меня, и на этот раз не в главную редакцию, а сразу в Госкомитет по делам
печати. Оттуда пришел запрос на рукопись, ее отправили, а потом вернули в
издательство в сопровождении двух документов. Одним из них была весьма злая
отрицательная рецензия на роман с предложением не издавать его, пока он не
будет вновь переписан и исправлен. Второй документ был письмом заместителя
председателя Госкомитета директору издательства "Советский писатель" с
советом прислушаться к мнению рецензента и допустить рукопись к изданию
только после всех соответствующих исправлений.
Но дело это происходило в летнее время, когда работники издательства
уходили в отпуск, и папка с рукописью и с грозными документами не попала на
стол к директору. Эта папка была вторым экземпляром -- первый уже находился
в типографии. Возвращенную из Госкомпечати папку секретарша издательства
положила, даже не раскрыв, на полку рукописей второго экземпляра, откуда я
ее забрал и унес домой... Я ничего не знал об этом контрольном чтении и был
потрясен, увидев дома опасные для меня документы. Подумав немного, я решил
не спешить с возвращением документов в дирекцию издательства. И, мне
кажется, правильно решил: книга вышла, имела большой успех в стране, была
потом переведена на многие языки мира.


    Союз писателей



Надо было вступать в Союз писателей СССР, потому что свободная
профессия в стране была немыслима вне профессиональных союзов. Не состоящие
в них художники, композиторы, писатели и поэты считались безработными, а
точнее, "нигде не работающими", и могли быть причислены к "тунеядцам" и даже
преследоваться по закону, если на то была воля властей предержащих. Итак,
надо было собирать рекомендации от двух-трех членов СП, подавать заявление и
ждать решения своей участи. И в 1979 году я был наконец принят туда, вся
процедура длилась около двух лет. Отныне я мог: а) нигде на службе не
состоять; б) пользоваться льготными путевками в дома творчества; в) встать
на очередь для улучшения жилищных условий; г) встать на очередь для
приобретения автомобиля; д) посещать Центральный дом литераторов в Москве.
Словом, привилегий было много, и я не преминул ими воспользоваться.
"Союзписательское" существование вывело мою жизнь на новый уровень и придало
ей совершенно другой характер. Я перестал быть одиноким волком, приобщился к
привычкам литературного социума своего времени. Я начал обретать вкус и
стремление к благополучному существованию. Незаметным образом происходило в
моей душе некое значительное изменение, суть и смысл которого откроется мне
намного позднее -- именно в эти дни, когда я пишу повесть о себе.
Я уже рассказывал, что в молодости под влиянием Льва Толстого задумал
прожить свою жизнь, не заедая чужого века, что подлинным трудом человеческим
надо считать труд физический, а всякую умственную деятельность, в том числе
и писательство, обеспечивать за счет именно подлинной работы. Меня
привлекала возможность большей внутренней свободы при подобном подходе к
писательской деятельности. Но чтобы писать в высшей степени внутренней
свободы, нужно было принять одно условие: никогда не пытаться напечататься.
Я не выдержал этого условия. Я захотел печататься и стал это делать --
потерял ли я творческую свободу из-за этого? И наконец удалось ли мне в
действительности написать такие книги, какие я хотел написать в одинокие
годы своей молодости?
Бог весть. Иногда мне кажется, что я написал действительно хорошие,
честные книги. А в другой раз холодею при мысли, что я слукавил, пойдя на
компромисс с суровой действительностью. И самым правильным, может быть, было
бы то, что когда-то порешил мой юношеский максимализм: писать только в стол,
никогда не пытаться получить признания -- и так до самой смерти. Когда же
она приблизится, надежно захоронить рукописи или сжечь их на костре, развеяв
пепел по ветру...
Примерно так и поступил, говорят, мой далекий предок Ким Си-Сып,
великий поэт и прозаик средневековой Кореи. Он замуровал свои рукописи в
стену дома, и лишь через сто лет нашли их. И это были абсолютно свободные
произведения. Но у меня ничего не вышло. Творческая свобода, которой я
дорожил больше всего, была заменена осторожной мудростью. И, о чем бы я ни
писал, какую бы привлекательную форму ни находил для своих писаний, я в них
не достиг, очевидно, всей глубины творческой свободы. Наверное, такое
произошло бы в случае, если бы душа моя сгорела во время работы и мозг мой
умер от непомерного напряжения.
Однако я захотел соединить стремление жить, просто жить достойным
образом, с желанием писать и издавать книги. Пройдя через искушение многих
лет, мрачно освещенных тусклым светом одиночества, мой художнический
экстремизм благополучно переродился во вполне легальную и приемлемую борьбу
по правилам. Отшельник покинул свою пустыню. Он вступил в Союз писателей.
Пожалуй, то было время полного расцвета этой государственной литературной
корпорации, сиречь министерства, и главные фигуры СП, его функционирующие и
почетные секретари, были всесильными литературными грандами, славными,
богатыми, очень влиятельными в обществе. Они были малодоступны для рядовых
членов писательского союза и вели совершенно обособленную жизнь, впрочем,
как и все номенклатурные работники государственной системы. Для них
существовали отдельные места отдыха, у них были дачи в Переделкине под
Москвой и в разных курортных местах по всем республикам СССР. Мы могли
лицезреть этих грандов только в дни съездов и пленумов, когда небожители
величаво восседали за красным столом президиума.
Я так и не изучил всех градаций и структурных соединений этой
колоссальной бюрократической махины, мне только стало ясным одно -- Союз
писателей в точности повторяет все те общественно-государственные механизмы,
которыми обеспечивается жизнедеятельность величайшей имперской машины. И
никакого положительного влияния на то сокровенное, хрупкое, сугубо
индивидуальное начало, каким является художественное творчество, Союз
писателей не имеет. Наоборот -- если и влиял Союз на творческий процесс, то
самым пагубным и тлетворным образом.
Молодой литератор, удостоенный быть принятым в эту организацию, получив
вожделенную членскую книжечку красного цвета, сразу начинал с активного
освоениях тех социальных привилегий, которые давало членство. Он принимался
азартно бегать по инстанциям канцелярий, добиваясь новой квартиры,
постановки в очередь на машину, поездки в интересную командировку, получения
путевки в Дом творчества в крымском Коктебеле или в прибалтийских Дубултах.
Скажем, удавалось молодому литератору в курортный сезон попасть в Дом
творчества на черноморском побережье. С волнением вступает он, таща в руке
дорожный чемодан, под своды фешенебельного (или желающего выглядеть таковым)
писательского пансионата. Вселяется в комнату. Идет на первый свой ужин в
общую столовую. И видит блистательную ассамблею дам и господ в курортных
нарядах. И все это, надо полагать, известные и даже очень известные
писатели, поэты, критики, драматурги многонациональной советской литературы.
Голова идет кругом у молодого и совсем еще малоизвестного писателя.
Начинаются знакомства, приятные беседы за бутылкой местного вина, совместные
выходы на пляж, купание, прогулки в горы. Вдруг какой-нибудь очень
знаменитый поэт обращает на тебя свое благосклонное внимание, удостаивает
беседой или даже приглашением в свой номер люкс на вечеринку. А то вдруг
какая-нибудь поэтесса, не столь знаменитая, но весьма пикантная и еще не
старая, предлагает совершить экскурсию в ближайший винный кабачок. И идет
кругом голова, и экскурсии все множатся, и творчество, ради которого молодой
литератор пересек полстраны, как-то не приходит на ум.
Зато он попал в респектабельную литературную среду, в которой отныне
будет благополучно обкатываться, обкатываться -- и примет наконец ту
правильную округлую форму, которая поможет ему легко катиться по жизни.
Появятся новые привычки, пристрастится он к вечерним посещениям ЦДЛ, где
постоянно стоит дым коромыслом от табачного смрада, гул хмельных голосов,
замечательные дружеские застолья с объятиями, пьяными поцелуями вперемежку с
громогласным чтением стихов и внезапно возникающими драками.
Через все это и я проходил, и моя жизнь в профессиональной среде не
была и не могла быть иной. Как-то я читал у одного американского писателя,
что существование нью-йоркской художественной богемы сравнимо с трагическим
положением червей, заключенных в стеклянную банку, где им нечего есть и они
должны питаться друг другом. Мне не хочется быть столь же беспощадным и
жестким, однако, в сущности, мой американский коллега нарисовал похожую
картину, какую мог наблюдать и я. Я никак не предполагал, что
действительность за вратами рая, называемого Союзом писателей, окрашена в
инфернальные тона и явно отдает алкогольно-серным духом подпаленных
грешников. Нигде я не видел столь масштабной картины многолюдного пьянства,
как в буфетах и ресторане славного ЦДЛ где-нибудь после девяти часов вечера.
Почему литераторы безобразно и откровенно напивались в своем клубе? Должно
быть, от хорошей жизни. Слышал я, что раньше в ЦДЛ была совсем другая
обстановка, царил респектабельный клубный порядок, и классики советской
литературы не дебоширили в знаменитом дубовом зале ресторана. Но в мое
время, когда и я стал захаживать туда, пьяный гул уже стоял до небес и
картина вакханалии была постоянной. Почти непьющий человек, от природы
робкий и незагульный, я поначалу чувствовал себя довольно неуютно. Но
постепенно привык и время от времени стал посиживать за каким-нибудь бражным
столом, а однажды и сам уснул в кругу незнакомых корреспондентов
"Литературной газеты", привалившись к спинке стула и уронив голову на грудь.
А когда проснулся, некий грузинский литератор произнес следующий тост: -- А
сейчас я хочу выпить за хорошего человека, за нашего дорогого гостя...
Только очень хороший человек может так сладко спать за столом среди
незнакомых людей...
Разумеется, не только пьянством занимались в Союзе писателей. Время от
времени проводились писательские съезды и пленумы правлений писательских
организаций. Меня довольно скоро включили в число членов как Всесоюзного
правления, так и Российского и в правление Московской организации. То есть я
был выделен из рядового уровня и вознесен на более высокую ступеньку союзной
иерархии. И меня уже стали вносить в списки делегатов писательских съездов.
Таким образом, мне даже пришлось бывать и в Кремле, где проводились в то
время съезды СП СССР.
Так продолжалось у меня до последнего, кажется, VIII съезда писателей.
В том году вышла "Белка", и, когда роман был уже оттиражирован и поступил в
магазины, вдруг мне сообщили в издательстве, что Государственный комитет по
печати назначил у себя ведомственное обсуждение моей книги, на которое
вызываются редакторы издательства и автор. В редакции поднялась паника --
ведь это означало, что в Госкомитете остались крайне недовольны изданием и
предстояло судилище.
Но тут мне опять повезло. В том году предстоял юбилей Союза писателей,
пятидесятилетие со дня его основания, и под это дело большое количество
писателей, около трехсот человек, было награждено правительственными
орденами разных степеней. В газетах обнародовали списки награжденных, среди
них был назван и я, удостоенный ордена "Знак Почета". Это был самый
"младший" из орденов, но награждение исходило от правительства -- высшая
государственная инстанция отметила меня. И обсуждение моего романа
Госкомиздатом само собой отменилось. Вновь "Белке" удалось проскочить через
опасное препятствие.
Но и на этом ее приключения не закончились. Подступил тот самый
исторический VIII Съезд писателей СССР -- потому исторический, что
последний. Но об этом еще никто не подозревал, и торжественное собрание в
Кремле открылось с той же помпезностью, что и всегда, и так же работал
знаменитый, колоссальных размеров кремлевский буфет, и был торжественный
банкет... И я там был, и мед пил... Но вот что произошло в самом начале
съезда, когда Первый секретарь СП СССР товарищ Марков зачитывал свой
доклад...
Вначале Марков говорил обычные казенные торжественные слова, благодарил
партию и правительство. Потом стал говорить о выдающихся успехах
многонациональной советской литературы и зачитал длинный список особо
отличившихся писателей. Их было немало, оказывается! Справившись с этим,
докладчик перешел к отдельным неудачам, имеющим место быть в общем стройном,
правильном литературном процессе. Одной из первых неудач было названо
произведение уважаемого Виктора Астафьева -- речь шла о повести "Печальный
детектив". Затем Марков глубоко вздохнул, помолчал и вдруг произнес мое имя
и назвал роман "Белка"... Но что-то мешало ему говорить дальше, и докладчик
опять замолчал. Были ясно слышны глубокие вздохи Первого секретаря. Но вот
он вроде справился с собою и снова стал докладывать, опять назвал мое имя --
и окончательно смолк. Тут к трибуне подбежали какие-то люди и бережно увели
под руки внезапно заболевшего докладчика...
К трибуне выскочил В. Карпов, бывший разведчик, Герой Советского Союза,
и, как говорится, подхватил знамя на лету -- стал читать дальше доклад
вместо выбывшего из строя командира. И уже без всяких затруднений Карпов
решительно зачитал слова о том, что в "Белке" есть что-то чужое и наша
действительность освещена в романе как-то не по-нашему...
Маркова увезли прямо со съезда в Кремлевскую больницу, а я еще во время
чтения марковского доклада Карповым стал получать записки. Мои коллеги
поздравляли меня с прекрасной рекламой, которую сделал мне на весь мир
докладчик. А один шутник тут же пустил по кругу шутку: мол, Киму показали
желтую карточку, а Маркова унесли с поля. Надо сказать, что почти в те же
дни проходил чемпионат мира по футболу и у всех на устах были общеизвестные
футбольные словечки и выражения.
Но не только чемпионат по футболу был предметом мирового внимания.
Приближался тогда небывалый и неожиданный для всего мира и для нас
самих процесс в стране, который назовут впоследствии "перестройкой".
Затрещали скрепы и подпорки "русского коммунизма" -- взошла к вершине власти
странная и загадочная фигура Горбачева.


    Деревня



Впервые о Михаиле Горбачеве я задумался глубокой осенью восемьдесят
какого-то года, уже во второй половине десятилетия -- и вот при каких
обстоятельствах. Я к тому времени уже давно освоил жизнь в русской деревне
-- осенью 1976 года купил избушку в Мещерском краю, темную заколоченную
развалюху, и с годами постепенно довел ее до ума.
Все свои книги, кроме первой -- "Голубой остров",-- я написал там, в
маленькой деревушке Немятово. Как сейчас понимаю, это было самое
благополучное и счастливое время моей творческой жизни. Я со своим корейским
семейством впервые появился в тех лесных рязанских краях представителем
чужедальнего племени, какого еще не видывали местные люди. Когда я однажды
зашел в магазин, ко мне подошла маленькая сухонькая старушка, делегированная
толпою других старушек, и спросила: "Парень, а парень, ты яврей, что ли?" Я
отвечал, что я кореец,-- о таковых старушка, очевидно, ничего не слыхала,
это было видно по ее глазам, светлым, выцветшим, с детским, безмятежным
выражением...
Однако глубокой осенью во время своей очередной добровольной отсидки в
деревне я зашел по какому-то делу к старухе Матрене. Это была довольно
крупная, равномерно округлая и морщинистая, словно моржиха, деревенская
бабка, обычно молчаливая и угрюмая, но иногда и шумная, оравшая зычным
трубным голосом. В этот вечер, еще ранний по времени, но уже совершенно
темный -- ночь наступала где-то часов в пять -- Матрена сидела одна за
маленьким кухонным столиком у окошка, завешенного белой занавеской.
Приземистая, сутулая -- голова ушла в широкие плечи, бледное лицо обращено
ко входящему в дом, темные блестящие глаза с неожиданным живым и ласковым
выражением смотрят на него -- старая женщина как будто ждала моего прихода.
Но ничего подобного быть не могло, мы не договаривались о встрече. И вот я
смотрю -- на простенке между окнами прямо к темному бревнышку сруба
прикреплен портрет, вырезанный из какой-то газеты. На портрете -- Михаил
Сергеевич. Это было время, когда Горбачев только-только стал генсеком.
Я был весьма удивлен: с чего это Матреша повесила в своей пустой,
убогой избе портрет Горбачева? У нее погиб взрослый сын -- пьяным утонул в
реке. Муж давным-давно погиб на войне. Дочь, такая же угрюмая и полнотелая,
как мать, ушла от мужа с двумя детьми и жила в казенной квартире при
совхозной почте (эта несчастная дочь впоследствии, уже много времени спустя
после смерти матери, покончит с собой, повесится в пустом материнском доме).
А старая Матрена сидела возле портрета Горбачева и с живой улыбкой в черных
глазах смотрела на меня. И взгляд ее был весьма похож на знаменитый
улыбчивый взгляд великого российского реформатора-разрушителя.
-- Зачем ты прилепила его, Матрена Михайловна? -- спросил я, показывая
на портрет.
-- А уж больно мне понравился,-- тотчас ответила Матрена, будто ждала,
когда придут и спросят именно об этом.
-- Чем же понравился?
-- Очень хороший человек.
-- Почему хороший?
-- Такой молодой, симпатичный...
Более веских доводов я от Матрены не дождался. Но все же ясно ощутил,
что в душе этой бедной старухи поселилось мистическое любопытство к новому
царю-батюшке. Да я и сам думал, что пришел к власти некто необычный и можно
ожидать каких-то невиданных перемен. А может быть, все эти ощущения и
предчувствия в связи с приходом Горбачева были не чем иным, как отчаянным
всплеском надежды на то, что в нашей разлагающейся от всенародной лжи и
государственного сволочизма стране может появиться нечто спасительное --
надежда на чудо... Уже около десяти лет я просидел в этой деревне, правда,
больше в летнее и осеннее время года -- жил здесь для того, чтобы писать,
работать вдали от всякой городской суеты, в стороне от чудовищной несуразицы
общественной жизни. Как раз было время правления кремлевских старцев --
зловещая чехарда смертей престарелых генсеков.
Народу советскому тошно стало от частых смертей своих вождей, поэтому
он так и обрадовался, когда появился на нашем траурном небосклоне молодой
Горбачев. Мишка-меченый, как мгновенно прозвали его в народе.
И вот старая Матрена, у которой отняли все ее человеческое достоинство
и само упование на счастье в жизни, взамен оставив ей непреходящее горе,
бедность и скотскую униженность существования,-- несчастная крестьянка
встрепенулась в призрачной надежде и обратила взор на вырезанный из
газетного листа портрет нового царя-батюшки.
Историкам еще предстоит разобраться в феномене этой личности. Что его
сподвигло, каким образом появился на исторической арене этот человек, с
именем которого связано разрушение мировой коммунистической системы? Лично
меня также интересовал этот человек -- и прежде всего тем, что у него было
нормальное человеческое лицо с живыми, блестящими глазами. Вот уж
действительно -- социализм с человеческим лицом! Впервые облик верховной
власти имел такой вид -- вспомнить только, насколько жуткими, словно маски
для зловещих фарсов, были физиономии кремлевских тиранозавров.
Мне не пришлось принимать участия ни в перестроечных
общественно-государственных кампаниях, ни в других, более поздних, так
называемых процессах демократических преобразований. Многие из писателей,
очень известных и популярных, с головой окунулись в нахлынувшие мутные волны
новой демагогии, стали политиками регионального значения или даже постепенно
закрутились в самой воронке государственной власти. Власть приближала к себе
знаменитых, чтобы перед лицом всего народа они поддержали ее. И знаменитости
наши охотно шли на призыв.
Сам же я все эти годы перестройки большей частью просидел в глухой
мещерской деревне. Наступило в моей жизни время самой продуктивной работы. В
деревне я написал все свои романы, новые повести и рассказы, пьесы и
киносценарии. Меня печатали самые престижные толстые журналы, ежегодно
выходили за границей мои книги в переводах. И весь этот личный мой успех и
процветание происходили на тоскливом фоне умирания старой русской деревни,
где я писал эти книги.
Как-то так случилось в моей жизни, что я хорошо узнал и полюбил то, что
уже умирало и как бы смиренно укладывалось, собрав остатки сил, в тишину
последнего покоя. Русская деревня явила мне истинное сердце народа, и я
навеки восхитился им и ужаснулся безмерно. Все умные книги, все русские
философы и писатели, сам Лев Толстой или Достоевский -- ничто и никто не
открыли мне столько, сколько открыла жизнь в маленькой деревушке в лесной
рязанской глуши. И именно в деревне произошло мое подлинное рождение в
русском языке -- там начало моего существования как русского писателя.
Универсальный закон Вселенной -- чтобы родилось существо, необходима любовь,
а чтобы полюбить, необходимо узнать предмет любви. Я хорошо рассмотрел и
узнал душу русской деревни, полюбил ее самым отчаянным образом, и от этой
любви родилось полноценное дитя моего художественного слова. Но великая
печаль была изначально в этой любви.
Когда я впервые появился в Немятове, там было еще шесть смешных и милых
девчонок от десяти до пятнадцати лет -- последних деревенских детишек. В
самую первую мою осеннюю отсидку девчонки повадились заходить ко мне, отнюдь
не дожидаясь моего приглашения, приходили всем скопом, устраивались кто где
может и с любопытством таращились на меня. Немного освоившись в этой
ситуации, я попросил их приходить ко мне в гости после четырех, когда я
заканчиваю работу. Предложение мое было принято, и ровно в четыре на старом
крыльце моей избушки раздавался жизнерадостный топот множества ног. Девчонки
приносили молоко, соленые грибы, я угощал их бутербродами, кофейком. Они
затапливали старую русскую печь, пекли картошку, пытались печь блины. Однако
блины почему-то не получались у них, разваливались... Натешившись
хозяйствованием, разогревшись едой, девчонки скидывали валенки и лезли на
печь, отпихивая друг дружку и давясь от смеха. На печи была совсем маленькая
лежанка, где можно было с трудом устроиться одному-двум. Даже сидеть там
было невозможно -- голова упиралась в темные доски потолка, ее нужно было
низко клонить, чтобы не стукнуться о балку. Мои гостьи напихивались туда
всей компанией и как бы дышали и хихикали единым телом, надувались
беспричинным весельем. И вдруг это тело распадалось, летело с печи по одному
кусочку, махая тонкими руками-ногами. Обычно самыми первыми слетали на пол
тощие легковесы Лидка Комарова или Ольга, а последними оставались на лежанке
или Ленка, самая упитанная и нахальная, или Марина, самая старшая, или Лида
Кузнецова, самая рослая...
Через несколько лет немятовские девочки одна за другой исчезли из
деревни. Кто уехал в Москву или в Рязань учиться, кто -- замуж в соседнюю
деревню. А Лида Кузнецова погибла где-то вдали от дома, говорят, бросилась
под поезд. Но, еще учась в школе, в старшем классе, она совершила попытку
самоубийства -- прыгнула в колодец. Там оказалось мало воды... Что за
страшный рок висел над этой несчастной девочкой, что за проклятие?
Рыжеватая, зеленоглазая, статная и женственная не по возрасту, Лида была так
привлекательна... И вскоре деревня осталась совсем без детей. Летом внуки из
городов еще жили у своих бабушек, а на зиму родители увозили их домой. В
деревне уже никого не было, кто оказался бы способен произвести детишек.
Зимовать оставались одни старики и старухи, да несколько семейных пар более
молодого, пенсионного или предпенсионного возраста, да ненормальный бобыль
Леонид со своей ненормальной сестрой Зиной, оба инвалиды на государственном
обеспечении.
У меня сложились неплохие отношения с некоторыми деревенскими
старухами. Очевидно, взаимное бескорыстие в смысле пола и чистое любопытство
в смысле души придали нашим отношениям некую неизъяснимую прелесть. Я
оставался в деревне до глубокой осени, иногда и до зимы. В окаянную пору,
когда ночная темень наваливалась уже в пятом часу дня, одиноким старухам в
своих избах я представлялся, наверное, кем-то вроде посредника между
смертной мглой, постепенно поглощающей их, и слепящим миллионами
электрических вспышек светом цивилизованной жизни, куда уже никогда,
конечно, им не выбраться,-- всем этим Настям, Марфам, Матренам, Пелагеям и
Маринам, Липам, Надежкам и Нюрам, Зинкам, Дуськам и Верочкам...
Все они остались без мужей еще с войны, тогда им было около тридцати
лет, с тех пор прошло еще лет сорок... И за все это время еще ни разу не
было такого, чтобы в деревне оставался на зиму одинокий мужик да еще и столь
экзотической наружности.
Словом, было о чем подумать старухам, когда они в раннюю темень ноября
заваливались в свои одинокие, словно могилы, привычные вдовьи постели. И я
тоже думал о них, когда после работы и раннего ужина -- он же сразу и