдобные пышки, фрукты - прекрасный коктейль ароматов), нравится возможность выбора, я могу долго без скуки следить за движениями большого ножа, каким продавщица вспарывает сочную колбасную плоть. В продовольственных магазинах уютнее, чем в промтоварных, где продавщицы, как правило, спят и рты открывают с металлическим щелканьем. В продовольственных - здоровее, опрятнее, лучше.
Страсть к хождению по магазинам - атавизм, слабость, неудобно признаться, но что имеем, то имеем.
Мне все мои слабости дороги, как больные дети матери.
В том магазинчике "Продукты", куда я попал - в ста шагах от гостиницы, - был рай для понимающего человека. Густой запах нерафинированного подсолнечного масла стерильно перешибал все другие запахи. Народу никого. Часто мерцают лазурью витрины, дощатый пол поскрипывает под ногами от удовольствия. Я пробил полкило ветчины, батон хлеба, два пакета кефира (на ночь), триста граммов рокфора, полкило малосольных огурчиков, жестянку шпрот, коробку шоколадных конфет "Цветы моря", несколько пачек печенья (впрок).
Опрятная женщина-продавец уложила все это в один большой пакет и накрепко завязала красивой белой ленточкой, сделав сверху бантик (умеем, если захотим, черт возьми!).
Под впечатлением неслыханного сервиса я прошествовал в винный отдел и сгоряча купил бутылку армянского коньяка в изящной упаковке и бутылку болгарского "Рислинга". Таким образом мои финансы за какие-то пять минут уменьшились на пятнадцать рублей тридцать четыре копейки. И если я намеревался так жить дальше, то уже сегодня следовало купить обратный билет, чтобы не пришлось тревожить щедрость друзей слезными телеграммами.
Зато теперь я не боялся ударить в грязь лицом перед Петей Шутовым. В номер я вернулся около восьми, умылся, причесался, глушанул головную боль еще одной порцией тройчатки, лег поверх одеяла и поставил себе градусник, который вожу с собой в командировку, как иные не ленятся сунуть в чемодан пару гантелей.
Еще больше, чем ходить по магазинам, я люблю мерить себе температуру. Но отношу это не к слабостям, а к достоинствам, ибо считаю вдумчивую заботу о своем организме признаком достаточно высокой внутренней культуры. Привычку эту я приобрел после операции, когда чуть не сдох от шестидневной сорокаградусной лихорадки.